Пиши и продавай!
как написать статью, книгу, рекламный текст на сайте копирайтеров

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

“Царь же сказал: ‘Искуснейший Тевт (Ὦ τεχνικώτατε Θεύθ), один способен порождать предметы искусства, а другой—судить, какая в них доля вреда или выгоды для тех, кто будет ими пользоваться. Вот и сейчас ты, отец письмен (πατὴρ ὢν γραμμάτων), из любви к ним придал им прямо противоположное (τοὐναντίον) значение. В души научившихся им они вселят забывчивость, так как будет лишена упражнения память (λήθην μὲν ἐν ψυχαῖς παρέξει μνήμης ἀμελετησίᾳ): припоминать станут извне, доверяясь письму, по посторонним знакам (διὰ πίστιν γραφῆς ἔξωθεν ὑπ’ ἀλλοτρίων τύπων), а не изнутри, сами собою (οὐκ ἔνδοθεν αὐτοὺς ὑφ’ αὑτῶν ἀναμιμνῃσκομένους). Стало быть, ты нашел средство не для памяти, а для припоминания (οὔκουν μνήμης ἀλλὰ ὑπομνήσεως φάρμακον ηὗρες). Что до мудрости (σοφίας δὲ), ты даешь ученикам лишь видимость (δόξαν), а не истину (ἀλήθειαν). Они у тебя будут многое знать понаслышке, без обучения, и будут казаться многознающими, оставаясь в большинстве невеждами, людьми трудными для общения; вместо мудрых (δοξόσοφοι) они станут мнимомудрыми (ἀντὶ σοφῶν)’.” (274 e–275 b).

Так царь, отец речи, подтвердил свою власть над отцом письма. И сделал это сурово, не проявив в отношении того, кто занимает положение его сына, того снисходительного потворства, которым отличается отношение Тевта к его собственным детям, его “письменам”. Тамус давит, множит оговорки и явно не хочет оставить Тевту ни тени надежды.

Чтобы письмо оказывало, как он говорит, действие, “обратное” тому, чего от него можно было ожидать, чтобы этот фармакон оказывался вредным в употреблении—очевидно, необходимо, чтобы его действенность, его сила, его δύναμις были неоднозначными. Это и говорится о фармаконе—в Протагоре, Филебе, Тимее. И неоднозначность эту Платон—устами царя—хочет укротить, подчинить её определение с помощью простой, рубленой оппозиции: благого и дурного, внутреннего и внешнего, истинного и ложного, сущности и видимости. Перечитайте мотивировки царского постановления—вся эта серия оппозиций там присутствует. Причем поставлена таким образом, что фармакон—или, если угодно, письмо—только и может, что вращаться в ней по кругу: лишь по видимости письмо благотворно для памяти, помогая ей изнутри—своим собственным движением—познать истину. Но в действительности письмо по сути своей зло, является внешним по отношению к памяти, порождает не знание, а мнение, не истину, а видимость. Фармакон порождает игру видимости, в угоду которой выдает себя за истину и т.д.

Но если в Филебе и Протагоре фармакон, поскольку он мучителен, кажется злым, в то время как на самом деле он благотворен, то здесь, в Федре, как и в Тимее, он выдает себя за благотворное лекарство, но на деле вреден. Дурная неоднозначность, стало быть, противопоставляется благой неоднозначности, намерение обмануть—простой видимости. Тяжелый случай—случай письма.

Недостаточно сказать, что письмо мыслится исходя из таких-то и таких-то оппозиций, выстроенных в серию. Платон мыслит его и пытается понять, подчинить его исходя из оппозиции как таковой. Чтобы эти противоположные значения (благо/зло, истинное/ложное, сущность/видимость, внутреннее/внешнее и т.д.) могли противопоставляться, включаться в оппозицию, необходимо, чтобы каждый из терминов был чисто внешним по отношению к другому, то есть чтобы одна из оппозиций (внутреннее/внешнее) была наперед заверена в качестве матрицы любой возможной оппозиции. Необходимо, чтобы один из элементов системы (или серии) имел также значение общей возможности систематичности или серийности. И если мы пришли к мысли, что нечто вроде фармакона—или письма,—далеко не подчиняясь этим оппозициям, на самом деле открывает их возможность, но не дает им охватить себя; если мы пришли к мысли, что только исходя из чего-то вроде письма—или фармакона—и может объявиться чуждое различие между внутренним и внешним; если, как следствие, мы пришли к мысли, что письмо как фармакон не позволяет так просто отвести себе какое-либо место в том, что оно же размещает, не дает подвести себя под понятия, которые исходя из него и решаются, и оставляет лишь своей фантом той логике, которая не может хотеть подчинить себе письмо иначе, как опять-таки отталкиваясь от самого письма,—то надлежало бы согнуть (plier) и подогнать под чужеродые движения то, что уже не может больше зваться просто логикой или дискурсом. Тем более что и тот фантом, который мы только что неблагоразумно упомянули, уже нет возможности с прежней уверенностью отличить от истины, от реальности, от живой плоти и т.д. Необходимо принять, что, так или иначе, оставить свой фантом—это на сей раз не означает что-либо сохранить.

Этого небольшого упражнения, несомненно, должно оказаться достаточно, чтобы предупредить читателя: разъяснение с Платоном, как оно очерчивается в данном тексте, наперед изъято их сферы признанных образцов комментария, генеалогической или структурной реконструкции некоторой системы, которую подобная реконструкция умеет подкрепить или отвергнуть, подтвердить или “опрокинуть”, осуществить возвращение-к-Платону или “спровадить”—всё еще в платоновском стиле, на манер χαίρειν. Здесь речь идет о чем-то совсем ином. Об этом тоже, но еще и о чем-то совсем ином. Перечитайте, если сомневаетесь, предыдущий параграф. В какой-то точке мы выходим здесь за пределы всех моделей классического чтения—а именно, в точке их принадлежности внутреннему пространству серии. Понятно, что этот выход за пределы—не простой выход вовне серии, поскольку, как мы знаем, подобный жест тоже подпадает под категорию серии. Этот выход за пределы—но можно ли всё еще называть его так?—есть не что иное, как некоторое смещение серии. И некоторый загиб (repli)—позже мы назовем его заметкой (remarque)—в серии оппозиции, даже в ее диалектике. Мы еще не можем квалифицировать, назвать, понять его каким-либо простым понятием, не упустив его тотчас. Это функциональное смещение, затрагивающее не столько означаемые понятийные тождества, сколько различия (и “симулякры”, как мы еще увидим),—следует осуществить. Оно пишется. И стало быть, сначала его следует прочесть.

Если—по царскому слову, под солнцем—письмо оказывает действие, обратное тому, каким его наделяют, если этот фармакон пагубен, всё дело в том, что он, как и в Тимее, не здешний. Он происходит снизу, он—внешний, чуждый, посторонний: живому, которое есть здешность (l'ici-même) внутреннего, и логосу как ζῷον, который он якобы готов поддерживать и восполнять. Здесь уже письменные отпечатки (τύποι) не впечатляются, как в Теэтете (191 sq.), в воске души, соответствуя спонтанным, автохтонным движениям душевной жизни. Зная, что он может доверить или сдать, как в архив, свои мысли внешнему—физическим, пространственным и поверхностным меткам, оседающим на табличке,—тот, кто будет располагать технэ письма, будет на него полагаться. Он будет знать, что может отлучиться, а отпечатки останутся на месте, что может позабыть о них, а они не оставят своей службы. Они будут представлять его, даже если он о них забудет, будут нести его слово, даже если его самого не будет, чтобы их одушевлять. Даже если он умер—и один лишь фармакон может иметь такую власть: над смертью, несомненно, но и в сговоре с нею. Фармакон и письмо—это, стало быть, всегда вопрос жизни и смерти.

Можно ли, избежав понятийного анахронизма—и, значит, грубой ошибки чтения,—назвать эти τύποι физическими представителями, или заместителями (suppléants), отсутствующей, неналичной психики? Скорее, эти письменные следы надлежит мыслить как нечто, что не зависит больше и от строя φύσις, поскольку они не живые. Они не дают всходов, как и посеянное писчею тростинкой (κάλαμος), как выразится через мгновение Сократ [ср. Федр, 276 c ]. Они несут насилие естественной и автономной организации мнемы, где фюсис и псюхе не противостоят друг другу. Если все же письмо принадлежит к природе (фюсис), то не к тому ли её моменту, не к тому ли необходимому движению, которым истина её, процесс её явления, любит, по слову Гераклита, прятаться в своей тайной крипте? “Криптография”: сгущенный в одно слово плеоназм.

Итак, если верить царю на слово, именно эту жизнь памяти и может поразить гипнозом фармакон письма: заворожив её, заставив выйти из самой себя и погрузив в сон, уложив в памятник. Уверенная в постоянстве и независимости своих оттисков (τύποι), память уснет, перестанет держаться, перестанет придерживаться поддержания самой себя в напряжении, в наличии, в непосредственной близости от истины сущих. Обращенная в камень (médusée) своими стражами, своими собственными знаками, оттисками, назначенными блюсти и соблюдать знание, она позволит Лете поглотить себя, наполнится забвеньем и незнанием42. Здесь не нужно разделять память и истину. Движение алетейи всецело есть развертывание мнемы. Живой памяти, памяти как душевной жизни в той мере, в какой она представляет себя самой себе (se présente à elle-même). Силы Леты одновременно расширяют владения смерти, неистины и незнания. Вот почему письмо, по крайней мере поскольку вызывает “в душах забывчивость”, поворачивает нас в сторону неодушевленного и незнания. Но нельзя сказать, что сущность его попросту и сейчас (présentement) смешивает его со смертью и неистиной. Потому что у письма нет ни сущности, ни собственной значимости, будь то позитивной или негативной. Оно всё разыгрывается в симулякре. В своем оттиске оно имитирует память, знание, истину и т.д. Вот почему люди письма предстают перед богом, под оком его, не как ученые (σοφοί), а поистине как мнимые или так называемые ученые (δοξόσοφοι).

Таково определение софиста по Платону. Ибо эта филиппика против письма в первую голову направлена против софистики; она легко вписывается в нескончаемый судебный процесс против софистов, начатый Платоном и известный под именем философии. Человек, полагающийся на письмо, похваляющийся способностями и знаниями, которые оно ему обеспечивает,—этот притворщик (simulateur), разоблаченный Тамусом, обладает всеми чертами софиста: “подражатель мудреца”,—так говорится о нем в Софисте (μιμητὴς τοῦ σοφοῦ, 268 с). Тот, кого мы могли бы назвать графократом, как на родного брата похож на софиста Гиппия, каким он выведен в Гиппии Меньшем: превозносящим свое всезнание и всеумение. Но в первую очередь—и Сократ дважды, в двух диалогах, иронически делает вид, будто забыл этот момент при перечислении,—он лучше чем кто-либо знает толк в мнемонике и мнемотехнике. Это даже такая способность, за которую софист больше всего держится:

Сократ: Значит, и в области астрономиии правдивый человек и лжец будет одним и тем же?

Гиппий: Очевидно, да.

Сократ: Так вот, Гиппий, рассмотри таким же образом, без обиняков, все науки и убедись, что ни в одной из них дело не обстоит иначе. Ты ведь вообще мудрейший (σοφώτατος) из людей в большей части искусств: слыхал я однажды, как ты рассыпался у лавок на площади, похваляясь своей достойной зависти многомудростью. […] Вдобавок ты заявил, что принес с собою поэмы, эпические стихи, трагедии и дифирамбы и много нестихотворных, на разнообразный лад сочиненных речей. И по части тех искусств, о которых я только что говорил, ты явился превосходящим всех остальных своим знанием, да и самым искусным в науке и гармонии, а также в грамматике; и то же самое во многих других искусствах, насколько могу я припомнить… Да! Я совсем было позабыл о твоей преискусной мнемотехнике: ты ведь считаешь себя в этом самым блистательным из людей. Возможно, я забыл и о многом другом. Однако, я повторяю: попробуй, бросив взгляд на свои собственные искусства—их ведь немало,—а также на умения других людей, сказать мне, найдешь ли ты, исходя из того, в чем мы с тобой согласились, хоть одно, где бы правдивый человек и лжец подвизались отдельно друг от друга и не были бы одним и тем же лицом? Ищи это в любом виде мудрости, хитрости или как тебе это еще будет угодно назвать—не найдешь, мой друг! Ведь этого не бывает. А коли найдешь, скажи сам.

Гиппий: Да нет, Сократ, сейчас не найдусь, что сказать.

Сократ: Ну так не найдешься и впредь, как я полагаю. Если я прав, припомни, Гиппий, что вытекает из нашего рассуждения.

Гиппий: Не очень-то я могу уразуметь, Сократ, о чем ты толкуешь.

Сократ: Быть может, именно сейчас ты забыл о своей изобретательной мнемотехнике… (368 ad).

Софист, стало быть, продает знаки и значки знания: не саму память (μνήμη), а только памятки и памятники (ὑπομνήματα), описи, архивы, цитаты, копии, рассказы (récits), списки, заметки, дубликаты, летописи, родословия, справки и ссылки. Не память, но памятные записи (mémoires). Так отвечает он на спрос со стороны богатых молодых людей, и именно в их среде ему громче всего рукоплещут. Признавшись, что юные почитатели не выносят речей о наилучшей части его науки (Гиппий Больший, 285 d), софист должен выложить Сократу и всё остальное:

Сократ: Но о чем же они тогда слушают с удовольствием и за что тебя хвалят? Скажи мне сам, так как я не догадываюсь.

Гиппий: О родословной героев и людей, Сократ, о заселении колоний, о том, как в старину основывались города,—одним словом, они с особенным удовольствием слушают все рассказы о далеком прошлом, так что из-за в них я и сам вынужден был очень тщательно все это изучить.

Сократ: Да, Гиппий, клянусь Зевсом, счастлив ты, что лакедемонянам не доставляет радости, если кто может перечислить им наших архонтов, начиная с Солона, не то тебе стоило бы немало труда выучить все это.

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

О подражании этому первообразу
Деррида Ж. Фармация Платона современной философии 8 человек
В том же диалоге агафон обвиняет сократа в том
Сократ
Иметь возможность говорить

сайт копирайтеров Евгений