Пиши и продавай!
как написать статью, книгу, рекламный текст на сайте копирайтеров

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

Жан Даниель, который впервые встретился с Фуко в те годы, позднее вспоминал, что философ производил необычное впечатление: он казался “каким-то болезненным самураем, упрямым, сухим, священным, с выгоревшими бровями, каким-то дьявольским обаянием и алчным влечением ко всему интригующему”. Наблюдая за тем, как он работает и играет, Даниель чувствовал “внутреннюю борьбу между сильнейшим искушением с головой погрузиться в чувственные удовольствия и явным стремлением удержать это искушение в узде, превратив его в путь аскезы или концептуальное упражнение”13.

Характер и ставки в этой внутренней борьбе необратимым образом должны были изменить события 10 мая 1968 года.

Как это бывает, Дефер находился в тот момент в Париже. Той ночью он наблюдал за тем, как на улице Гей-Люссак возводились баррикады, а затем вернулся домой, где и остался. Предчувствуя назревающие волнения, Дефер позвонил Фуко в Тунис и рассказал ему о происходящем, а потом прислонил телефонную трубку к радиоприемнику. Как и большинство французов, Фуко следил за ожесточенной схваткой по радио14.

“Ночь баррикад” сделала видимым главное: впервые за долгие годы Фуко показалось, что новая политика все же сможет изменить французское общество.

В интервью 1982 года он заметил: “Бесспорно, повседневная жизнь людей с начала шестидесятых до сегодняшнего дня серьезно изменилась, разумеется, как и моя собственная”. Многие вопросы, занимавшие его — от сбрасывания бремени вины до изучения границ опыта, стали всеобщим достоянием. После Мая 1968 года его ранние книги — и особенно “История безумия” — должны были дойти до совершенно новой аудитории, готовой сделать практические выводы. “И, конечно”, — как выразился Фуко в 1982 году, — “дело было не в политических партиях, все это было результатом множества движений. Эти движения действительно изменили нашу жизнь, наш ум, наши установки, как и ум и установки других людей — тех, что не принадлежали этим движениям. И в этом было что-то очень важное и позитивное”15.

По большей части причиной этих перемен стал Май 1968 года и его последствия во Франции. Но сам Фуко предпринял первые шаги в качестве ангажированного интеллектуала в 1968 году не в ответ на события в Париже, а скорее в ответ на студенческий бунт, вспыхнувший двумя месяцами ранее, на сей раз в самом Тунисе.

***

Источником беспорядков стало учреждение, в котором работал Фуко, — тунисский университет. За те двадцать лет, прошедших с тех пор, как Тунис получил независимость от Франции, глава государства и самозваный блюститель нравственности, Хабиб Бургиба попытался превратить Тунис в “единый монолит”. Пламенный националист, вдохновленный французскими революционными традициями и глубоко преданный делу модернизации, Бургиба мнил себя кем-то вроде нового Робеспьера, избавлявшего нацию от религиозных предрассудков, выковывавшего из архаического общества просвещенный народ, безупречную сплоченность воли которого выражала единственная легальная в стране партия. В центр внимания Бургибы попала университетская система. С расширением системы высшего образования в 1963 году в тунисском университете была введена программа в области философии; именно на этот факультет Фуко принес свой талант и репутацию, весьма значительную после публикации “Слов и вещей”16.

Но к приезду Фуко ситуация в системе образования была близка к кризису. Лучшая, подающая большие надежды молодежь Туниса видела просвещение не в гражданской религии национального единства, благословленной государством, а скорее в образе “прогресса через борьбу”, предлагавшемся Марксом, Троцким и старым другом и учителем Фуко — Луи Альтюссером, который впоследствии имел высокий авторитет среди франкоговорящих радикалов. И хотя целью образования было пополнение элиты модернизирующегося государства, вместо этого оно порождало хроническую критику, угрожая разрушить на части гражданский “монолит” Бургибы.

В декабре 1966 года, вскоре после того, как Фуко прибыл в тунисский университет, огромная масса студентов вышла на дерзкую демонстрацию, протестуя против патернализма правительства и его проамериканской, жестко антикоммунистической внешней политики. Инакомыслие распространилось по всему факультету, а университетский городок жил в напряжении до марта 1968 года.

“Я был свидетелем студенческих волнений, очень мощных, очень насыщенных”, — спустя несколько лет вспоминал в интервью Фуко. “Эти события произошли в марте 1968 года, а их обсуждение длилось целый год: забастовки, временное прекращение учебы и аресты в марте, всеобщая забастовка студентов. Полиция вошла в университет и начала избивать студентов, многие были ранены, многие арестованы. Был суд, на котором отдельные студенты был приговорены к восьми, десяти, четырнадцати годам тюрьмы”17.

До этого момента Фуко стоял в стороне. Сначала его отпугивало доктринерство марксистской риторики студентов. Но еще больше его беспокоила проявлявшаяся время от времени опасная враждебность к Израилю. Когда в 1967 году началась шестидневная война между арабами и Израилем, в Тунисе прошла серия мощных антисемитских студенческих волнений, частично организованных правительством, которые потрясли и глубоко опечалили Фуко. Как выразился Даниэль Дефер, “Мишель был крайним филосемитом”. На протяжении всей своей жизни он часто вспоминал о тотальной войне Гитлера и нацистских концлагерях: с его точки зрения, легитимность сионистского государства не подлежала обсуждению18.

Но студенческие бунты марта 1968 года произвели на него совершенно иное впечатление. Чем больше он видел (а как одному из наиболее известных преподавателей-иностранцев в университете ему было позволено видеть многое), тем больше он убеждался в том, что тунисское студенческое движение воплощало “весьма выдающийся акт бытия”. Он пришел к пониманию того, что марксизм в этих обстоятельствах функционировал как своеобразный сорелевский миф — совокупность образов, способная передавать “своеобразную моральную энергию”, побуждающая к “насилию, мощи и крайне выдающейся страсти”, благодаря которой студенты были готовы пойти на “огромный риск, публикуя воззвание, распространяя его, призывая к забастовке: риск лишиться свободы. Это произвело на меня невероятное впечатление”19.

После студенческих бунтов в Тунисе Фуко решил действовать. Он мог публично выступить от имени студентов и быть изгнанным из страны. Либо он мог помогать студентам тайно, пытаясь использовать свое видное положение с пользой для них. По воле студентов он выбрал последний вариант. С некоторым риском для себя самого он помогал студентам, избежавшим ареста, пряча их у себя дома. Еще он спрятал у себя ротатор, при помощи которого студенты обычно печатали воззвания. Не раз он безуспешно пытался помочь тем, кто сидел в тюрьме. И он стал перечитывать Маркса, Розу Люксембург и великую “Историю русской революции” Льва Троцкого. Вернувшись той весной в Париж, он удивил Дефера, весело заявив, что он троцкист!20

“Для меня это было поучительным опытом”21, — позднее вспоминал Фуко.

По существу, именно тогда у него впервые возникло подозрение, что политика, подобно искусству и эротизму, может быть своеобразным “опытом-пределом”.

***

Однако было бы ошибкой считать, что благодаря событиям 1968 года Фуко неожиданно повернулся к политике. Как-никак он три года был членом Коммунистической партии; он был мыслителем, который на страницах своей самой главной книги приветствовал “тотальное опровержение” западной культуры; он был автором, очарованным “вулканами безумия”, способными тем или иным образом “разрушить старейшие законы и конвенции”; он был философом, пытавшимся показать конструктивную связь своих идей с “прогрессивным политическим вмешательством” в эссе, которое по стечению обстоятельств было опубликовано в мае 1968 года. Такого человека едва ли можно считать аполитичным22.

В то же самое время неудивительно, что его коллеги, вроде Жоржа Дюмезиля, и левые интеллектуалы, вроде Сартра, воспринимали Фуко как вполне традиционного и даже консервативного академического мандарина. Как отмечал Фуко в интервью 1978 года, членство в Коммунистической партии и более поздние путешествия по советской Восточной Европе вызвали “определенную горечь, определенный созерцательный скептицизм, я этого не скрываю”. После возвращения во Францию в 1960 году, вспоминал он позднее, господствующие партии не вызвали у него никаких эмоций, а споры, бушевавшие среди интеллектуалов, поразили его своей “чрезвычайной академичностью, чрезвычайной холодностью”. Это был расцвет независимых левых, социалистического гуманизма и сартровского экзистенциализма. В ответ на это он удалился в своеобразное внутреннее изгнание, исчезнув в собственных лабиринтах языка. Читатели, поверхностно знакомые с его работами, стали подозревать, что он является каким-то странным новым голлистом, разглагольствующим на бездушном структуралистском жаргоне23. Кажется, что в эти годы Фуко с неподдельным удовольствием и определенным умением участвовал в этой академической игре. Без каких-либо колебаний, а на самом деле — с явным усердием, в 1965-1966 годах он служил в комиссии, созданной деголлевским министром образования Кристианом Фуше для работы по подготовке реформы высшего образования во Франции. Одновременно с Кларком Керром в Соединенных Штатах, Фуше хотел рационализировать и модернизировать университет — цель, которую Фуко поддерживал в принципе. “Если сегодня у простого человека возникает ощущение варварской культуры”, — говорил Фуко в интервью в 1966 году, — “это происходит вследствие одного простого факта: наша система образования датируется девятнадцатым веком, в ней по-прежнему царствует безжизненная психология и старомодный гуманизм”24.

Откровенная враждебность Фуко ко всякому “гуманизму” была последней каплей для многих левых. Какая программа политических перемен может возникнуть на основе таких убеждений?

В интервью в 1967 году Фуко не просто признает проблему, но и указывает на одно из наиболее тревожных политических последствий такой перспективы. “Несомненно, что сейчас обсуждается проблема гуманизма”, — говорил он своему собеседнику, — “но, быть может, на самом деле речь идет о значительно более простой проблеме — проблеме счастья. Мне кажется, что гуманизм, по крайней мере на политическом уровне, можно было бы определить как любую позицию, с точки зрения которой целью политики должно быть достижение счастья. Так вот я не думаю, что понятие счастья действительно осуществимо. Счастья не существует, а счастливых людей вообще не бывает”25.

***

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

Тюрьме на севере нью йорка
Его образ мысли влечет за собой принятие системы
Большинство членов пролетарской левой студентов полиция
Но к приезду фуко ситуация в системе образования была близка к кризису
Говорит хомский справедливости качестве

сайт копирайтеров Евгений