Пиши и продавай!
как написать статью, книгу, рекламный текст на сайте копирайтеров

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

Правда, психофизиологи говорят о локализации речи в мозгу. Это значит только то, что звуки речи локализуются в слуховом секторе мозга или в какой-то ограниченной его части совершенно так же, как и иного рода звуки, и что связанные с речью моторные процессы (как-то: движения голосовых связок в гортани, необходимые для произнесения гласных движения языка, необходимые для артикуляции некоторых согласных движения губ и многие другие) локализуются в моторном секторе мозга совершенно так же, как все прочие импульсы к различного рода моторным действиям. Равным образом в зрительном секторе мозга локализуется контроль всех процессов зрительного восприятия, связанных с чтением. Разумеется, те отдельные точки или пучки точек локализации в различных секторах мозга, которые относятся к каким-либо элементам языка, ассоциативно связаны в мозгу, так что внешний, иначе психофизический, аспект языка представляет собою сложное переплетение ассоциируемых локализаций в мозгу и в низших областях нервной системы, причем слуховые локализации, без сомнения, наиболее существенны для речи. И тем не менее локализованный в мозгу речевой звук, даже ассоциированный со специфическими движениями <органов речи>, необходимых для его произнесения, весьма далек от того, чтобы быть элементом языка. Он должен быть, сверх того, ассоциирован с каким-либо элементом или группой элементов опыта - скажем, со зрительным образом или рядом зрительных образов или с ощущением какого-либо отношения - для того, чтоб приобрести хотя бы рудиментарную языковую значимость. Этот <элемент> опыта есть содержание или <значение> языковой единицы; ассоциированные слуховые, моторные или иные мозговые процессы, образующие непосредственную подоснову актов говорения и актов слушания речи, - не что иное, как сложный символ и сигнал для этих <значений>, о чем подробнее дальше. Итак, мы сразу же устанавливаем, что язык как таковой однозначным образом не локализуется и не может быть локализован, ибо он сводится к особым символическим отношениям, с физиологической точки зрения произвольным, между всевозможными элементами сознания, с одной стороны, и некоторыми определенными элементами, локализуемыми в слуховых, моторных или иных мозговых и нервных областях, с другой. Если про язык можно сказать, что он точно <локализован> в мозгу, то это лишь в том общем и, скорее, бессодержательном смысле, в каком можно говорить про все аспекты сознания, про все человеческие интересы и виды деятельности, что они находятся <в мозгу>. Следовательно, у нас нет иного выхода, как признать, что язык есть вполне оформленная функциональная система в психической, или <духовной>, конституции человека. Мы не можем определить его сущность одними лишь психофизическими терминами, и это несмотря на то, что его психофизическая основа весьма существенна для его функционирования у отдельного индивида.

С точки зрения физиолога или психолога, мы как будто бы совершаем недопустимую абстракцию, желая трактовать предмет речи без постоянного и эксплицитного соотнесения с этой основой. А между тем такая абстракция вполне оправдана. Мы можем с успехом исследовать назначение, форму и историю речи, - точно так же, как мы исследуем природу любого иного проявления человеческой культуры, например искусства или религии, - как некую общественно установленную или культурную сущность, оставляя без внимания физические и психологические механизмы как сами собой разумеющиеся. Поэтому надо со всей определенностью подчеркнуть, что в этом нашем введении в изучение языка мы не будем касаться тех явлений физиологии и физиологической психологии, которые связаны с речью. Наша трактовка проблемы языка не стремится быть исследованием генезиса и функционирования конкретного механизма; мы ставим себе иную задачу - исследовать функцию и форму тех условных символических систем, которые называются языками.

Я уже отметил, что сущность языка заключается в соотнесении условных, специально артикулируемых звуков или их эквивалентов к различным элементам опыта. Слово house 'дом' не есть языковой факт, если под ним иметь в виду только одно из следующих явлений: или акустический эффект, производимый на ухо составляющими это слово и произносимыми в определенном порядке согласными и гласными, или моторные процессы и осязательные ощущения, составляющие его артикуляцию, или зрительное восприятие этой артикуляции со стороны слушающего, или зрительное восприятие слова 'дом', написанного или напечатанного на странице, или моторные процессы и осязательные ощущения, сопровождающие написание этого слова, или воспоминание об одном или всех этих явлениях опыта. Лишь тогда, когда все эти, а возможно, и еще некоторые иные связанные между собою явления опыта автоматически ассоциируются с образом дома, они начинают приобретать характер символа, слова, элемента языка. Но и самого факта ассоциации еще недостаточно. Можно услышать взятое в отдельности слово, произнесенное в связи с кон- кретным домом, при таких впечатляющих обстоятельствах, что ни это слово, ни образ дома вообще не войдут в сознание в отдельности от всего остального, что происходит в то же самое время. Не из такого рода ассоциаций состоит речь. Ассоциация должна быть чисто символической; иначе говоря, слово должно быть закреплено за образом, всегда и везде обозначать его, не должно иметь иного назначения, кроме как служить как бы фишкой, которой можно воспользоваться всякий раз, как представится необходимым или желательным указать на этот образ. Такая ассоциация, основанная на выборе и в некотором смысле произвольная по своему характеру, требует значительного упражнения сознательного внимания. Но с течением времени эта ассоциация делается в силу привычки почти столь же автоматической, как и другие, и более быстрой, чем большинство из них.

Но мы забежали несколько вперед. Если бы символ <дом>, будь он слуховым, моторным или зрительным явлением опыта или образом, связывался лишь с единичным образом когда-то виденного определенного дома, то и такой символ можно было бы, пожалуй, с некоторой натяжкой счесть за элемент речи, а между тем ясно, что образованная из таких элементов речь имела бы мало или вовсе не имела бы ценности для целей общения. Мир опыта должен быть до крайности упрощен и обобщен для того, чтобы оказалось возможным построить инвентарь символов для всех наших восприятий вещей и отношений; и этот инвентарь должен быть налицо, чтобы мы могли выражать мысли. Элементы языка - символы, фиксирующие явления опыта, - должны, следовательно, ассоциироваться с целыми группами, определенными классами этих явлений, а не с единичными явлениями опыта. Лишь при этом условии возможно общение, ибо единичный опыт пребывает в индивидуальном сознании и, строго говоря, не может быть сообщен. Для его сообщения требуется отнесение его к определенному классу явлений, которые коллектив воспринимает как тождественные. Таким образом, единичное впечатление, полученное мною об определенном доме, должно быть отождествлено с моими прочими впечатлениями о нем. Далее, мое обобщенное воспоминание или мое <представление> этого дома должно быть слито с теми представлениями, которые составили о нем другие видевшие этот дом люди. Явление индивидуального опыта, с которого мы начали, таким образом расширяется, охватывая все возможные впечатления или образы, которые возникли или могут возникнуть о данном доме у мыслящих существ. Это первое упрощение опыта лежит в основе большого количества элементов речи, так называемых собственных имен, т.е. названий отдельных индивидов или предметов. Это и есть тот тип упрощения, который обусловливает и составляет предмет истории и искусства. Но мы не можем удовольствоваться этой мерой обобщения безбрежного моря опыта. Мы должны подойти к самой сути вещей, мы должны более или менее произвольно объ-единять и считать подобными целые массы явлений опыта для того, чтобы обеспечить себе возможность рассматривать их чисто условно, наперекор очевидности, как тождественные. Этот дом и тот дом и тысячи других сходных явлений признаются имеющими настолько много общего, невзирая на существенные и явные различия в деталях, что их оказывается возможным классифицировать под одинаковым обозначением. Иными словами, речевой элемент <дом> есть символ прежде всего не единичного восприятия и даже не представления отдельного предмета, но <значения>, иначе говоря, условной оболочки мысли, охватывающей тысячи различных явлений опыта и способной охватить еще новые тысячи. Единичные значащие элементы речи суть символы значений, а реальный поток речи можно рассматривать как фиксацию этих значений в их взаимной связи.

Неоднократно ставился вопрос, возможно ли мышление вне речи, а также не являются ли речь и мышление лишь двумя гранями одного и того же психического процесса. Вопрос этот тем более труден, что с ним связан целый ряд недоразумений. Прежде всего, вполне очевидно, что - необходимо ли для мышления его символическое выражение или нет - сам поток речи как таковой не всегда указует на наличие мысли. Мы видели, что типичный языковой элемент выражает некое значение. Но из этого вовсе не следует, что реальное использование языка всегда или хотя бы в большинстве случаев имеет отношение к значениям. Мы в нашей повседневной жизни оперируем не столько значениями, сколько конкретными явлениями и специфическими отношениями. Если я, например, скажу: I had a good brekfast this morning 'Сегодня я хорошо позавтракал', - ясно, что я не разрешаюсь от бремени какой-то сложной мысли, а что содержанием моего сообщения является лишь некое приятное воспоминание, символически выраженное в формах привычного высказывания. Каждый элемент в этом предложении характеризует особый концепт или отношение между концептами, или то и другое вместе, но все это предложение в целом не несет серьезной концептуальной нагрузки. Словно бы динамо-машину, способную производить достаточно энергии для приведения в движение элеватора, использовали только для того, чтобы привести в действие электрический звонок. Эта аналогия по своей сути глубже, чем может показаться на первый взгляд. Язык мы вправе рассматривать как такое орудие, которое пригодно в любых психических состояниях. Поток речи не только следует за внутренним содержанием сознания, но он параллелен ему в самых различных условиях, начиная с таких мыслительных состояний, которые вызваны вполне конкретными образами, и кончая такими состояниями, при которых в фокусе внимания находятся исключительно абстрактные значения и отношения между ними и которые обычно называются рассуждениями. Следовательно, в языке постоянна лишь его внешняя форма; внутреннее же его содержание, его психическая значимость или интенсивность меняется в зависимости от того, на что обращено внимание, каково направление умственной деятельности, а также, разумеется, в зависимости и от общего умственного развития. С точки зрения языка мышление может быть определено как наивысшее скрытое или потенциальное содержание речи, как такое содержание, которого можно достичь, толкуя каждый элемент речевого потока как в максимальной степени наделенный концептуальной значимостью. Из этого с очевидностью следует, что границы языка и мышления в строгом смысле не совпадают. В лучшем случае язык можно считать лишь внешней гранью мышления на наивысшем, наиболее обобщенном уровне символического выражения. Наш взгляд на природу языка можно сформулировать еще следующим образом: язык по своей сути есть функция до-рассудочная. Он смиренно следует за мышлением, структура и форма которого скрыты и лишь при определенных обстоятельствах могут быть истолкованы; вопреки общераспространенному, но наивному взгляду, язык не есть ярлык, заключительно налагаемый на уже готовую мысль.

На вопрос, можно ли думать без слов, от большинства людей мы, вероятно, получим ответ: <Да, но это нелегкое дело; и все-таки это возможно>. Итак, язык только внешний покров? Но не лучше ли сказать, что язык не покров, а скорее заранее приготовленный путь или шаблон? И в самом деле, в высшей степени правдоподобно, что язык есть орудие, первоначально предназначенное для использования на уровне более низком, чем уровень концептуальной структуры, и что мысль возникает как утонченная интерпретация его содержания. Иными словами, продукт развивается вместе с орудием, и говорить о мышлении, что оно в своем генезисе и своем повседневном существовании немыслимо вне речи, столь же правомерно, как утверждать невозможность математического рассуждения без рычага соответствующей математической символики. Никто не станет настаивать на том, что даже наиболее трудная математическая теорема органически зависит от произвольной системы символов, но невозможно и предположить, чтобы человеческий ум был способен дойти до этой теоремы и доказывать ее без соответствующей символики. Я убежден в том, что разделяемое многими мнение, будто они могут думать и даже рассуждать без языка, является всего лишь иллюзией. Эта иллюзия возникает, как мне кажется, благодаря ряду факторов. Наиболее очевидным из этих факторов является неумение различать образное мышление и мысль. В самом деле, лишь только мы в нашем сознании станем сопоставлять один образ с другим, как мы придем, пусть к молчаливому, потоку слов. Мышление можно считать естественной областью, отличной от искусственной сферы речи, но речь есть единственный возможный путь, приводящий нас к этой области.

Другой, еще более богатый источник, порождающий иллюзию, будто в мышлении можно отвлечься от речи, заключается в непонимании того, что язык не тождествен сего звуковым выражением. Звуковая символика речи может быть полностью замещена моторкой или зрительной символикой (так, например, многие могут читать чисто зрительно, т.е. безо всякого связующего звена внутреннего потока звуковых образов, соответствующих напечатанным или написанным словам) или какими-нибудь иными, трудно поддающимися определению, более тонкими и менее уловимыми способами субституции. Поэтому утверждение, будто человек думает без слов, на том только основании, что он не сознает сопутствующих его мысли слуховых образов, ни в коей мере нельзя признать веским. Можно пойти дальше и предположить, что символическое выражение мысли в некоторых случаях осуществляется вне поля сознания и что, следовательно, ощущение свободного, внеязыкового течения мысли при определенных типах умственной деятельности является относительно (но только относительно) оправданным. Со стороны психофизической это означало бы, что мозговой эквивалент речи - слуховые, или соответственно зрительные или моторные, центры мозга вместе с соответствующими каналами ассоциации настолько мало затрагиваются во время мыслительного процесса, что вовсе не доходят до сознания. Мы имели бы здесь такое положение, при котором мысль скользит поверх затопленных гребней речи, а не шествует с нею рука об руку. Современная психология показала нам, сколь властно действует символика в сфере подсознания. Поэтому теперь легче, чем было лет двадцать назад, понять, что даже наиболее утонченная мысль есть лишь осознаваемый двойник неосознанной языковой символики.

Еще несколько слов о связи языка и мышления. Выдвинутая нами точка зрения ни в коей мере не исключает возможности развития речи в существенной зависимости от развития мышления. Мы считаем возможным утверждать, что язык возник до-рассудочно; как именно и на каком именно уровне умственной деятельности, - мы не знаем, но мы не должны воображать, что высоко развитая система речевых символов выработалась сама собою еще до появления точных значений, до того, как сложилось мышление при помощи значений.

Мы, скорее, должны предположить, что появление мыслительных процессов, как особого рода психической деятельности, относится почти к самому началу развития речи, а также что значение, раз возникнув, неизбежно воздействовало на жизнь своего языкового символа, способствуя дальнейшему росту языка. Этот сложный процесс взаимодействия языка и мышления мы со всей наглядностью наблюдаем и теперь. Орудие делает возможным продукт, продукт способствует усовершенствованию орудия. Зарождению нового значения с неизбежностью сопутствует более или менее суженное или расширенное использование прежнего языкового материала; значение не получает своего особого и независимого существования, пока оно не нашло своего специального языкового воплощения. В большинстве случаев новый символ вырабатывается из уже существующего языкового материала по образу и подобию наличных в языке прецедентов. Как только слово готово, мы инстинктивно чувствуем со своего рода облегчением, что мы вполне овладели значением. Лишь тогда, когда в нашем распоряжении оказывается соответствующий символ, мы начинаем владеть ключом к непосредственному пониманию того или иного значения. Были бы мы готовы умереть за <свободу>, бороться за <идеалы>, если бы сами эти слова не звучали уже в нашем сознании? Но, как мы знаем, слова не только ключи; они могут стать и оковами.

Язык есть прежде всего слуховая система символов. Конечно, поскольку он артикулируется, он вместе с тем и моторная система, но моторная сторона речи, совершенно очевидно, является вторичной для слушающего. У нормальных людей импульс к речи прежде всего осуществляется в сфере слуховых образов и лишь потом передается моторным нервам, контролирующим органы речи. Но моторные процессы и сопутствующие им моторные ощущения сами по себе не являются конечным, завершающим этапом речевой деятельности. Они и для говорящего и для слушающего лишь средство и контроль, служащие для слухового восприятия. Сообщение, реальная цель речи, с успехом достигается лишь тогда, когда слуховые восприятия слушающего превращаются в его сознании в соответствующий поток образов или мыслей, или и тех и других. В то же время речевой цикл, если на него смотреть как на чисто внешний инструмент, начинается и кончается в мире звуков. Соответствие между начальным слуховым образом и окончательными слуховыми ощущениями есть социальное доказательство или подтверждение успешности протекания этого процесса. Как мы уже видели, типическое течение этого процесса может претерпевать бесконечные модификации или переходы в иные эквивалентные системы, не теряя при этом своих сущностных формальных характеристик.

Важнейшей из этих модификаций является сокращение речевого процесса, осуществляемое в мышлении. Без сомнения, формы этой модификации весьма разнообразны в соответствии со структурными или функциональными особенностями индивидуального ума. Наименее модифицированная форма - это так называемый <разговор с самим собой>, или <мысли вслух>. В данном случае говорящий и слушающий объединены в одном лице, общающемся, так сказать, с самим собою. Больший интерес представляют еще более сокращенные формы, при которых звуки речи вовсе не артикулируются. Таковы всякие разновидности внутренней речи и нормального мышления.

Раздражаются либо только слуховые центры, либо импульс к языковому выражению передается также и моторным нервам, сообщающимся с органами речи, но задерживается или в мышцах этих органов, или где-то в самих моторных нервах, либо, возможно, слуховые центры затрагиваются лишь слегка или вовсе не затрагиваются и речевой процесс непосредственно проявляется в моторной сфере.

Возможны также и другие типы сокращения речевого процесса. То, что внутренняя речь, без каких-либо слышимых или видимых артикуляций на самом деле сопровождается возбуждением моторных нервов, явствует из неоднократно наблюдаемого явления: органы речи, особенно в области гортани, утомляются в результате особо напряженного чтения или усиленной работы мысли.

Все эти рассмотренные модификации речевого процесса сводятся в конечном счете к типическому процессу нормальной речи. Величайший интерес и значение представляет возможность переносов всей в целом системы речевой символики на элементы, отличные от тех, которые используются в типическом процессе. Как мы уже видели, этот типический процесс осуществляется в виде звуков и производящих эти звуки движений; зрение не играет в данном случае никакой роли. Предположим, однако, что мы не только слышим артикулируемые звуки, но и видим самые эти артикуляции, как они выполняются говорящим. Ясно, что стоит только достигнуть достаточногоуровня совершенства в восприятии этих движений речевых органов, чтобы открылась возможность иного типа речевой символики, при котором звучание замещается зрительным образом соответствующих звучанию артикуляций. Такого рода система не имеет особого значения для большинства из нас, ибо мы уже владеем системой слухомоторной, по отношению^ которой зрительная система будет в лучшем случае лишь несовершенной субституцией, поскольку не все артикуляции доступны зрительному восприятию. И однако, общеизвестно, сколь великую пользу могут извлечь глухонемые из <чтения по губам> в качестве подсобного средства понимания речи. Важнейшим из зрительных видов речевой символики является, конечно, символика написанного или напечатанного слова, которой со стороны моторной соответствует система специально приспособленных движений, направленных на писание, печатание на машинке или какой-либо иной графический способ фиксации речи. Важным обстоятельством, способствующим распознаванию этих новых типов речевой символики, наряду с тем фактом, что они все лишь побочные продукты нормальной речи, является то, что каждый элемент (буква или написанное слово) в этой новой системе соответствует конкретному элементу (звуку, группе звуков или произносимому слову) в первичной (звуковой) системе. Можно, таким образом, сказать, используя математическую терминологию, что письменный язык находится в одно-однозначном соответствии со своим устным двойником. Письменные формы суть вторичные символы произносимых; они - символы символов, но вместе с тем их соотносимость с произносимыми символами так велика, что они могут не только теоретически, но и в реальной практике чтения и, возможно, при определенных типах мышления полностью замещать произносимые. И все же слухо-моторные ассоциации, вероятно, всегда наличествуют хотя бы в скрытой форме, - иначе говоря, играют роль подсознательную. Даже те, кто читает и думает безо всякого использования звуковых образов, в конечном счете находятся от них в зависимости. Они только пользуются специфическим средством, своего рода валютой зрительных символов в качестве условного субститута экономических благ и услуг первичной звуковой символики.

Возможности символических замещении практически безграничны. Наглядным примером может служить телеграфный код Морзе, в котором буквы письменной речи изображаются посредством условно установленных сочетаний длинных и коротких отстукиваний. Здесь замещаются скорее написанные слова, чем звуки устной речи. Буква телеграфного кода есть в этом смысле символ символа символа. Из этого, разумеется, вовсе не следует, что опытному телеграфисту, длятого чтобы понять смысл телеграфного сообщения, требуется заменить данное сочетание отстукиваний соответствующим зрительным образом слова, прежде чем представить себе его нормальный слуховой образ.

Конкретный способ прочитывания такого телеграфного сообщения, без сомнения, сильно разнится у отдельных индивидов. Все-таки вполне допустимо, если не сказать вероятно, что многие телеграфисты приучились думать непосредственно - поскольку речь идет о чисто сознательной стороне процесса мысли - в терминах особой, проявляющейся в отстукиваниях, слуховой символики, или же, если у них сильно развита природная склонность к моторной символике, в терминах соответствующей осязательно-моторной символики, имеющей место при посылке телеграфных сообщений.

Другую интересную группу таких замещений образуют различные языки жестов, используемые глухонемыми, монахами-траппистами, давшими обет вечного молчания, и сообщающимися группами людей, находящимися на таком расстоянии, при котором друг друга видеть можно, а слышать нельзя. Некоторые из таких систем представляют собою одно-однозначные эквиваленты нормальной системы речи; другие же, вроде символики военных сигналов или языка жестов равнинных индейцев Северной Америки (доступного пониманию различных племен, говорящих на взаимно непонятных языках), суть замещения неполные, ограниченные способностью выражать лишь наиболее существенные речевые элементы, безусловно необходимые для взаимообщения при исключительных обстоятельствах. Относительно этих последних систем, а также и таких еще менее полных символических средств, которые употребляются на море или на охоте, могут возразить, что в них обычный язык не играет вовсе никакой роли, а идеи передаются непосредственно путем совершенно независимого символического процесса или как бы инстинктивной подражательности. Но такое мнение было бы ошибочно. Понимаемость этих не вполне четких символических средств опирается не на что иное, как на автоматический и безмолвный перевод в терминах обычного течения речи.

Из всего вышеизложенного мы с неизбежностью должны сделать вывод, что всякое произвольное сообщение идей, если это не есть нормальная речь, либо представляет собою непосредственное или опосредованное замещение типической символики устной речи, либо по меньшей мере предполагает наличие собственно языковой символики в качестве посредствующего звена. Это факт чрезвычайной важности. Слуховые образы и соответствующие моторные образы, обусловливающие артикуляцию, какими бы окольными путями мы ни подходили к интересующему нас вопросу, являются историческим источником всякой речи и всякого мышления. Еще большую важность имеет другое положение. Та легкость, с которой речевая символика может быть перенесена с одной формы восприятия на другую, с техники на технику, сама по себе показывает, что самые звуки речи не составляют языка, что суть языка лежит скорее в классификации, в формальном моделировании, в связывании значений. Итак, язык, как некая структура, по своей внутренней природе есть форма мысли. Вот этот абстрагированный язык в гораздо большей степени, чем физические факты речи, и будет занимать нас в настоящем исследовании.

Нет более показательной общей характеристики языка, чем его универсальность. Можно спорить, имеет ли то или другое человеческое племя нечто такое, что достойно имени религии или искусства, но мы не знаем ни одного народа, который бы не обладал вполне развитым языком. Самый культурно отсталый южноафриканский бушмен говорит при помощи богатой формами символической системы, которая, по существу, вполне сопоставима с речью образованного француза. Само собою разумеется, что более абстрактные значения далеко не полно представлены в языке дикарей и что в нем нет богатой терминологии и тонкого различения оттенков, отражающих высшую культурную ступень. Но ведь та разновидность языкового развития, которая параллельна историческому росту культуры и которую мы на ее позднейших стадиях ассоциируем с литературой, в лучшем случае явление поверхностное. Подлинный фундамент языка - развитие законченной фонетической системы, специфическое ассоциирование речевых элементов с значениями и сложный аппарат формального выражения всякого рода отношений, - все это мы находим во вполне выработанном и систематизированном виде во всех известных нам языках. Многие первобытные языки обладают богатством форм и изобилием выразительных средств, намного превосходящими формальные и выразительные возможности языков современной цивилизации. Даже и в отношении инвентаря речи не искушенный в лингвистике человек должен быть готов к самым изумительным не- ожиданностям. Ходячее мнение о чрезмерной бедности речевого выражения, которая будто бы свойственна первобытным языкам, по- просту миф. Едва ли меньше, чем универсальность речи, впечатляет ее почти что невероятное разнообразие. Те из нас, кто изучал языки французский или немецкий или, еще лучше, латинский или греческий, знают, в сколь разнообразных формах может воплощаться мысль. Но ведь формальное отличие английского речевого канона от латинского относительно невелико по сравнению с тем, что мы знаем о более экзотических языках. Универсальность и разнообразие человеческой речи приводят нас к весьма важному выводу. Мы должны умозаключить, что язык представляет безмерно древнее достояние человеческого рода, независимо от того, являются ли все формы речи историческим развитием единой начальной формы или нет. Сомневаюсь, можно ли относить какое-либо другое культурное достояние человечества, будь то искусство добывания огня или обтесывания камня, к более древней эпохе, чем язык. Я склонен полагать, что возникновение языка предшествовало даже самому начальному развитию материальной культуры и что само развитие культуры не могло, строго говоря, иметь места, пока не оформился язык, инструмент выражения значения.

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

Может быть адекватно определена посредством описания лишь тех наиболее характерных стереотипов
Будто бы любая особенность человеческой культуры может быть сведена к тому
Он в общем итоге всегда достаточен для установления какой-то степени языкового взаимо- влияния

На единстве культуры

сайт копирайтеров Евгений