Пиши и продавай!
как написать статью, книгу, рекламный текст на сайте копирайтеров

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

Легко заметить интенсивное волнение, исходящее из той точки, где идет смертельная игра жестокого разрушения и созидания. Однако когда свет сознания достигает самого странного и загадочного

в человеческом существовании, этот простой факт становится необычайно сложным. Неопределенное и неустойчивое притяжение, которое при этом наблюдается, направлено не к единственной точке, а ко многим, и ядра, образованные множеством этих точек, не только сосуществуют рядом друг с другом; они часто друг другу противостоят. Между «людьми военной смерти» и «людьми религиозной смерти», или жертвоприношения, несомненно существуют многочисленные связи, но направление их действий остается различным, и поэтому возможность конфликта сохраняется всегда. Когда воин действительно хоронит смерть в тщеславном шуме сражений, священник трепещет перед ее очарованием и живет в трагической тревоге до тех пор, пока не воздвигнет перед собой ее образ, окровавленный, но в то же время наделенный сиянием и требующий священного молчания. Для того, кто сражается, встреча со смертью является, между прочим, простой случайностью, тогда как для совершающего жертвоприношение она фатально необходима, так как он каждый раз уклоняется от нее благодаря жертве. Солдат просто говорит: «Здесь смерть. Ты не раздумывая презираешь ее. Ты смеешься над нею». Человек жертвоприношения наделяет смерть более возвышенной судьбой. Для него фраза «здесь смерть» не является простой констатацией, вызывающей досаду или нет, так как необходимо, чтобы смерть была: жертва, животная или человеческая, должна умереть, так как существование, ставшее трагедией, потому что есть смерть, достигает своей полноты только в том случае, если оно заворожено доставшейся ему судьбой, если оно находится в плену у трагедии и пьянеет от неизбежности смерти. Поэтому только совершающий жертвоприношение действительно может создать человеческое существо, чего солдат в какой-то степени не делает, так как жертвоприношение необходимо ради того, чтобы была произнесена единственная фраза, обращенная к той, что завораживает, единственная, которая и делает человека человеком: «Ты есть трагедия».

Поэтому кажется, что воин не превзошел бы простоты боевого животного, если бы не обращался к существам, которые уже осознали трагический характер своей судьбы. И только по мере осознания этого характера героические порывы солдата упорядочиваются. Костры жертвоприношений, а не зверства войны способствовали появлению таких парадоксальных существ, как люди, растущие на ужасах, которые их пленяют и над которыми они сохраняют власть.

§2. Лицемерно совершаемое жертвоприношение как результат греха в христианстве

Однако жертвоприношение еще не в полной мере осознано: действительно, с самых давних пор никто из тех, кто совершал жертвоприношения, не понимал то, что он делает, в том смысле,

как мы это сейчас понимаем. То, что совершалось, переживали и осознавали как смутное чувство, однако смысл происходящего, как и само переживаемое чувство, было невозможно выразить вне действий, позволявших его обнаружить. Но не только ясное знание о том, что происходило, оставалось недоступным; для внешних или искажающих интерпретаций также была открыта дорога. И поскольку глубочайшей истиной, скрытой в жертвоприношении, является томительная жестокость, то интерпретации приобретали характер уловки. Непоколебимая твердость, свойственная совершающему жертвоприношение, давала ему нечистую совесть и несчастное сознание как результат лжи. Поэтому христианский священник не является настоящим жрецом, подлинным священнослужителем своего Бога. Теологически настоящими священнослужителями были грехи мира, преступления людей, единственно виновных в божественной смерти. Однако сердце священника всеми своими фибрами связано с жертвоприношением, и кем бы он ни был, он, как аскет, осторожно отстраняющийся от всякого греха, каждое утро вновь и вновь повторяет труд грешника, проливает еще раз кровь Христа.

[§ 3.] Христианский священнослужитель живет этой непроизвольной ложью жертвоприношения, требующего от него в равной мере чистого и нечистого, нежного и жестокого. Если священнослужитель стремится к чистоте, к милосердию, ему следует избегать и тени жертвоприношения. Но эта нечистая совесть искажает не только смысл, сообщаемый им своим собственным действиям.

Жертвоприношение прежде всего является определенной позицией перед лицом смерти: движение, составляющее его, представляет собой насилие, требующее, чтобы смерть произошла. Поэтому естественно, что священник, доводящий до конца свои действия, тотчас же отступает, ужаснувшись своей собственной смелости. Речь здесь не идет о том, чтобы узнать, при каких условиях это представление развивается, однако, отталкиваясь от жалкого предрассудка, который наименее развитые народы вынашивали в атмосфере ночных ужасов, можно перейти к вечности христиан, блаженной и устрашающей. Поэтому жрецы, священники связывали с жертвоприношением не только мужество разрушения, но и определенные гарантии против его последствий. Посредством жертвоприношения «люди религиозной смерти» прежде всего представляли единственную последовательно мужественную позицию перед лицом смерти; они единственные были способны превратить смерть в огонь, который не только пожирал человеческую жизнь, но и сообщал ей обжигающий привкус и последний блеск; однако после постоянных отступлений, после многочисленных ухищрений они стали просто «людьми лжи».

[§ 4.] Трудно представить, как все могло происходить иначе. Жизнь не движется по прямой линии. Соответствующий этим религиозным формам экономический аспект позволяет представить неизбежность ее колебаний. Название экономики спасения дается тем религиозным системам, которые предлагают человеку возможность заработать вечное блаженство. Между религиозной практикой и средствами производства не существует строгого соответствия, но некоторые связи довольно устойчивы. Поэтому даже когда говорят об «экономике спасения», то не имеют в виду собственно экономические формы, и я могу вновь использовать этот термин, чтобы обозначить им совокупность способов производства в тех обществах, которые стремятся к спасению: речь идет о рыночной и капиталистической экономике. Естественно, что человек, допускающий, что он живет только ради потустороннего мира, может отвергнуть такую форму бесполезной расточительности, как праздники. Скромность, воздержание, трезвость, забота о бедных, все добродетели, связанные в его глазах с успехом «искупления», вынуждают его избегать излишней растраты богатства. Поэтому накопление с целью прибыли встречается с благоприятными условиями. Накопление, осуществлявшееся до периода экономики спасения — периода пасторального, аграрного, ремесленного существования — должно было происходить в относительно менее значимых объемах, и оно не было предназначено ни для торговли и промышленности, ни для праздников: «экономика жертвоприношения» требовала, чтобы значительная часть произведенного была истрачена на игры и на напитки и еду для оргий. В первоначальных формах этой разорительной экономики обмен производился даже через жертвоприношения, как дары, навязываемые по принципу услуга за услугу, или как провокационные уничтожения своего собственного богатства. Эти дары и шумные уничтожения не отделялись от религиозной суматохи праздника: именно это и представлял собой парадоксальный институт потлача. Но когда принцип спасения преобладал, ценность отношений и действий подчинялась их отдаленным последствиям в ином мире. На действительную ценность, свойственную изобилию праздника (даже когда ему приписывается способность влиять на урожай), смотрят с подозрением: праздники, как и раньше, продолжают проводить, но в более мягкой форме, в форме толерантности с оттенком отвращения. Они оказались в руках той же самой нечистой совести, что и жертвоприношение, обладая той же самой природой — безмерной расточительностью. Спекуляция продолжалась здесь на двух уровнях — духовном и материальном. Все, что было бесполезным для спасения, осуждалось и отвергалось. В то же самое время то, что было бесполезно для производства, то, что не служило накоплению, росту производительности труда и улучшению средств труда, казалось ненужным в мире, где все существующее связывалось с последующим результатом.

Следствием этого широкого движения, враждебного к непроизводительным тратам, стало ясное знание, что большинство человеческих материальных способностей остались бы неразвитыми, если бы не накопление. Только в наше время пропорция между накоплением и тратами... И речь, несомненно, идет также о способностях человеческого разума. Можно, если постараться, представить это развитие как цепь ошибок, но в этом для нас мало пользы, так как между тем, чем «мы являемся», и этим развитием расстояние длиной всего в одну человеческую жизнь. Мы являемся присутствующими в мире [такими, как нас породила нескончаемая одержимость стремлением к покою и спасению]. Эта [одержимость], возможно, была атрофирована: сегодня причины опасаться вечности отпали, как сухие листья с дерева, добродетели, накопленные ради спасения, стали подобны богатству, которым владелец не пользуется из-за своей скупости (но не пользуется только некоторое время). Атмосфера страха и унылой грусти, образовавшаяся вокруг смерти, стала подобной атмосфере в старом доме, ожидающем пожара, который только обрадует наши глаза: так же как сокровища скупого были однажды с восторгом растрачены его наследником, так и надежды на вечное блаженство, над которыми мы сейчас смеемся, стали выброшенным на ветер богатством!

§ 5. «Радость перед лицом смерти» как акт жертвоприношения

Над человеческим разумом господствует одна потребность, делающая наслаждение невыносимым. Оказывается, наслаждение провоцирует желание более сильное и более властное, чем простое стремление к счастью, желание разрушить, уничтожить свое собственное наслаждение. Именно в этом движении, которое сначала обещает счастье и силу, человек достигает в себе «того, что делает его человеком». Естественно, самый великий и самый худший покой служит дорогой к «радости перед лицом смерти». Романтические образы дают ложное представление об этом движении, которое неизбежно обнажает и направляет нагого в пустыню. Здесь есть величайшая простота, из-за которой сами по себе отпадают все высказанные возражения: это мошенничество, так как, не умирая, говорят о «радости перед лицом смерти». Речь идет не о том, чтобы умереть, а о том, чтобы достичь «высоты смерти». Головокружение и смех без горечи, что-то вроде могущества, которое возрастает, но затем с болью теряется в самом себе и вытесняется жестокостью, все это происходит в величайшем молчании.

РАДОСТЬ ПЕРЕД ЛИЦОМ СМЕРТИ

С одной стороны, смелый взгляд на смерть несет с собой ироничное и зажигательное чувство фундаментальной абсурдности человеческого существования: солидарность человека с себе подобными часто кажется смехотворной тому, кто размещается на «высоте смерти». Но, с другой стороны, он уверен, что солидарность и самоотверженность в каком-то отношении необходимы для тех, кто мерится силами со смертью, не прибегая к мошенничеству. Радость перед смертью не является вульгарной ностальгией, идущей от усталости, и не может служить отговоркой для людей, не желающих рисковать своей жизнью. Было бы легко сказать: «Я принадлежу смерти. Зачем мне нужно себя убивать?» Любой бы отошел в сторону с дурным впечатлением о тех, кто разыгрывает эту комедию. Радость перед лицом смерти предполагает в первую очередь чувство величия, свойственного человеческой жизни: она была бы бессмысленной, если бы ее движущей силой не было желания великого. Поэтому те, кто испытывает это чувство, не полагаются на удачу в поисках причины, которая позволила бы им помериться силами со смертью. Дело, в которое они посвящены, требует от них величия и обеспечивает его. То, что им необходимо дискредитировать и разрушить, требует незначительности и убожества, так как справедливо, что воздух, солнце и улыбки девушек должны принадлежать их гордости. Они воистину обречены (господствовать над другими людьми) сохранять эту несговорчивую гордость, если не согласны исчезнуть. Но не только радость, которая известна им лишь ненадолго и которую они связывают с приближающимся физическим уничтожением, не только она одна располагает их на одном уровне господства (с самого начала ясно, что никакая сила во всем мире, смотрящем им в лицо, не способна ни сопротивляться им, ни тем более победить): другое начало способствует тому, чтобы их судьба соответствовала самым глубоким потребностям в социальной сплоченности.

§2

Я говорил, что ядра, вокруг которых вращается общество, «были образованы небольшим числом людей, сердца которых переплетены». Далее я пытался определить эти «ядра социального притяжения» как такие геометрические места, где определяется позиция по отношению к смерти. Представления, которые я ввожу, могут быть связаны между собой только как «переплетения сердец», вокруг которых формируется несогласная человеческая реальность, и зарождается устойчивое и необходимое отношение к смерти.

481

Я выдвинул парадоксальное утверждение, что «человеческие сердца ни за что так не сражаются, как за смерть»: кажется, что всякий раз между людьми возникает особая разновидность необычного, интенсивного общения, когда насилие смерти приближается к ним. Возможно, они связаны простым чувством общей опасности: даже тогда, когда один из них оказывается настигнут смертью, не угрожающей в то же самое время выжившим, они стремятся уйти от возникшей неустойчивости и найти утешение в общении. Но сближение перед лицом смерти имеет еще и другой смысл, несводимый к простому страху. Когда страх уходит, «область» смерти тем не менее не становится безразличной. Она обладает привлекательностью, которую могут чувствовать и люди перед угрозой смерти, и те, кто их окружает. Тяжелое и необратимое изменение, являющееся результатом смерти, поражает разум до такой степени, что он уходит далеко прочь от обитаемого мира и переносится, обессиленный, в пространство между небом и землей: словно внезапно он замечает головокружительное и непрерывное движение, которым был всегда охвачен. Это движение кажется тогда вызывающим ужас, отчасти враждебным, но внешним по отношению к смерти или к умирающему; оно заполняет собой все и лишает реальности и того, кто умирает, и того, кто смотрит на смерть со стороны. Таким образом, настоящая смерть, та, что остается после жизни, существует только вне самой себя.

Существует одно мгновение, когда все уносится прочь, все колеблется: глубокая и твердая реальность, связанная с существованием личности, исчезает, и остается только присутствие, гораздо более ответственное, подвижное, жестокое, неумолимое. Расстроенный разум плохо различает, какие силы свирепствуют в аду, куда опьянение влечет его, чтобы утопить: его крайнее волнение передается темным множествам призраков и чудовищ, которых он же и порождает. Существуют лишь силы, подобные разразившейся буре. Ребяческие интересы, в нормальное время направленные на всякие пустяки, на игрушки, упорядочивающие глупость повседневности, уносятся теперь вместе с гулом сильного ветра: существование, забитое и затравленное, бросает теперь вызов великому. Человек изолированный, изгнанный из «мелочности» своей личности, теряется в темноте сообщества людей, однако эта утрата была бы лишена смысла, если бы само это сообщество не было мерой всему происходящему. То, что человеческая судьба обозначает как «неутоленное», «неутолимое», эта неправдоподобная жажда славы, лишающая сна и отказывающая в отдыхе, предстает как одна из возможностей, достаточно подвижная, чтобы соответствовать потребности, которая обнаруживается всякий раз, когда дрожащее существование измеряется смертью.

482

§ 3

Если принять во внимание это выскальзывание за пределы самого себя, неизбежно происходящее, когда смерть вступает в игру, то легко понять, почему только армия и религия способны удовлетворить самые последние желания людей. Первая встреча со смертью делается профессией, вторая одна знает язык тревоги и грозового величия, подобающий тем, кто находится на краю могилы. Позиция, не являющаяся ни военной, ни религиозной, становится в принципе невыносимой, начиная с того момента, когда появляется смерть. Невозможно в одно и то же время находиться вблизи от смерти и вступать в общение с людьми, занимающими позицию грубого профана. Выскальзывание за пределы самого себя перед лицом смерти требует наличия сакрального мира, такого, что когда он исчезает, появляется некая более просторная реальность, а также силы, способные справиться с ужасом. Ничего подобного нет ни в кафе, ни в универмаге, ни в банке: тишина, торжественность, неизбежная жестокость свойственны, в сущности, только армии и церкви.

§4

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

Поговорка представляет собою неразложимую целостность
Фактически единственная область самых важных жизненных решений
Батай питает недоверие к обществам заговорщиков
Олье Дени. Коллеж социологии философии 12 образом
Уничтожают его следовательно наполеон наполеона

сайт копирайтеров Евгений