Пиши и продавай!
как написать статью, книгу, рекламный текст на сайте копирайтеров

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

Среди смятенья и рыданий,
Среди потоков слез людских,
Среди руин погибших зданий —
Один лишь он спокоен, тих.

Он слышит братьев скорбных стоны,
Он видит жертв кровавых бед,
И мир, слезами затопленный, —
Но он не плачет, люди, нет!

Его чело, как небо, ясно,
А взор светлеет, как заря;
Он смотрит в даль грозы ненастной,
Восторгом радостным горя.

Он видит: к бездне волн бегущих
Простерлась мощная рука,
Чтоб избавлять пловцов зовущих,
Чтоб смолкла слезная река.

Он знает: близок день спасенья
И стихнет бурь греховный ад;
И не рыданья — звуки пенья
Мир обновленный огласят.

Его лицо светлеет ясно,
Чтоб брат плывущий взор поднял,
И чтоб, спасен рукою властной,
И он восторгом просиял.

Проханов имел все основания убедиться в том, что даже тяжкие испытания, связанные с мировой войной, способны содействовать успеху евангельского движения. Молодые евангельские христиане, оказавшиеся в действующей армии, имели обыкновение в казармах и окопах постоянно читать Библию, молиться и петь гимны. Это всегда привлекало внимание других солдат. Появлялась возможность читать им Библию и рассказывать про существующий путь спасения. Война с ее трудностями, лишениями, страданиями и каждодневной близостью смерти открывала сердца людей для принятия  Слова Божьего. В результате появлялись все новые и новые евангельские верующие. Нечто похожее происходило и в германском и австрийском плену, где находилось в общей сложности около двух миллионов русских солдат и офицеров.

Христианство и экономика

Февральская революция и октябрьский переворот 1917 года коренным образом изменили обстановку в стране. На протяжении первого десятилетия советской власти большевики демонстрировали вполне лояльное отношение к евангельским христианам, поскольку видели в них тех, кто подвергался гонениям в годы царизма. Это позволило Проханову и его соратникам по евангельскому движению реализовать целый ряд социальных проектов.
В этот период важной областью приложения социальных усилий Проханова стала экономическая сфера. Тенденция общинного землепользования и хозяйствования набирала силу в постреволюционной России. Большевистское правительство, негативно относящееся к частной собственности, поощряло коллективное землевладение и охотно наделяло земельными угодьями различные хозяйственные общины и ассоциации. Эта тенденция отвечала христианским воззрениям Проханова. Нечто подобное когда-то существовало в христианских общинах апостольских времен. «Все же верующие были вместе и имели все общее. И продавали имения и всякую собственность, и разделяли всем, смотря по нужде каждого» (Деян. 2, 44 – 45).
Еще в начале 1880-х гг. предшественники Проханова, В. А. Пашков и М. М. Корф, имели планы создания христианской хозяйственной артели в Крыму. Но этим планам не суждено было реализоваться. Теперь же возникла возможность развертывания кооперативного движения среди евангельских общин России.
В 1918 г. Проханов издает брошюру «Евангельское христианство и социальный вопрос», в которой излагает принципиальную позицию евангельских христиан относительно кооперативного движения.  Он указывает на иерусалимскую общину первых христиан как важный прецедент совместного владения обобщенным имуществом. Но при этом подчеркивает, что не следует всех без исключения христиан призывать встать на этот путь. «В той же Иерусалимской  церкви, - пишет он, - обобщение имущества было временное. Только такая группа лиц, в которой у всех «одно сердце и одна душа» и в которой все объяты пламенем Духа Божия, может осуществить эту особенную жизнь… Мы твердо держимся мнения, что христианство не есть только слово, но и дело, не только учение, но и преобразованная жизнь. Поэтому мы верим, что евангельское движение в России должно выразиться не только в проповеди, но и создании новых форм социально-экономической жизни. Мы знаем, что в России среди последователей евангельского учения есть люди, желающие создать высшие формы общинной жизни и подготовленные к этому» (И. С. Проханов. Евангельское христианство и социальный вопрос. Пг., 1918. С. 12).
В 1921 г. при Наркомате земледелия была создана специальная комиссия по  передаче свободных земель и бывших помещичьих угодий старообрядцам и евангельским христианам. Вскоре по всей стране, в тверских, новгородских, брянских, сибирских землях, под Москвой, Омском, Курском, Харьковом, Тамбовом, Гомелем стали возникать сельхозартели, промышленные товарищества, кооперативно-кредитные общества, членами которых были евангельские христиане. Они носили новозаветные названия – Гефсимания, Вефиль и др.
Проханов считал, что евангельские трудовые артели должны быть оснащены новейшей техникой по обработке земли и переработке урожая. В тех артелях, которые он знал, господствовал евангельский быт, отсутствовали пьянство и хулиганство, имелись библиотеки.
В этот период Проханов подготавливает и издает брошюру «Республика и религия». В нее он включил все новые законы, касающиеся церковно-государственных отношений. Религиозные объединения евангельских христиан по всей России нуждались в их знании, чтобы умело строить отношения с местными властями и защищать свои права.

Во второй половине 1920-х гг. у Проханова во время одной из его поездок по Сибири и Алтаю возникает смелый проект построения совершенно нового города, где бы господствовали принципы евангельского образа жизни. В Алтайских горах, на месте слияния рек Бии и Катуни, он нашел подходящее место для поселения, которое хотел бы назвать «Городом Евангелия». Ему представлялось, что Сибирь с ее неистощимыми ресурсами даст все необходимое для осуществления его мечты.  Но реализовать эти планы Проханову не удалось. В стране изменилась политическая ситуация и реформатор оказался в вынужденной эмиграции.

Добрый Советник: Христианский календарь. СПб., 1912. С. 127.

Душа во власти бесов и «арзамасского ужаса»

Рационализировав свою концепцию христианства, лишив ее мистического начала, Толстой фактически обезоружил себя перед лицом смерти. Страх перед небытием, посетивший его в молодые годы, уже не оставлял его на протяжении всей жизни. Развенчав Христа в собственных глазах, он понес за это тяжкое наказание – лишился веры в спасение и вечную жизнь. Закрыв свою душу для веры, он получил взамен сумеречный, удушающий страх смерти, которым он наделил многих своих героев.
Так, в «Записках сумасшедшего» Толстой рассказал о переживании, которое впоследствии получило у исследователей его творчество название «арзамасского ужаса».  Герою (как перед этим и самому автору) понадобилось поехать в Пензенскую губернию, чтобы там выгодно купить продающееся имение. По дороге он заночевал в гостинице уездного городка Арзамаса. Далее следует описание случившегося: «Заснуть, я чувствовал, не было никакой возможности. Зачем я сюда заехал? Куд я везу себя? От чего, куда я убегаю? Я убегаю от чего-то страшного и не могу убежать. Я всегда с собою, и я-то и мучителен себе. Я – вот он, я весь тут. Ни пензенское и никакое имение ничего не прибавит и не убавит мне. Я надоел себе. Я несносен, мучителен себе. Я хочу заснуть, забыться – и не могу. Не могу уйти от себя. Я вышел в коридор. Сергей спал на узенькой скамье, скинув руку, но спал сладко и сторож с пятном – спал. Я вышел в коридор, думая уйти от того, что мучило меня. Но оно вышло за мной и омрачило все. Мне также, еще больше страшно было. «Да что это за глупость, - сказал я себе, - чего я тоскую, чего боюсь?  «Меня, - неслышно отвечает голос смерти. – Я тут». Мороз подрал меня по коже. Да, смерти. Она придет, она – вот она, а ее не должно быть. Если бы мне предстояла действительно смерть, я не мог бы испытать того, что я испытал. Тогда бы я боялся. А теперь я не боялся, а видел, чувствовал, что смерть наступает, а вместе с тем чувствовал, что ее не должно быть. Все существо мое чувствовало потребность, право на жизнь и вместе с тем совершающуюся смерть. И это внутреннее раздирание было ужасно. Я попытался стряхнуть этот ужас. Я нашел подсвечник медный со свечой обгоревшей и зажег ее. Красный огонь и размер ее, немного меньше подсвечника, - все говорило то же. Ничего нет в жизни, есто только смерть, а ее не должно быть. Я пробовал думать о том, что занимало меня: о покупке, о жене. Ничего не только веселого не было, но все это стало ничто. Все заслонил ужас за свою погибающую жизнь. Надо заснуть. Я лег было, но только улегся, вдруг вскочил от ужаса. И тоска, и тоска – такая же душевная тоска, какая бывает перед рвотой, только духовная. Жутко, страшно. Кажется, что смерть – страшно, а вспомнишь, подумаешь о жизни, то умирающей жизни страшно. Как-то жизнь и смерть слились в одно. Что-то раздирало мою душу на части и не могло разорвать. Еще пошел посмотреть на спящих, еще раз попытался заснуть: все тот же ужас, - красный, белый, квадратный. Рвется где-то и не разрывается. Мучительно, мучительно, сухо и злобно, ни капли доброты я в себе не чувствовал, а только ровную спокойную злобу на себя и на то, что меня сделало…»
Симптоматично, что Толстой испытал состояние, какое бывает перед рвотой, то есть тошноту, но только духовного характера. В христианском опыте такая тошнота издавна известна как проявление близости сатаны, как присутствие сатанинского искушения. И на самом деле, все переживаемое им имело причиной состояние безверия, когда он не мог призвать на помощь ни Отца, ни Сына, ни Святого Духа в силу своего особого духовного состояния. Поэтому он оставался один на один с тьмой, страхом смерти и бесами, которые безжалостно терзали его. Именно бесы в ту злополучную ночь заставили его испытать злобу в отношении силы, которая его сотворила. Именно они сокрушили его дух и ввергли его в состояние «арзамасского ужаса».
Одним из характерных свидетельств власти бесов над душой Толстого может служить рассказ его сестры Марии Николаевны Толстой, принявшей монашеский постриг. «… Я не то задремала, не то впала в какое-то особое состояние между сном и бодрствованием, которое у нас, монахов, зовется тонким сном. Забылась я – и вижу… Ночь. Рабочий кабинет Льва Николаевича. На письменном столе – лампа под темным абажуром. За письменным столом, облокотившись, сидит Лев Николаевич, и на лице его отпечаток такого тяжкого раздумья, такого отчаяния, какого я еще у него никогда не видала… В кабинете густой, непроницаемый мрак: освещено только то место на столе и лице Льва Николаевича, на которое падает свет лампы. Мрак в комнате так густ, так непроницаем, что кажется даже как будто чем-то наполненным, насыщенным чем-то, материализованным. И вдруг вижу я: раскрывается потолок кабинета и откуда-то с высоты начинает литься такой ослепительно-чудный свет, какому нет на земле, и не будет никакого подобия; и в свете этом является Господь Иисус Христос в том Его образе, в котором Он написан в Риме на картине видения святого мученика архидиакона Лаврентия: пречистые руки Спасителя распростерты в воздухе над Львом Николаевичем, как бы отнимая у незримых палачей орудия пытки. Это так и на той картине написано. И льется, и льется на Льва Николаевича свет неизобразимый, но он как будто его и не видит… И хочется крикнуть брату: «Левушка, взгляни, взгляни же наверх!..» И вдруг сзади Льва Николаевича с ужасом вижу: из самой гущины мрака начинает вырисовываться и выделяться иная фигура, страшная, жестокая, трепет наводящая; и фигура эта, простирая сзади обе свои руки на глаза Льва Николаевича, закрывает от них свет этот дивный. И вижу я, что Левушка мой делает отчаянные усилия, чтобы отстранить от себя эти жестокие, безжалостные руки…» (Сергей Нилус. На берегу Божьей реки. Записки православного. Изд. Свято-Троицкой Сергиевой Лавры. 1991. Ч. 1. С. 95 – 96).
Это описание прямо соответствует одной из ключевых идей христианской антропологии, которую с афористическим лаконизмом сформулировал Ф. М. Достоевский: «Здесь дьявол с Богом борется, а поле битвы – сердца человеческие».
Темные соблазны нередко одолевали Толстого. Так, в один из подобных моментов ему подумалось о том, что следовало бы совершенно отбросить идею Бога. Но, как он сам признавался, почти сразу же он почувствовал себя таким отчаянно одиноким и несчастным, что соблазн был оттеснен мыслью о том, что Бог необходим. То есть живое религиозное чувство, которое было не чуждо душе Толстого, восстало против демонического искушения и не позволило ему совершить откровенное «богоубийство»,
Та же Мария Николаевна сетовала: «Ведь Левочка какой человек-то был! Совершенно замечательный! И как интересно писал! А вот теперь, как засел за свои толкования Евангелий, сил никаких нет. Верно, всегда в нем был бес!»
Не только сестра-монахиня, но многие современники Толстого, бывшие слушателями его высказываний,  говорили о несомненном присутствии в нем беса. Бес заставлял его хохотать и восторгаться кощунственным поведением в церкви одного пьяного приват-доцента, о котором ему рассказали. Бес обнаруживал свое присутствие в нем, когда от него самого слышали кощунственные реплики по поводу Богоматери или когда его начинало преследовать темное искушение, побуждающее к самоубийству.
Один из сыновей Толстого, Лев Львович, вспоминал, что в период между 1876 и 1880 г. когда он был мальчиком, а отец преодолевал 50-летний рубеж, все домашние с ужасом смотрели на балку между гардеробом и спальней, на которой почтенный глава большого семейства хотел повеситься.

«Подполье» в душе Толстого

Ф. М. Достоевский в своей новелле «Записки из подполья» описал особую, присутствующую во внутреннем мире человека морально-психологическую реальность, назвав ее «подпольем». Согласно его концепции, «подполье» представляет собой средоточие самых темных искушений и побуждений, подталкивающих человека к действиям и поступкам, идущим вразрез с Божьими повелениями.  Если эту концепцию приложить к феномену Толстого, то это позволит говорить о том, что писатель обладал весьма пространным и сумеречным «подпольем», властный диктат которого он ощущал на протяжении всей своей жизни. Знаки «подполья» обнаруживаются не только в высказываниях и произведениях Толстого, но даже в его внешности и взгляде. Приведем лишь одну характерную иллюстрацию, связанную с выполненным художником Н. И. Крамским  живописным портретом  Толстого. Изображению вполне соответствует эпистолярная зарисовка, данная сестрой философа Л. М. Лопатина: «И вот он вдруг вошел своей легкой молодой походкой, в мягких, беззвучных сапогах, в серой блузе с тонким ремешком-поясом, со своей большой бородой и непередаваемым резко неправильным лицом, пронзительно острыми умными глазами. И глаза эти сразу, и уже на всю жизнь, показались мне жесткими, недобрыми, такими, как определил их мой отец: «волчьи глаза». Потом уже всегда, когда он вдруг входил, мне делалось не по себе и жутко, будто в яркий солнечный день открыли двери в темный погреб» (Концевич И. М. Истоки душевной катастрофы Л. Н. Толстого // Духовная трагедия Льва Толстого. М. – Подворье Свято-Троицокой Сергиевой Лавры,1995. С. 29).
Традиционная метафора «глаза – зеркало души» здесь пприобретает особый смысл. Представленный образ глаз как «дверей в темный погреб» устрашающе красноречив. Он буквально указывает на действительное «подполье», существовавшее в душе писателя и служившее хранилищем темных искушений, от которых Толстой не мог избавиться.
Многие христианские богословы рассматривали темные соблазны, одолевавшие Толстого как свидетельства его сделки с дьяволом. Так, архиепископ Никон (Рождественский), известный церковный публицист и редактор духовных изданий нарисовал в одной из своих публикаций сцену прямой сделки Толстого с сатаной: “И тогда сатана явился к нему, повел его на гору, показал ему мир и сказал ему: “Поклонись мне, и я весь мир положу у ног твоих и дам уму твоему веселие, которое тебя поднимет над всеми людьми”. И Толстой поклонился сатане, и сатана сдержал свое слово. Совершилось что-то совсем сверхъестественное, что-то непостижимое, что-то чуду подобное. Толстой стал печатать свои лжевоззрения, свои заветы новой религии, вдохновляясь наскоро схватываемыми из книг познаниями и пользуясь своим большим умом. И что же? Тот самый мир, который… не знал Толстого как гения беллетристики, бросился на все революционные во всех областях жизни его проповеди с жаждою не только их читать, но  воспринимать их, и по всему миру пронеслась проповедь толстовского учения, и во всех странах земного шара явились толпы преклоняющих, во исполнение обещания сатаны, перед Толстым колена” (Архиепископ Никон (Рождественский). Отповедь князю, глаголющему суетная // Духовная трагедия Льва Толстого. М. – Подворье Свято-Троицкой Сергиевой Лавры, 1995. С. 180).
Толстой являл собой воплощенное противоречие, в наличие которого многим из его окружения и вообще из числа его современников невозможно было поверить. Его основательность как признанного художника слова, его тяжеловесная умудренность колоссальным жизненным опытом заставляли многих людей тянуться к нему с надеждой услышать ответы на мучившие их религиозные, философские, этические вопросы. Однако, этот, почти уже сложившийся в общественном сознании образ умудренного старца никак не совмещался с удивительной легковесностью того религиозного «я», обладателем которого был действительный Толстой.  Бравшийся за разрешение любых мировых вопросов, он не мог отличить истину от лжи в области веры. Человек ставший при жизни всемирно признанным классиком в литературе, умудрялся оставаться поразительно недалеким, а порою просто грубым и даже вульгарным в вероисповедальной сфере. Чего стоит хотя бы рассказ сестры П. В. Истомина, крестника Толстого: «В Москве жила графиня Клейнмихель, верующая и с очень решительным характером. В приемный день у нее собралось много гостей. Шел общий разговор о новом явлении чудотворного образа Божией Матери. Входит Толстой, садится в кресло и, прислушавшись к разговору, позволил себе высказать о Божией Матери оскорбительные слова, которые я не хочу даже повторять, но знаю их, так как мать моя присутствовала при этом. Графиня встала и молча нажала кнопку звонка на столе. В дверях появился лакей. «Выведите отсюда этого господина!» – сказала она ему, указав на Толстого. Лакей подошел и вывел его при всем обществе из приемной гостиной» (Концевич И. М. Истоки душевной катастрофы Л. Н. Толстого // Духовная трагедия Льва Толстого. М. – Подворье Свято-Троицокой Сергиевой Лавры: Издательство «Отчий дом». 1995. С. 35).

Толстой об Иисусе Христе

Толстой не признавал божественной природы Христа, считая Его только человеком. При этом он соглашался с величием нравственного учения Христа, в Котором видел только выдающегося морального проповедника.
27 июля 1909 г. Толстой писал художнику Яну Стыке (опубл. в журн. «Теософ» от 16 янв. 1911 г.): «Доктрина Иисуса является для меня только одною из прекрасных доктрин религиозных, которые мы получили из древности египетской, еврейской, индусской, китайской, греческой. Главное в принципе Иисуса – любовь к Богу, т. е. ко всем людям без исключения, была поповедана всеми мудрецами всего света: Кришна, Будда, Лао-Тзе, Конфуций, Сократ, Платон, Эпиктет, Марк Аврелий и между новыми: Руссо, Паскаль, Кант, Эмерсон, Чанинг и многие другие. Истина религиозная и нравственная везде и всегда одна и та же, у меня нет предпочтения к христианству. Если я особенно интересовался доктриной Иисуса, то это, во-первых, потому, что я родился и жил между христианами и, во-вторых, находил большое умственное наслаждение в том, чтобы извлекать чистую доктрину из поразительной фальсификации, производимой Церквами».
Присущая Толстому «безудержная рассудочность» (Г. Флоровский), не позволяла ему признать воскресение Христа. Он игнорировал слова апостола Павла, которые были обращены словно прямо к нему: «Ибо слово о кресте для погибающих юродство есть, а для нас спасаемых – сила Божия. Ибо написано: «погублю мудрость мудрецов, и разум разумных отвергну». Где мудрец? где книжник? где совопросник века сего? Не обратил ли Бог мудрость мира сего в безумие?» (1 Кор. 1, 18 – 20).
Отрицая божественную природу Иисуса Христа и ставя Его в один ряд с знаменитыми людьми прошлого, основоположниками  великих учений, Толстой тем самым подрывал мистический корень христианства. Сколько бы велик не был Христос как моралист, в любом случае сведение Его Личности только к одному этому выглядит грубым упрощением. Об этом прямо и точно писал Ф. М. Достоевский в подготовительных материалах к «Бесам»: «Многие думают, что достаточно веровать в мораль Христову, чтобы быть христианином. Не мораль Христова, не учение Христа спасет мир, а именно вера в то, что Слово плоть бысть. Вера эта не одно умственное признание превосходства Его учения, а непосредственное влечение. Надо имеено верить, что это окончательный идеал человека, всё воплощенное Слово. Бог воплотившийся. Потому что при такой только вере мы достигнем обожания, того восторга, который наиболее приковывает нас к Нему непосредственно и имеет силу не совратить человека в сторону. При меньшем восторге человечество, может быть, непременно бы совратилось, сначала в ересь, потом в безбожие, потом в безнравственность, а под конец в атеизм и в троглодитство, и исчезло, истлело бы» (Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч. в 30 т. Т. 11. Л., 1974. С. 187 – 188).
Для того, чтобы изложить свое вероучение, Толстой замыслил собственный перевод всех четырех Евангелий. Это должен был быть не просто перевод, а радикально обновленная  версия евангельского текста. При этом то, что самому Толстому представлялось как обновление, на самом деле выглядело как позитивистская модернизация, пронизанная духом грубого упрощенчества. Всё мистическое из этой новой версии Евангелия либо изгонялось, либо подвергалось приземленной, позитивистско-натуралистической трансформации. Вот, например, как трактует Толстой рождение Иисуса: «Была девица Мария. Девица эта забеременела неизвестно от кого. Обрученный с нею муж пожалел ее и, скрывая ее срам, принял ее. Мальчика назвали Иисус» (Толстой Л. Н. Четвероевангелие: Соединение и первод четырех евангелий. М., 2002. С. 41).
Далее, комментируя стихи о рождении Иисуса у других евангелистов, Толстой прилагает собственный комментарий: «Значение всего места то, что оправдывается позорное рождение Иисуса Христа. Сказано, что Иисус Христос был разумение, он один явил Бога. И этот самый Иисус Христос родился в в самых считающихся постыдными условиях, от девы. Все эти главы суть оправдания с человеческой точки зрения этого позорного рождения. Позорное рождение и незнание Иисусом своего плотского отца есть единственная черта этих глав, имеющая значение для последующего учения Иисуса Христа» (Там же. С. 42).
В столь же безапелляционной манере обладателя высшей истины Толстой рассуждает о воскресении Христа и дает общую оценку евангельского текста как книги, в которой много «незначительного», «глупого» и даже «безобразного»: «Тот, кто теперь, в наше время, будь он католик, протестант, православный, молоканин, штундист, хлыст, скопец, рационалист, како бы ни был исповедания, тот, кто читает теперь Евангелие, находится в странном положении. Тот, кто умышленно не закрывает глаза, тот не может не видеть, что если тут не все, что мы знаем и чем мы живем, то по крайней мере что-то очень мудрое и значительное. Но мудрое и важное это выражено так безобразно, дурно, как говорил Гете, что он не знает более дурно написанной книги, как Евангелие, и зарыто в таком хламе безобразнейших, глупых, даже непоэтических легенд, и умное и значительное так неразрывно связано с этими легендами, что не знаешь, что и делать с этой книгой. Толкования к этой книге нет другого, как то, которое дают различные церкви. Толкования эти все исполнены бессмыслиц и противоречий, так что каждому представляется сначала только два выхода: или, осердясь на вшей, да шубу в печь, т. е. откинуть все как бессмыслицу, что и делают 99/100, или покорить свой разум, что и велит делать церковь, и принять вместе с мудрым и значительным все глупое и незначительное, что и делает 1/100 тех людей, которые или не имеют зрения, или умеют прищуривать глаза так, чтобы не видеть того, чего не хотят видеть. Но и этот выход непрочен… Ложь о воскресении Христа была во времена апостолов и мучеников первых веков главным доказательством истинности учения Христа. Правда, эта же басня о воскресении и была главным поводом к неверию в учение. Язычники во всех житиях первых мучеников христианских называют их людьми, верующими в то, что их распятый воскрес, и совершенно законно смеются над этим» (Там же. С. 615 – 616).
Рассуждениями подобного рода, звучащими совершенно чудовищно для каждого христианина, сопровождается весь текст толстовского «Четвероевангелия». Разумеется, человек, позволяющий себе такие высказывания, не может считаться христианином. Позволительно по-разному относиться к православной Церкви и к ее деятельности, но нельзя не признать абсолютно справедливым предпринятый ею акт отлучения Толстого. Писатель, для которого существрвали только однобоко применяемые рационалистические и литературно-эстетические критерии оценки текста Священного Писания, продемонстрировал в комментариях к Евангелиям совершенно антихристианские  основания своего миросозерцания.

Миросозерцательные принципы.

Нигилизм. Тем, кто знаком только с художественными произведениями Толстого, трудно вообразить причастность писателя к нигилизму. Казалось бы, художник, который в своем творчестве многократно выказывал себя жизнелюбом, способным любить природу, ценить «мысль народную» («Война и мир») и «мысль семейную» («Анна Каренина»), не мог быть нигилистом. Однако, это не так. Он сам признавался в следующем: «35 лет я прожил нигилистом в настоящем значении этого слова, т. е. не социалистом и революционером, как обыкновенно понимают это слово, а нигилистом в смысле отсутствия всякой веры» (Толстой Л. Н. Полн. собр. соч. в 90 ь. Т. XI. С. 411).
Для тех, кто так или иначе соприкасался с религиозно-философскими сочинениями Толстого и осведомлен о его богословской позиции, мысль об его нигилизме представляется вполне уместной. Так, Н. Ф. Федоров, говоря о присущем Толстому пафосе отрицания, называл его нигилизм «самой злой нетовщиной» и считал, что все наставления писателя ведут к ней: «Студентам он говорил: «не учись!», чиновнику – «не служи!», призываемому к воинской повинности: «откажись!», подданным – «не плати податей!..» Под выставку «хорошо бы подложить динамиту!»; музеи и библиотеки «надо бы сжечь!», музеи и храмы – «хуже кабаков!» (Прометей. М., 1965. Т. 12. С. 129).
Антихристианская направленность нигилизма Толстого подтверждается его собственными, многократно повторяемыми суждениями о том, что для него неприемлемы основные положения христианского вероучения. Он отрицал «басню о падении первого человека», непорочное зачатие, «непонятную Троицу», божественную природу Христа, таинство евхаристии.
Принцип рационализма. Рациональность в форме рассудочности принимала у Толстого в его религиозно-философских и чисто богословских суждениях тотальный, всепроникающий характер. Это видно уже в том, как он понимал религию. «Истинная религия, - писал он, - есть такое согласие с разумом и знаниями человека установленное им отношение к окружающей его бесконечной жизни, которое связывает его жизнь с этой бесконечностью и руководит его поступками» (Толстой Л. Н. Полн. собр. соч. в 90 т. Т. XV. С. 374).
Писатель не желал ограничивать то пространство, внутри которого применение принципа рациональности было бы правомерно, а, напротив, пытался применять его повсеместно, в том числе в тех вопросах веры, где он был абсолютно неуместен. Даже когда он обращался к богословам в надежде получить от них необходимые разъяснения, он заявлял: «…Помогите моему слабому уму, но не забывайте, что бы вы ни говорили, вы будете говорить все-таки разуму. Вы будете говорить истины Божии, выраженные словами, а слова надо понимать опять-таки умом» (Толстой Л. Н. Полн. собр. соч. Т. XV. С. 71).
С сугубо рассудочных позиций Толстой пытался рассматривать евангельские таинства - непорочное зачатие, воскресение Христа. При этом результат был самый удручающий: возникали плоские и грубые в своей позитивистской прямолинейности суждения и оценки, уничтожавшие всякую возможность веры.
Ставка на разум была для Толстого скорее губительна, чем спасительна поскольку он не желал замечать тех слабостей и несовершенств, которые свойственны рационализму. «Разум для него безгрешен, - констатировал Н. А. Бердяев. - Он не знает, что есть разум, отпавший от Разума Божественного, и есть разум, соединенный с Разумом Божественным. Толстой держится за наивный, естественный рационализм. Он всегда апеллирует к разуму, к рассудочному началу, а не к воле, не к свободе. В рационализме Толстого, временами очень грубом, сказывается все та же вера в благостное естественное состояние, в доброту природы и природного» (Бердяев Н. А. Философия творчества, культуры и искусства. В 2-х т. Т. 2. М., 1994. С. 471).
Толстому не удалось избежать влияния позитивизма, который в XIX в. занял место одного из самых распространенных, наиболее модных умонастроений. Как система внерелигиозных познавательно-методологических принципов, позитивизм заявил о себе во французском Просвещении XVIII в. К середине XIX в. он  сложился уже во всей полноте своих признаков. Идеи его наиболее крупных представителей — О. Конта, Д. Штрауса, Г. Спенсера, Дж.Милля, И. Тэна,  Э. Ж. Ренана - оказали на Толстого значительное влияние.

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

Сущность политической теологииполитическая теология
По-прежнему хищного секулярного государства всевозможные экономические
Правдоискатели в русской православной церкви
Евангелизм
Новейшего времени сферы человеческого духа оказались засорены бесчисленным множеством деструктивных идей

сайт копирайтеров Евгений