Пиши и продавай!
как написать статью, книгу, рекламный текст на сайте копирайтеров

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

Но, быть может, дело не в гипотезе как таковой, а в незаконности самой периодизации истории, в том, что здесь периодизации и темпорализации придано чрезмерное значение, в то время как изначально следует признать фактически произвольный и субъективный характер любой исторической периодизации, и, тем более, «расслоения» истории на несколько темпоральных потоков, имеющих разную скорость?

Всем памятен один из основных демаршей основоположников школы «Анналов» против «истории-периода» и обоснование ими подхода «история-проблема», противопоставленного ранее популярной периодизации. «Этой истории-периоду принято противопоставлять историю-проблему, где постановка вопроса, будучи совершенно эксплицитной, служит вычленению объекта изучения. Противопоставление это старо: уже знаменитое изречение лорда Актона в конце XIX в. гласило: «Изучайте не периоды, а проблемы». Фактически даже те историки, которые изучают периоды, все равно строят свою историю исходя из вопросов, но вопросов, остающимися имплицитными и, следовательно, не вполне осмысленными» (39). Но этот демарш был вызван вполне определенными проблемами историописания и, прежде всего, теми самыми имплицитными вопросами и ответами, которые давали многие историки в конце XIX века, не потрудившись как следует над прояснением своих идеологических и мировоззренческих посылок и, тем самым, приписывающих их самой истории.

Так, уважаемый мной историк-популяризатор «прусской школы» О. Егер имплицитно приписывает ценностям протестантизма высшую ценность исторической реальности в ее «последнем слове» и это, например, сказывается на его оценках многих исторических деятелей. Например, у него истовые протестанты идеализируются, противостоящие им католики демонизируются. Причем, проблема как раз в имплицитном характере таких идей, иначе бы он поостерегся столь явного влияния их на свои оценки исторических персонажей и подверг бы эти оценки как минимум «оправданию». Иными словами, дело было не в том, что периодизация устарела, а в том, что развитие историографии и профессии историка востребовали более строгого отношения к постановке вопросов и обоснованию проблем. Имплицитность как таковая в начале ХХ века стала грехом. Человек приобрел вкус к выворачиванию себя наизнанку.

И сейчас, как прежде, вопрос о структуризации времени стоит первым и основным в работе историков, поскольку, по словам А. Про, «то, что отличает вопрос историка и позволяет отделить его от вопроса, поставленного социологом или этнологом, и есть тот пункт, которого мы еще не касались: его диахронное измерение» (40). И здесь первоначально необходимо сделать три вещи. Это, во-первых, произвести первичное упорядочение фактов, первоначальное выявление важных и отделение от них не важных. Во-вторых, это их упорядочение в хронологическом порядке, то есть рядоположение по оси времени, определение того, что было «до» и что было «после». И, в-третьих, это периодизация. Причем, эту работу проделывает каждый историк лишь потому, что он имеет самостоятельный взгляд на важные или менее важные события. Периодизация в этой подготовительной работе является своеобразной итоговой работой, востребующей воображение и широкие концептуальные способности историка. Возможно поэтому злоупотребление такими возможностями многими историками и вызвало столь решительный протест в конце XIX – начале ХХ веков. Это был протест не против периодизации истории как таковой, а против «периодизирований» как практики. Это и вызвало столь решительное неприятие историков – от лорда Актона до Л. Февра.

Задача периодизации в том, что она «позволяет мыслить одновременно непрерывность и прерывность. Прежде всего, она соотносит их с разными моментами времени: непрерывность имеет место внутри периодов, а прерывность – между периодами. Периоды следуют один за другим и не похожи друг на друга. Периодизировать значит, таким образом, выявлять прерывность, нарушение преемственности, указывающее на то, что именно меняется, датировать эти изменения и давать им определенное направление… Периодизация как раз и занимается идентификацией преемственности и ее нарушений. Она открывает путь интерпретации. Она делает историю если и не вполне доступной пониманию, то, по крайней мере, уже мыслимой» (41).

Работа по периодизации, в случае, если историк пытается охватить и осмыслить не поверхностную событийную канву (в начале XX века ассоциируемую обычно с «политической историей»), а событие в его глубине, обнаруживает многослойную структуру времени, в зависимости от его скорости, от его темпа. Так историк переходит к работе по «иерархизации явлений в зависимости от темпа, в котором они изменяются. Время истории не прямая линия, и не прерывистая линия, состоящая из чередующихся периодов, и даже не план: пересекаясь, линии образуют рельеф, имеющий толщину и глубину».

Все это, наконец, подводит историка, возможно, к главному в работе над объективизированным им временем (здесь под «историком» мы имеем в виду «совокупного историка») – к размышлению над временем. «История – это не только работа над временем. Это также размышление над временем и его, времени, собственной плодотворностью… Время – вот главное действующее лицо истории» (42).

дерелятивизация истории

Здесь важно еще раз заметить, что не время, а пространственно-временной континуум, пространство во времени является главным действующим лицом истории и, как мы видели в заочной дискуссии с Риккертом, это не одно и то же, и отнюдь не проявление педантизма. Но «собственная плодотворность времени», даже если ее понимать только как «пустую метафору», предполагает не только конструирование хронологических матриц, периодов и темпоральных иерархий, но и непрерывное всматривание в историю в ее собственной хронологии, периодизации и темпоральности.

Можно сказать, что то же предполагается и в этой книге, поскольку ее одновременно темпоральная и периодическая модель, во-первых, четко и без каких-то изысков и пересмотров прописана в традиционной хронологии, ставшей результатом труда многочисленных поколений историков Средневековья и Нового времени; во-вторых, появилась отнюдь не на пути произвольного конструирования и дедуцирования математических моделей. Сама алгоритмически простая модель появилась здесь как постепенное проявление авторских интуиций из опыта «всматривания» в ключевые события российской и европейской истории и размышлений над проступающей регулярностью этих событий, и их, событий, «уровней».

Таким образом, пунктирно обозначив план нашего исследования, и двигаясь последовательно в логике «герменевтического круга», вновь вернемся к основному объекту историографии и субъекту истории – событию. Попробуем разобраться в том, какова структура события, как оно соединяется в более крупное событие, как оно объясняет и структурирует реальность и сознание историка?

Но, перед тем, попробуем завершить наш заочный диалог с Р. Дж. Коллингвудом. Можно увидеть, что убеждение Коллингвуда в том, что история с конца XIX столетия становится подлинной наукой и производит переворот, сравнимый по своему влиянию с переворотом, произведенным естествознанием XVII века, в условиях «раскрошившейся истории» последней трети XX века не представляется верной оценкой и является, по сути, скрытым прогнозом (вот еще одно противоречие Коллингвуда, бескомпромиссно выступающего против прогностической функции исторической науки). Но мое суждение о нем с позиции человека, живущего на несколько десятилетий позже и увидевшего несостоятельность основополагающей интуиции этого мыслителя о наличной ему современности, тоже есть суждение с точки зрения его собственной методологической позиции. Нет ли и здесь противоречия и ловушки?

Тем более, что сомнительна абсолютность позиции критика с точки зрения «позже – значит истиннее», несмотря на мое убеждение в том, что история имеет кумулятивный характер и то, что я полностью принимаю идею Коллингвуда о живом прошлом, которое живет в настоящем. Но, вслед за этим, начинаются, вновь появляются, принципиальные расхождения, так как, во-первых, нельзя согласиться с его зауженно интеллектуалистской установкой, отрицающей психологию и чувственный аспект постижения прошлого, который является основным, из которого, согласно Дильтею, развертывается «выражение-понимание»; во-вторых, сомнительна способность историка реально продумать значимые мысли субъекта истории как по причине методологических трудностей верификации этой значимости, так и (а это важнее!) в силу текучести «человеческой природы» в истории, меняющейся по мере кумулирования исторического опыта и происходящей время от времени быстрой, революционной реструктуризации всего мировоззренческого и жизнечувственного континуума этой самой «человеческой природы». То есть как раз в интеллектуальном смысле «человеческая природа» и является текучей, а то, что кажется «легче всего» (восстановить ход мысли), на самом деле «труднее всего».

Иначе говоря, человеческая природа как субстанция «исторического человека», привлекаемая для объяснения его поведения в исторически значимых ситуациях (здесь не затрагивается более фундаментальный уровень психики в ее инстинктивных и архетипических матрицах, единых для всех людей, но, кстати, отрицаемых в своей значимости Коллингвудом) представляет собой не субстанцию, а процесс, для которого характерны как постепенное изменение, так и скачкu, причем, скачкообразно меняется именно общий континуум: мировоззренческий-жизнечувственный-миросозерцательный, «жизненный», что не дает нам права на узкое логицистское реконструирование прошлого «в его мыслях».

Даже более широкая ментальная реконструкция «по Дильтею» или «по Ле Гоффу» или «по Дюби» не гарантирует успеха вне таланта этих историков и их настроенности на постижение прошлого путем Sensation. Зауженная же логицистская реконструкция Коллингвуда просто обречена на поражение несмотря на его крайне ценное уточнение: от формулы «всякая история – история мысли» к формуле «историческое знание – воспроизведение в уме историка мысли, историю которой он изучает» и далее к формуле «историческое знание – это воспроизведение прошлой мысли, окруженной оболочкой и данной в контексте мыслей настоящего. Они, противореча ей, удерживают ее в плоскости, отличной от их собственной».

Справедливо ли отнесение Коллингвуда к «субстанционистам», субстанциа-лизирующим «человека исторического»? Кажется, что нет, так как он сам последовательно выступал против применения категории субстанции не только по отношению к человеку и к «человеческой природе», но и к Богу. Но в том-то и дело, что идея, слишком грубо вытолканная в дверь, непременно вернется тайком, через окно, причем это будет уже не честная помощница, а коварная обманщица. Вместо глубокой онтологии «ученого незнания» заступит логическая схема, приобретшая мнимо онтологический статус.

Имплицитно гипотеза Колингвуда о возможности для историка продумать мысль прошлого в ее подлинности и в ее контексте как раз и исходит из «познавательной», гносеологической общности человека в силу универсальности законов логики (что верно) и в силу логичности самой человеческой природы (что неверно). Если бы у него не было скрытой посылки о «логической природе», то он не отверг бы столь решительного современную ему психологию, он бы не придавал и мыслям исторических персонажей, тем более мыслям историка о мыслях исторических персонажей, столь широкого значения, наконец, он бы усомнился в самой возможности адекватного воспроизведения мыслей прошлого на столь узкой базе. Наконец, он возможно бы понял гениальную мысль Дильтея.

И все же основа его мысли является «здоровой», именно интуитивная основа, а не логическая аргументация. Вера Коллингвуда в то, что прошлое является живым и, более того, может быть оживлено даже после перерыва традиции (он приводит пример Египта и его культуры-истории после расшифровки египетской письменности в начале XIX века), что мысль далекого прошлого может быть адекватно проиграна в голове хорошего историка, на самом деле основана не на чем ином, как на ощущении некоей особой способности человеческого ума к оживлению прошлого – мы бы сказали «прямому контакту» с прошлым.

И в этой трактовке коллингвудовской мысли мы соглашаемся с его антипсихологизмом, более всего – с его антифрейдизмом, «выводящим» человека из инстинктов (уж лучше из мыслей) и с его антисубстанционализмом, утверждающим универсальную субстанцию мысли, под которой, впрочем, можно понимать и дильтеево «переживание-выражение-понимание» и наше Sensation, так как сам Коллингвуд здесь считает «дело философа» завершенным и отсылает к «делу историка».

В конце концов, основная тенденция историографии как и всей мысли XX столетия, возможно, ее сверхзадача – это попытка понять настоящее в его «самых последних» глубинах, понять тот итог, к которому пришло человечество в XX веке. А чувство «итога», чувство завершения некоей очень большой эпохи, может быть эры, пропитало собой, своей тревогой все миросозерцание XX века. Оказалось, что без этой интенции мы не смогли бы лучше понять и другие эпохи, людей других эпох, ведь честная и бескомпромиссная постановка вопроса о себе (как, в общем, любая честная и бескомпромиссная постановка вопроса), сепарируя «человека современного» и людей самых разных эпох (и культур), привела к заметному прогрессу в познании человека-в-истории. Это же утверждает Э. Трельч, говоря о том, что «культурный синтез современности черпает собственную новую жизнь именно из верного и точного понимания чужих культур. Он хочет не самого себя видеть в чужом, не отражать собственный дух в чужом, а понять самого себя и обрести новую глубину из величия, суровости и значительности самостоятельно сложившейся чужой культуры» (43).

Следствием этой, по сути своей, широкой антропологической революции стала не только релятивизация многих этических, ранее казавшихся вечными, ценностей и норм, но и некоего «вечного учения» о человеке, как о «рациональном», личностно организованном и ответственном, а также интеллектуально, логически самодостаточном. Человек, как и его история, «раскрошился». Но через осколки этических и интеллектуальных мифов Нового времени, через кризисную волю «экзистенциального человека», проступили глубинные образы бессознательного. Человек почувствовал абсолютное, абсолютную основу своего бытия, но слишком смутно для того, чтобы успокоиться и ощутить вновь почву под ногами.

Роль Коллингвуда в этом фундаментальном интеллектуальном и ментальном процессе – это ординарная роль защитника устоев рационализма и одновременно неординарная миссия, ставшая вкладом в методологию познания современностью себя самой и своего прошлого через сепарацию сокрытых вопросов современности, незаметно для большинства исследователей приписываемых самому прошлому, самой изучаемой эпохе, в то время как реальным источником их была современность, прежде всего ее страхи и ее гордость.

Общая интенция его мысли – эго-центрированый, живой философский вопрос «познай самого себя». Здесь, в конкретике «себя» как обобщенного человека, пережившего Первую мировую войну и ощущающего-чувствующего, как скатывается мир к новой катастрофе – катастрофе Второй мировой войны, Коллингвуд синтезировал «человека современного» как итог, как завершение, по-гегелевски познанное эго. Косвенно решение этого вопроса проясняло и вопрос о познании человека прошлого, но только в искаженной перспективе проблематики современности. Так либеральная историография XX века, в том числе в ее лучших и честных представителях, поставила себя на службу идеологии, власти и политике, что не могло не привести ее к кризису идентичности в последней трети XX века, но одновременно и к возобновлению поисков выхода историографии из-под парализующей власти политики и ее идеологии, к осознанию тесных рамок либерализма и модернизма, к бунту и началу преодоления этих сжимающих рамок. Либеральный пафос коллингвудовской мысли как раз и принадлежит к ординарности либерального «защитника устоев».

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

философии Феллер В. Введение в историческую антропологию 13 человека
Вот как он рассуждает о рациональности иррациональности чувства как мышление упорядочивает содержания сознания субъект самость
вляется событием
Не случайно гердер производил человека как духовное существо напрямую от бога
Как решатся проблемы познания исторических процессов

сайт копирайтеров Евгений