Пиши и продавай!
как написать статью, книгу, рекламный текст на сайте копирайтеров

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

Чуть ниже Сократ сравнивает со снадобьем (φάρμακον) письмена, которые прихватил с собою Федр. Этот фармакон, эта “микстура”, это зелье, разом лекарство и отрава, наперед вводится в тело дискурса со всей своей амбивалентностью. Это волшебство, эта чарующая сила, это колдовство могут быть—поочередно или одновременно—благотворными либо пагубными. Фармакон должен бы предстать некоторой субстанцией, включая всё, что может коннотировать данное слово, коль скоро речь идет о материи с тайными свойствами, о зашифрованной глубине, отказывающей раскрыть свою амбивалентность анализу, предуготовляя пространство алхимии, если бы чуть ниже мы не должны были её же признать в качестве анти-субстанции: того, что сопротивляется любой философеме, до бесконечности превосходя её в качестве нетождества, несущности, несубстанции, тем самым обеспечивая ей неисчерпаемую строптивость её основ (fonds), как и её безосновности (absence de fond).

Совращая, фармакон заставляет оставить общие, естественные или обычные пути и законы. В данном случае он заставляет Сократа оставить его насиженное место и привычные маршруты, которые всегда удерживали его внутри города. Исписанные листки действуют как фармакон, толкающий или влекующий за пределы города того, кто никогда не соглашался покидать его, даже в последний миг, чтобы избегнуть цикуты. Они заставляют его выйти из себя, увлекают на путь, который, собственно, есть путь исхода:

Федр. Ты говоришь, словно какой-то чужеземец, нуждающийся в проводнике, а не местный житель. Из нашего города ты не только не ездишь в чужие страны, но, кажется мне, не выходишь даже за городскую стену.

Сократ. Извини меня, добрый мой друг, я ведь любознателен, а местности и деревья ничему не хотят меня научить, не то что люди в городе. Впрочем, ты, кажется, нашел средство заставить меня сдвинуться с места (δοκεῖς μοι τῆς ἐμῆς ἐξόδου τὸ πηάρμακον ηὑρηκέναι). Помахивая зеленой веткой или каким-нибудь плодом перед голодным животным, ведут его за собой—так и ты, протягивая мне свитки с сочинениями (ἐν βιβλίοις), поведешь меня чуть ли не по всей Аттике и вообще куда тебе угодно. Но раз уж мы сейчас пришли сюда, я, пожалуй, прилягу, а ты расположись, как тебе, по-твоему, будет удобнее читать, и приступай к чтению (230 d e).

Именно в этот момент, когда Сократ, наконец, растянулся на траве, а Федр занял положение, чтобы как можно удобней управляться с текстом—или, если угодно, фармаконом,—и начинается беседа. Речь произнесенная—Лисием или самим Федром,—речь, в настоящий момент изложенная в присутствии Сократа, не имела бы того же эффекта. Лишь λόγοι εν βιβλίοις, речи отложенные, оставленные про запас, свернутые, свитые, заставляя чаять себя под видом и в тени некоего плотного предмета, оставляя желать себя во время пути,—лишь спрятанные буквы могут заставить Сократа идти. Если бы логос мог быть в чистом виде наличным, раскрытым, обнаженным, самолично доступным в собственной истине, без отклонений и обиняков стороннего означающего, если, в конечном счете, был бы возможен неразличенный, неотложенный логос,—он бы не соблазнял. Он не увлек бы Сократа, воздействуя как фармакон, не сбил бы с пути. Мы забегаем вперед. Уже—письмо, и фармакон, и отклонение.

Отметим, что мы используем признанный перевод Платона авторитетного издательства Гийома Бюде. Переводчик Федра—Леон Робен. Мы и дальше будем пользоваться его переводом, вставляя, однако, в скобках, когда это покажется уместным и важным с точки зрения темы нашего обсуждения, греческий текст. Так, например, мы поступаем со словом фармакон. В результате, как мы надеемся, полнее всего раскроется та упорядоченная полисемия, которая позволила—посредством искажения, неопределенности либо сверхопределенности, но в любом случае не против смысла—одно и то же слово переводить как то как “лекарство”, то как “отраву”, “снадобье”, “зелье” и т.д. Мы также увидим, в каком пункте пластичное единство этого понятия, точнее его правило и странная логика, связывающая его с его означающим, оказались рассеяны, завуалированы, сглажены, отмечены относительной нечитаемостью по причине недомыслия или шарлатанства переводчиков, конечно же, но в первую очередь—из-за отчаянной и неустранимой сложности перевода. Сложности принципа, имеющего отношение не столько к переходу из одного языка в другой, из одного философского языка в другой, сколько к преданию, как мы увидим, уже между греческим и греческим, причем насильственному—преданию, ведущему от нефилософемы к философеме. Подобная проблема перевода столкнет нас не с чем иным, как с проблемой перехода к философии.

Βιβλία, заставляющие Сократа забыть о своей сдержанности и выйти из пространства, в котором ему нравится учиться, обучать, вести речи, диалоги—из огражденного пространства города,—эти βιβλία заключают в себе текст, написанный “искуснейшим из нынешних писателей (δεινότατος ὢν τῶν νῦν γράφειν)”. Речь идет о Лисии. Текст—или, положим, фармакон—Федр прячет у себя под плащом. Он ему нужен, потому что он не выучил текста наизусть. Этот момент важен для последующего, поскольку проблема письма должна переплестись с проблемой “знания наизусть”. Перед тем как Сократ растягивается на земле и приглашает Федра устроиться поудобней, Федр предлагает восстановить—без помощи текста—рассуждение, аргумент, замысел речи Лисия, её дианойю. Но Сократ останавливает его: “Сперва, миленький, покажи, что это у тебя в левой руке под плащом? […] Догадываюсь, что при тебе это самое сочинение (τὸν λόγον αὐτόν)” (228 d). Между этим приглашением и началом чтения, пока фармакон движется под плащом у Федра,—упоминание о Фармакее и прощанье с мифами.

Наконец, случаен или вполне гармоничен тот факт, что еще прежде объявленного представления в середине мифа о Тевте письма как фармакона βιβλία и φαρμάκα опять же связываются с умыслом скорее недоброжелательным и подозрительным? Истинному врачеванию, основанному на науке, противопоставляются, на одном дыхании, шарлатанская практика, следование заученным рецептам, книжное знание и слепое пользование снадобьями. Всё это, нам говорится, идет от мании: “Они сказали бы, я думаю, что этот человек не в своем уме: он вычитал кое-что из книг (ἐκ βιβλίου) или случайно ему попались в руки лекарства (φαρμακίοις), и вот он возомнил себя врачом, ничего в этом деле не смысля” (268 c).

Это сближение письма с фармаконом кажется еще чисто внешним; его можно было бы посчитать искусственным и совершенно случайным. Однако умысел и интонация одни и те же: одно и то же подозрение одним движением набрасывается на книгу и на снадобье, на письмо и на тайную, неоднозначную, открытую шарлатанству и случайности энергию, следующую путями магии, а не законам необходимости. Книга, мертвое, застывшее знание, запертое внутри βιβλία, скопище историй, заученные перечни, рецепты и формулы—всё это столь же чуждо живому знанию и диалектике, как и фармакон чужд врачебной науке. И как миф—знанию. Стоит вспомнить, что речь-то идет о Платоне, который при случае так хорошо умел повернуть миф с точки зрения его архео-логической или палео-логической значимости, и начинаешь понимать всю непомерность и сложность этого последнего противопоставления. И эта сложность отмечается—примеров сотня, мы же задержимся на одном,—в том, что истина—происхождения—письма как фармакона с самого начала оставляется на попеченье мифа. Мифа о Тевте, к которому мы вскоре перейдем.

На самом деле, вплоть до этого пункта диалога фармакон и графема подавали друг другу, если так можно выразиться, знаки издалека, непрямо отсылая друг ко другу и словно бы случайно появляясь и исчезая на одной и той же строке по неясной еще причине—эффект достаточно сдержанный и, возможно, в конечном счете непреднамеренный. Но чтобы снять это сомнение, и предположив, что категории намеренного и непреднамеренного всё еще абсолютно уместны при чтении—во что мы сами не верим ни секунды, по крайней мере если говорить о текстуальном уровне, на который нам предстоит выйти,—перейдем к заключительной фазе диалога, когда на сцену выходит Тевт.

На сей раз письмо прямо называется, представляется, объявляется фармаконом—без обиняков, без затушеванного опосредования, без скрытой аргументации (274 e).

В принципе, можно себе представить, что этот кусок мог бы быть изолирован в качестве некоего приложения, придатка или восполнения (un supplément surajouté). И хотя много всего перекликается с ним на предыдущих этапах, нельзя не признать, что Платон подает его в каком-то смысле как развлечение, закуску или, точнее, десерт. Все субъекты диалога—как темы, так и собеседники—кажутся исчерпанными в момент, когда преподносится это восполнение, письмо или, если угодно, фармакон: “Ну что ж, довольно говорить об искусном и неискусном составлении речей (τὸ μὲν τέχνης τε καὶ ἀτεχνίας λόγων)6…” (274 b). И однако именно в момент этой всеобщей исчерпанности выставляется и формулируется вопрос о письме7. И, как об этом и возвещало чуть выше слово αἰσχρόν (как и наречие αἰσχρῶς), вопрос о письме поднимается как вопрос нравственный. Его ставка—нравственность, как в смысле противоположения добра и зла, хорошего и дурного, так и в смысле нравов, общественной морали и социальных приличий. Вопрос о знании того, что делают, и чего не делают. Подобная нравственная озабоченность ничем не отличается от вопроса об истине, о памяти, о диалектике. Этот последний вопрос, который вскоре будет поднят как единственный вопрос о письме, переплетается с темой морали и даже развивает её—благодаря сущностному сродству, а не за счет наложения одного на другое. Но главный акцент в споре, каковой оказывается весьма животрепещущим на фоне политического развития города, распространения письма и деятельности софистов, или логографов,—главный акцент, естественно, падает на приличия, политические и общественные. Предложенный Сократом арбитраж играет на разнице ценностей приличия и неприличия (εὐπρέπεια / ἀπρέπεια): “…остается разобрать, подобает ли записывать речи или нет, в каких условиях это хорошо, а в каких неприлично, вот вопрос, который нам остается, не так ли?” (274 b).

Писать—это прилично? Писатель—он хороший? К лицу ли человеку писать? Вообще, так можно делать?

Нет, конечно. Но ответ не так прост, и Сократ не заносит его тотчас на свой счет в рациональном дискурсе, в логосе. Он даёт его услышать, делегирует ἀκοή, крылатой молве, знанию понаслышке, истории, передаваемой на слух из уст в уста: “Она-то [ἀκοή древних] знала правду. Если бы могли сами доискаться до этого, разве нам было бы дело до человеческих предположений?” (274 c).

Мы не можем доискаться в самих себе, сами по себе, истины письма, то есть, как нам скоро станет ясно, неистины. И она не является предметом какой-либо науки—лишь повествуемой истории, повторяемого сказания. Связь письма с мифом уточняется как противоположность письма знанию, а именно знанию, которое черпают в самих себе и сами по себе. И заодно обозначаются—письмом или же мифом—генеалогический разрыв и отдаление первоначала. Вдобавок можно заметить, что то, в чем ниже письмо будет обвинено—в том, что оно повторяет без знания,—определяет здесь движение, ведущее к изъяснению и определению его статуса. Начинают с повторения без знания—с мифа—определение письма: повторение без знания. Отныне это родство письма и мифа, которые оба четко отличаются от логоса и диалектики, будет лишь уточняться. Повторив без знания, что письмо состоит в повторении без знания, Сократ не преминет опереть доказательство своего обвинения, своего логоса, на посылки ἀκοή, на структуры, вычитываемые в сказочной генеалогии письма. Когда миф нанесет первые удары, логос Сократа доконает обвиняемого.

2. ОТЕЦ ЛОГОСА

История начинается так:

Сократ. Так вот, я слышал, что близ египетского Навкратиса родился один из древних тамошних богов, которому посвящена птица, называемая ибисом. А самому божеству имя было Тевт. Он первый изобрел число, счет, геометрию, астрономию, вдобавок игру в шашки и в кости, а также и письмена (γράμματα). Царем над всем Египтом был тогда Тамус, правивший в великом городе верхней области, который греки называют египетскими Фивами, а его бога—Аммоном. Придя к царю, Тевт показал свои искусства и сказал, что их надо передать остальным египтянам. Царь спросил, какую пользу приносит каждое из них. Тевт стал объяснять, а царь, смотря по тому, говорил ли Тевт, по его мнению, хорошо или нет, кое-что порицал, а кое-что хвалил. По поводу каждого искусства Тамус, как передают, много высказал Тевту хорошего и дурного, но это было бы слишком долго рассказывать. Когда же дошел черед до письмен, Тевт сказал: “Эта наука (το μάθημα), царь, сделает египтян более мудрыми и памятливыми (σοφωτέρους κὰι μνημονικωτέρους), так как найдено средство для памяти и мудрости”. Царь же…

Прервем царя. Он перед фармаконом. Известно—он сейчас решит.

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

Политик согласно природе
Может перевести отношение лекарство образом
Деррида Ж. Фармация Платона современной философии 11 противоядия
В смысле прообраза
Поистине сходной с живописью

сайт копирайтеров Евгений