Пиши и продавай!
как написать статью, книгу, рекламный текст на сайте копирайтеров

 ΛΛΛ     >>>   

>

Деррида Ж. Фармация Платона


© А.В.Гаpаджа (pусский пеpевод, комментарий)
[необходим юникодный шрифт, напр. Arial Unicode MS!]

Κόλαφος: удар по щеке, оплеуха… (κολάπτω). 1. Κολαπτω: выдалбливать (entamer), особ. о птицах, долбить клювом, отс. вскрывать ударами клюва… по аналогии о коне, роющем землю копытом. 2. отс. высекать, вырезать: γράμμα εἰς αἴγειρον [осокорь, черный тополь], Anth. 9, 341, или κατὰ φλοιοῦ [кора], Call., fr. 101, надпись на тополе или на коре (корень klaph, ср. корень gluph, выдалбливать, вырезать).

Текст—не текст, если не прячет, на первый взгляд, от первого встречного, закон своего сложения и правило своей игры. Впрочем, текст всегда остается за рамками восприятия. Нет, закон и правило не прячутся в недоступности тайны, просто они никогда не выдают себя—в настоящем—ничему такому, что можно было бы в строгом смысле назвать восприятием.

С риском, в результате, раз и навсегда пропасть, всегда и по сути выпадая из виду. Кто и когда узнает о подобном исчезновении?

В любом случае, сокрытие (dissimulation) текстуры может зарядить столетия на распускание его ткани. Ткань, обволакивающая другую ткань. Столетия на распускание ткани. С одновременным восстановлением ее как организма. С бесконечной регенерацией собственных тканей текста за режущим следом, решением каждого прочтения. Всегда приберегая какую-то неожиданность для анатомии или физиологии критики, верившей в возможность обуздать игру текста, следить сразу за всеми его нитями, обманываясь, стало быть, желанием смотреть на текст, не прикасаясь к нему, не трогая “предмета”, не рискуя добавить к нему какой-либо новой нити—пренебрегая единственным шансом распустить руки и вступить в игру. Добавить в данном случае—не что иное, как дать прочесть. Необходимо изготовиться, чтобы представить себе, о чем речь: уж точно не о вышивке, разве что понимать уменье вышивать опять-таки как уменье следовать заданной нити. То есть, если угодно последовать за нами,—нити спрятанной. Если и существует какое-то единство чтения и письма, как многие беспечно полагают сегодня, если чтение есть письмо, такое единство не означает ни безразличного смешения, ни безопасного тождества; есть, сшивающее чтение с письмом, должно этот шов и вспарывать.

Итак, необходимо было бы одним-единственным—но сдвоенным—жестом одновременно читать и писать. И ничего бы не сумел понять в игре тот, кто тем самым ощутил бы себя вправе добавлять к ней отсебятину, неважно что. Он ничего бы не добавил, шов бы не стал держаться. И наоборот, даже прочесть ничего не сумел бы тот, кого удержали бы от привнесения в игру чего-либо от себя “методологическое благоразумие”, “нормы объективности” и “рамки научного знания”. Всё та же наивность, всё то же бесплодие—“серьезности” и “несерьезности”. Восполнение чтения или письма должно быть строго предписано, но в силу необходимости игры—знак, с которым следует согласовывать систему всех его возможностей.

I

Мы почти, почти всё уже сказали—о том, что хотели бы сказать. Во всяком случае, запас слов у нас вот-вот иссякнет. Вопросам нашим, как бы в виде приложения (supplément), останется упомянуть лишь—текстуру текста, чтенье и письмо, господство и игру, а также парадоксы восполнительности (supplémentarité), как и графические взаимосвязи живого и мертвого: в пространствах текста, ткачества и гистологии. Мы будем оставаться в пределах этой ткани: между метафорой истоса1 и вопросом об истосе метафоры.

Коль скоро мы уже всё сказали, можно и потерпеть, если мы потянем еще немного. Если распространимся, подчиняясь игре. Словом, если попишем немного—о Платоне, который уже в Федре заявил, что письмо может лишь повторять(ся), “что оно всегда означает (σημαίνει) одно и то же”, и что оно есть “игра” (παιδιά).

1. ФАРМАКЕЯ

Начнем еще раз. Итак, сокрытие текстуры может в любом случае зарядить столетия на распутывание ткани текста. В качестве примера мы здесь предложим—речь о Платоне—не Политика, о котором, без сомнения, можно было бы вспомнить прежде всего из-за парадигмы ткача и особенно парадигмы парадигм—письма,—чуть выше в тексте диалога2. Мы к этому еще вернемся, но лишь после долгих обходных путей.

Здесь Федр будет нашим отправным пунктом. Мы говорим о Федре, которому пришлось ждать почти двадцать столетий, пока его не перестанут считать плохо сочиненным диалогом. Сначала считалось, что Платон был слишком молод, чтобы создать настоящее творение, сложить произведение искусства. Диоген Лаэрций передает эту “молву” (λόγος [sc. ἐστί], λέγεται), согласно которой Федр был первой работой Платона и содержал в себе нечто юношеское (μειρακιώδης τι3). Шлейермахер полагает, что подкрепляет эту легенду следующим смехотворным аргументом: старый писатель никогда бы не осудил письмо, как это делает в Федре Платон. Аргумент, который не просто подозрителен сам по себе—он поддерживает лаэрциеву легенду исходя из другой легенды. В самом деле, лишь слепое или очень грубое прочтение могло заставить пустить слух, будто Платон осудил просто деятельность писателя. Здесь нет ничего простого, ничего однозначного, и Федр играет также, своим письмом, ради спасения—а значит, и утраты,—письма как наилучшего, как самой благородной игры. В дальнейшем мы и собираемся отследить обстоятельства и шансы этой прекрасной игры, которой предается Платон.

В 1905 г. традицию Диогена Лаэрция переворачивают, но не с тем чтобы перейти от нее к признанию добротности композиции Федра, а чтобы приписать изъяны диалога на сей раз старческому бессилию автора: “Федр плохо написан. Этот недостаток тем более удивителен, что здесь Сократ определяет произведение искусства как живое существо; но как раз невозможность осуществить хорошо задуманное есть доказательство старости”4.

Но не станем забегать вперед. Естественно, более плодотворной представляется гипотеза о строгой, верной и утонченной форме. Она вскрывает новые созвучия, застигает их в тщательно выстроенном контрапункте, в более тайной организации тем, имен и слов. Она распутывает, терпеливо переплетая доводы, всё συμπλοκή текста. Здесь магистраль доказательства разом утверждается и устраняется: гибко, иронично и сдержанно.

Особенно—и это будет нашей дополнительной (supplémentaire) нитью—вся заключительная часть диалога (274 b sq.), посвященная, как известно, происхождению, истории и значению письма: всё это наставление о деле письма должно однажды перестать восприниматься в виде избыточной мифологической фантазии, придатка, без которого организм диалога мог бы без ущерба обойтись. На самом деле, ссылки на нее пронизывают весь текст Федра.

Неизменно с иронией. Но как именно обстоит здесь дело с иронией и каков главный ее признак? Текст содержит единственные “в строгом смысле оригинальные платоновские мифы: сказанье о цикадах в Федре и рассказ о Тевте в том же диалоге”5. А первые слова Сократа в самом начале беседы—призыв “спровадить” мифологемы (229 c–230 a). Не для того, чтоб безусловно их отвергнуть, но чтобы одновременно, спроваживая их, пуская их на волю, освободить и их самих от тягостной, серьезной наивности “рационалистов”, и самого себя избавить от такой наивности в самопознании и в отношении к себе.

Спровадить мифы, раскланяться с ними, отпустить на каникулы, отправить в отпуск—это прекрасное решение χαίρειν, которое означает все эти вещи сразу, нарушится дважды, пропуская упомянутые “два платоновских мифа”—мифа, стало быть, “в строгом смысле оригинальных”. И оба всплывают, когда поднимается вопрос о письменном дискурсе. Это, конечно, менее очевидно—когда-нибудь на это обращали внимание?—применительно к истории о цикадах. Но менее очевидно не значит менее верно. Оба мифа откликаются на один и тот же вопрос и разделяет их лишь короткий период—как раз время пройти в обход. Первый определенно не отвечает на поставленный вопрос—скорее, оставляет его в подвешенном состоянии, отмечает паузу и заставляет нас дожидаться возобновления, которое должно вывести ко второму.

Читаем. Действительно, в точно рассчитанной середине диалога—можно даже сосчитать строки—поднимается вопрос о сущности логографии (257 c). Федр напоминает, что наиболее влиятельные и наиболее почитаемые граждане—наиболее свободные люди—стыдятся (αἰσχύνονται) “писать речи” и оставлять после себя συγγράμματα. Они страшатся суждения потомства, боятся прослыть “софистами” (257 d). Логограф, в строгом смысле, составлял для тяжущихся речи, которые сам не произносил, которым не содействовал, если так можно выразиться, собственным присутствием—свое действие они производили в его отсутствие. Записывая то, что сам он не говорит, не сказал бы и несомненно никогда не помыслил бы в действительности, автор письменного дискурса наперед ставится в положение софиста: человека неприсутствия и неистины. Письмо, стало быть, наперед оказывается инсценировкой. Несовместимость записанного и истинного ясно объявляется в момент, когда Сократ принимается рассказывать о том, как люди восторгаются из самих себя удовольствием, отлучаются из самих себя, забываются и гибнут в наслаждении от пения (259 c).

Но с выводом Платон не торопится. Отношение Сократа всё еще нейтрально: само по себе писание не является деятельностью постыдной, непристойной, позорной (αἰσχρόν). Бесчестят себя только тем, что пишут бесчестно. Но что это значит—писать бесчестно? И что значит,—спрашивает также Федр,—писать хорошо (καλῶς)? Вопросом этим прочерчивается центральная нервюра, большая разделительная складка диалога. От этого вопроса к ответу на него, в похожих выражениях, в последней части диалога (“…остается разобрать, подобает ли записывать речи или нет, в каких условиях это хорошо, а в каких неприлично, вот вопрос, который нам остается, не так ли?” 274 b), тянется прочная, пусть и не слишком заметная, нить, соединяя сказание о цикадах, темы психагогии, риторики и диалектики.

Итак, Сократ начинает с того, что спроваживает мифы, однако, дважды споткнувшись перед письмом, сам изобретает два мифа, причем, как мы увидим, не компилирует, а делает это более свободно и спонтанно, чем когда-либо в своем творчестве. Памятуя о том, что в зачине Федра χαίρειν произносится во имя истины, нельзя не обратить внимание на тот факт, что с каникул мифы возвращаются в момент письма и во имя письма.

Χαίρειν имеет место во имя истины: познания истины, точнее—истины самопознания. Это и объясняет Сократ (230 a). Но этот императив самопознания не ощущается и не диктуется изначально в прозрачной непосредственности самоприсутствия. Не воспринимается чувственно—лишь истолковывается, прочитывается, расшифровывается. Некая герменевтика прописывает созерцание. Некая надпись, δελφικὸν γράμμα, которая не что иное как оракул, предписывает своим безмолвным шифром, объявляет—как объявляют приказ—автоскопию и автогнозис. Ведь именно самосозерцание и самопознание, считает Сократ, могут быть противопоставлены герменевтической авантюре мифов, которую тоже, как и письмо, направляют по своему произволу софисты (229 d).

И χαίρειν имеет место во имя истины. Топосы диалога не безразличны. Темы, места в риторическом смысле, плотно вписаны, внесены в неизменно значимые диспозиции, инсценированы; и в этой театральной географии единство места подчиняется безошибочному расчету, или безошибочной необходимости. К примеру, сказание о цикадах не имело бы места, не было бы рассказано, Сократ не ощутил бы побужденья рассказать его, когда жара, тяготеющая над всей беседой, не погнала бы двух друзей за город, в поле, на берег Илиса. Задолго до того, как поведать родословие цикажьего рода, Сократ упоминает “звонкую мелодию лета, эхом откликающуюся на хор цикад” (230 c). Но это не единственный из эффектов контрапункта, требуемый пространством диалога. Миф, дающий предлог для χαίρειν и для поворота к автоскопии, сам бы не мог возникнуть, с первых же шагов этой прогулки, иначе как при виде Илиса. Не в этих ли местах, спрашивает Федр, если верить преданию, Борей похитил Оритию? Этот поток, прозрачная чистота этих вод должны привлекать юных девушек, даже притягивать их подобно чарам, и побуждать к игре. Тут Сократ в насмешку предлагает ученое объяснение мифа в рационалистическом, физикалистском стиле σοφοί: как раз в момент, когда она играла с Фармакеей (σὺν Φαρμακείᾳ παίζουσαν), северный ветер (πνεῦμα Βορέου) толкнул Оритию и сбросил ее в бездну, “к подножию соседних скал”, “и из обстоятельств её кончины родилась легенда о её похищении Бореем… Впрочем, я-то, Федр, считаю, что подобные толкования, хотя и привлекательны, но это дело человека особых способностей; трудов у него будет много, а удачи—не слишком…”.

 ΛΛΛ     >>>   

Вельможа отвечает сатни lsquo
Сказать
Противоядия
Эта фармация платона подключает
Настойчивой дискурс должен иметь начало
Деррида Ж. Diffe

сайт копирайтеров Евгений