Пиши и продавай!
как написать статью, книгу, рекламный текст на сайте копирайтеров

 <<<     ΛΛΛ     >>>   




Уже с самого названия -- и я здесь на миг задержусь -- Беньямин располагает проблему (в смысле того, что в точности имеешь перед собой в качестве задачи) как проблему переводчика, а не перевода (и не, впрочем, скажем походя, -- и этим вопросом не стоит пренебрегать -- переводчицы). Беньямин не называет задачу или проблему перевода. Он называет субъекта перевода в качестве субъекта-должника, связанного обязательством, долгом, уже в положении наследника, вписанным как переживающий в некую генеалогию, как пере-живающий или агент пережитка. Пережитка произведений, не авторов. Может быть пережитка имен авторов и подписей, но не авторов.

Такой пережиток дает больше жизни, больше, нежели выживание. Произведение не только живет дольше, оно живет больше и лучше, сверх средств своего автора. Не окажется ли тогда переводчик приемником-должником, подчиненным дару и данным оригинала? Ни в коей мере. По нескольким причинам, к примеру: долговая связь или обязательство проходит не между дарующим и получающим, а между двумя текстами (двумя "порождениями" или двумя "творениями"). Это имеется в виду с самого начала предисловия, и если угодно выделить тезисы, вот некоторые из них -- в грубом извлечении:

1. Задача переводчика не заявляет о себе, начиная с принятия. Теория перевода по сути своей не зависит ни от какой теории принятия, даже если и может наоборот внести свою лепту в выявление и реализацию возможности такой теории.

2. Основным назначением перевода не является передача сообщения. Как и оригинала, и Беньямин укрывает от всякого возможно угрожающего оспаривания последовательно проводимый дуализм между оригиналом и версией, переводимым и переводящим, даже если он и смещает их отношения. И интересуется переводом поэтических или священных текстов, которые составляют здесь как бы самую сущность перевода. Все эссе разворачивается между поэтическим и священным, чтобы взойти от первого ко второму, выказывающему идеал любого перевода, чистое переводимое: внутри-строчная версия святого текста, модель или идеал (Urbild) вообще

любого возможного перевода. А -- второй тезис -- для поэтического или священного текста сообщение не существенно. Это взятие под сомнение напрямую касается не коммуникативной структуры языка, а скорее гипотезы о коммуникабельном содержании, каковое строго выделялось бы в лингвистическом акте коммуникации. В 1916 году критика семиотизма и "буржуазной концепции" языка уже целила в подобное распределение -- средство, объект, адресат. "У языка нет содержания". Прежде всего язык передает свою "передаваемость" ("О языке", пер. М. де Гандильяка). Нельзя ли сказать, что тем самым произведен поворот в сторону перформативного измерения высказывания? Во всяком случае это предостерегает нас от поспешности -- изолировать содержание и тезисы в "Задаче переводчика" и перевести ее иначе, не как подпись некоего имени собственного, предназначенную обеспечить ее послежитие в качестве произведения.

3. Если между текстом переводимым и текстом переводящим и имеется отношение "оригинала" к версии, оно не может быть ни представляющим, ни воспроизводящим. Перевод не есть ни образ, ни копия.

С учетом этих трех предосторожностей (не принятие, не сообщение, не представление), как же составлены задолженность и генеалогия переводчика? Или, прежде всего, того, что подлежит переводу, переводе-подлежащего?

Последуем за нитью жизни или пережитка повсюду, где бы она ни сообщалась с движением родства. Отвергая точку зрения принятия-рецепции, Беньямин вовсе не отказывает ей во всякой правомочности, и, вне всякого сомнения, он многое еще сделает для подготовки теории рецепции в литературе. Но прежде всего он хочет вернуться к инстанции, все еще называемой им "оригиналом", и не потому, что она производит ее принимающих и своих переводчиков, но потому, что она о них ходатайствует, их заказывает, им приказывает, указывает, полагая закон. И самым своеобразным здесь кажется именно структура этого заказа-запроса. Через что он проходит? В тексте литературном, в этом случае скажем строже -- "поэтическом", он проходит не через сказанное, высказанное, сообщенное, содержание или тему. И когда в этом контексте Беньямин говорит еще "сообщение" или "высказывание" (Mitteilung, Aussage), он, по всей видимости, говорит не об акте, а о содержании: "Но что же "говорит" литературное произведение (Dichtung)? Что оно сообщает? Очень немногое тому, кто его понимает. Существенно в нем не сообщение, не высказывание".

Запрос, стало быть, вроде бы приходит или даже формулируется через форму. "Перевод -- это форма" и первое место закона этой формы -- в оригинале. Этот закон первоначально полагает себя, повторим еще раз, в качестве запроса в сильном смысле слова, требования, которое поручает, заказывает, предписывает, назначает, А что касается этого закона как запроса, может возникнуть два вопроса, они различны по своей сути. Первый вопрос: может ли произведение всякий раз найти среди совокупности своих читателей переводчика, на него, так сказать, способного. Второй вопрос, как говорит Беньямин, "что существеннее" (будто этот вопрос делает предыдущий подсобным, в то время как -- и мы это увидим -- у него совсем другая участь): "выдерживает ли по своей сути произведение перевод, а если да-в соответствии со значением этой формы -- требует ли оно перевода?"

Ответы на эти два вопроса не могут быть одной природы или одного типа. В первом случае не необходимый, проблематичный (переводчик, "способный" на произведение, может появиться или не появиться, но даже если он и не появится, это ничего не меняет в запросе и структуре наказа, исходящего от произведения), ответ по сути аподиктичен во втором: необходимый, априорный, доказуемый, абсолютный, поскольку он исходит от внутреннего закона оригинала. Каковой требует перевода, даже если и нет переводчика, способного ответить на этот наказ, который в то же время есть и запрос, и пожелание в самой структуре оригинала. Структура эта есть отношение жизни к пережитку. Беньямин сравнивает это требование другого как переводчика с неким незабываемым мгновением жизни: оно пережито как незабываемое, оно и есть незабываемое -- даже если на самом деле забвение в конце концов его одолевает. Оно будет незабываемым, в этом его существеннейшее значение, его аподиктическая сущность, забвение случается с этим незабываемым лишь по случайности. Требование незабываемого -- которое здесь определяюще -- менее всего затронуто конечностью памяти. Так же и требование перевода ни в чем не страдает, не будучи удовлетворено, по крайней мере не страдает оно в качестве самой структуры произведения. В этом смысле переживающее измерение априорно -- и смерть здесь ничего не меняет. Не более, чем в требовании (Forderung), которое пронизывает оригинальное произведение и которому одному может ответствовать или соответствовать (entsprechen) "мысль Бога". Перевод, желание перевода немыслимо без этого соответствия с мыслью Бога. В тексте 1916 года, который уже согласовывал задачу переводчика, его Aufgabe, с ответом, данным дару языков и дару имени ("Gabe der Sprache", "Gebung des Namens"), Беньямин называл Бога именно в этом месте, месте авторизирующего соответствия, делающего возможным или гарантирующего соответствие между вовлеченными в перевод языками. В этом узком контексте речь шла и о соотношении между языком вещей и языком людей, между немым и говорящим, анонимным и именуемым, но аксиома эта значима без сомнения для любого перевода: "объективность этого перевода гарантирована в Боге" (пер. М. де Гандильяка, стр. 91). Долг, задолженность -- в начале -- оформляется в полости этой "мысли Бога".

Странный долг, который никого ни с кем не связывает. Если структура произведения есть "пережиток", долг затрагивает не подразумеваемого субъекта-автора оргинального текста -- мертвого или смертного, отмирающего от текста, -- а нечто другое, что в имманентности оригинального текста представляет формальный закон. Следовательно, долг не побуждает к воссозданию копии или точного образа, верного представления оригинала, каковой -- переживающий -- сам находится в процессе трансформации. Оригинал отдается, модифицируясь; это не дар данного объекта, он живет и пере-живает, мутируя: "Ибо в пережитке своем, каковой не заслуживал бы этого имени, если бы не был мутацией и обновлением живущего, оригинал модифицируется. Даже и для затвердевших слов есть еще пост-созревание".




Постсозревание (Nachreife) живого организма или семени -- по причинам уже указанным это не просто метафора. В самой своей сути история языка определена как "взрастание", "святое взрастание языков".

4. Если долг переводчика не обязывает его ни по отношению к автору (мертвому, даже если он жив, с тех пор как его текст имеет форму пережитка), ни по отношению к модели, которую следовало бы воспроизвести или представить, то по отношению к чему, по отношению к кому он обязывает? Как назвать его, это "что" или "кто"? Каково собственно подобающее имя, чье это имя собственное, если это не имя конечного, мертвого или смертного автора текста? И кто переводчик, который тоже обязуется, который оказывается, быть может, обязуемым другим, до того как обязаться самому? Поскольку переводчик находится, что касается послежития текста, в том же положении, что и конечный и смертный производитель оного (его "автор"), обязуется не он, не он сам -- конечный и смертный. Тогда кто? Ну конечно же это он, но от имени кого или чего? Здесь существенен вопрос имен собственных. Там, где действие живущего смертного учитывается, кажется, меньше, чем пережиток текста в переводе -- переводимого и переводящего, -- обязательно нужно, чтобы подпись имени собственного была различима и не стиралась столь легко с договора или долга. Не забудем, что Вавилоном именуется борьба за пережиток-выживание имени, языка или губ.

Со своей высоты Вавилон ни на миг не перестает надзирать -- и заставать мой разбор с поличным: я перевожу, перевожу перевод Мориса де Гандильяка текста Беньямина, который, предваряя перевод, пользуется этим в качестве предлога, чтобы сказать, чему и чем обязан каждый переводчик, и отмечает походя -- существенный фрагмент его доказательства, -- что не может быть перевода перевода. Надо будет не забыть об этом.

Напоминая эту странную ситуацию, я хочу не только -- не обязательно -- свести свою роль к роли проводника или прохожего. Нет ничего важнее перевода. Я хотел скорее отметить, что любому переводчику приходится говорить о переводе, находясь на неком, отнюдь не являющемся вторым или вторичным месте. Ибо если структура оригинала помечена требованием быть переведенным, то, именно возводя это в закон и сам оригинал тоже начинает с залезания в долг по отношению к переводчику. Оригинал -- первый должник, первый проситель, он начинает с нехватки и вымаливания перевода. Просьба эта не только со стороны строителей башни, которые хотят сделать себе имя и основать универсальный язык, переводящий сам себя, стесняет она также и деконструктора башни; дав свое имя, Бог тем самым воззвал к переводу, не только между языками, ставшими вдруг преумноженными и смешавшимися, но прежде всего -- своего имени, имени, которое он возгласил, дал, и которое должно перевестись как смешение, чтобы быть понятым, то есть чтобы дать понять, что его трудно перевести и тем самым трудно понять. В момент, когда он налагает и противополагает закону племени свой закон, он тоже -- проситель перевода. Он тоже в долгу. И он не переставал вымаливать перевод своего имени, даже его запрещая. Ибо Вавилон непереводим. Бог оплакивает свое имя. Его текст -- самый священный, самый поэтический, самый первородный, так как он создает некое имя и себе его дает, и все же он остается ущербным в силе и самом богатстве, он вымаливает переводчика. Как в "Безумии дня" Мориса Бланшо, закон не господствует, не потребовав прочтения, расшифровки, перевода. Он требует переноса (Ubertragung и Ubersetzung и Uberleben). В нем double bind. Даже в Боге, и нужно неукоснительно придерживаться следствия из этого: в его имени.

Непогашаемая и с одной, и с другой стороны, между именами проходит двойная задолженность. Она априорно превосходит носителей имен, если под таковыми понимаются смертные тела, исчезающие позади пережитка имен. Ведь имя собственное принадлежит и не принадлежит, скажем, языку и даже, уточним теперь, корпусу представленного к переводу текста, переводо-подлежащему.

Долг обязывает не живущих субъектов, но имена на краю языка или, более строго, черту, устанавливающую соотношение вышеназванного живого субъекта с его именем, постольку поскольку последнее держится на краю языка. И черта эта, вероятно, -- черта подлежащего переводу с одного языка на другой, с одного края

имени собственного на другой. Этот языковой договор между несколькими языками -- договор абсолютно особый. Прежде всего, это не то, что вообще-то зовут языковым договором, -- нечто гарантирующее установление одного языка, единство его системы и общественный договор, который связывает общину в этом отношении. С другой стороны, вообще полагают, что для того, чтобы быть действенным или установить, основать что бы то ни было, любой договор должен иметь место в одном-единственном языке или же взывать (например, в случае дипломатических или коммерческих соглашений) к уже данной -- и без остатка -- переводимости: множественность языков должна здесь быть абсолютно подавлена. Здесь же, напротив, договор между двумя иностранными языками как таковыми приводит к тому, что возможным становится перевод, который впоследствие дозволит договоры всех видов в обычном смысле слова. Подписанию этого особого договора не требуется документированная или заархивированная запись: оно все равно имеет место как след или же черта, и место это имеет место, даже если его пространство не выказывает никакой эмпирической или математической объективности.

Топос этого договора исключителен, уникален, практически немыслим в обычных категориях договора: придерживаясь классического кода, его назвали бы трансцендентальным, поскольку на самом деле он делает возможным вообще все договоры, начиная с того, что называют языковым договором в пределах единственного наречия. Другое, может быть, имя для истока языков. Истока не языковой деятельности, но языкового -- до языковой деятельности, языков.

Договор перевода в этом трансцендентальном смысле был бы вероятно самим договором, абсолютным договором, договорной формой договора, тем, что дозволяет договору быть тем, что он есть.

Родственные связи между языками... Уж не сказать ли, что они предполагают этот договор или что они предоставляют ему первое место? Здесь узнается классический круг. Он всегда начинал вращаться, стоило только задаться вопросом о истоке языков или общества. Беньямин, который часто рассуждает о родстве языков, никогда не делает этого на манер компаративиста или историка языков. Он меньше интересуется языковыми семьями, нежели более существенным и более загадочным установлением родственных отношений, сродством, про которое он не уверен, что оно предшествует черте или договору на перевод. Может быть, даже это родство, это сродство (Verwandschaft) есть что-то вроде союза посредством переводного договора -- в той мере, в какой вовлекаемые им пережитки суть не естественные жизни, кровные связи или эмпирические симбиозы.

Это развитие, как и развитие изначальной и возвышенной жизни, определяется изначальной и возвышенной финальностью. Жизнь и финальность; их с виду очевидная соотнесенность -- которая, однако, почти не поддается познанию -- выявляет себя лишь тогда, когда цель, с оглядкой на которую действуют все частные финальности жизни, ищется отнюдь не в собственной области этой жизни, но скорее на более возвышенном уровне. Все финализированные жизненные феномены, как и сама их финальность, финализированы в конечном счете по направлению не к жизни, но к выражению своей сущности, к представлению [Darstellung] своего значения. Тем самым финально перевод имеет своей целью выразить самое интимное соответствие между языками.



Перевод стремится не высказать то или это, не перенести то или иное содержание, не сообщить некий запас смысла, но переметить сродство между языками, выставить напоказ свою собственную возможность. Что, выполняясь для текстов литературных или священных, определяет, быть может, саму сущность литературного и священного в их общем корне. Я сказал "пере-метить" сродство между языками, чтобы назвать необычность "выражения" ("выразить самое интимное соответствие между языками"), каковое не есть ни простое "представление", ни просто нечто иное. Перевод представляет присутствие -- некоторым только лишь опережающим, предвосхищающим, почти пророчествующим образом -- сродства, которое никогда не представлено в этом представлении. Вспоминается, каким образом Кант определяет подчас соотнесенность с возвышенным: представление, неадекватное тому, что, однако, в нем предстает. Здесь рассуждение Беньямина продвигается сквозь придирки:

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

Как перевести текст
Деррида Ж. Вокруг Вавилонских башен современной философии 2 говорят
Смешение

сайт копирайтеров Евгений