Пиши и продавай!
как написать статью, книгу, рекламный текст на сайте копирайтеров

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

Существуют и иные, более специальные, языковые стереотипы, представляющие особый интерес для социологов. Один из них заключается в наложении табу на определенные слова и имена собственные. Например, очень широко распространенным обычаем среди примитивных народов является табу, которое накладывается не только на употребление имени недавно умершего человека, но и на любое слово, которое ощущается говорящими как этимологически связанное с этим именем. Это приводит к тому, что соответствующие понятия выражаются описательно или же необходимые термины заимствуются из соседних диалектов. Иногда определенные имена или слова являются особо священными и поэтому могут произноситься только в особых условиях, в соответствии с чем возникают чрезвычайно странные модели поведения, направленные на то, чтобы воспрепятствовать использованию таких запрещенных слов. Примером является обычай евреев произносить имя бога не как Ягве или Иегова, но как Адонай 'мой господь'. Такие обычаи кажутся нам странными, но не менее странным для многих примитивных народов может показаться наше стремление всячески избегать произнесения <неприличных> слов в нормальных социальных ситуациях.

Другим видом особых языковых явлений является употребление эзотерических выражений, как, например, паролей или специальной терминологии, используемой при различных церемониях. У эскимосов, например, знахари употребляют особую лексику, непонятную для тех, кто не является членом их <гильдии>. Специальные диалектные формы или иные особые языковые стереотипы широко применяются примитивными народами в текстах их песен. В некоторых случаях, как в Меланезии, на тексты песен оказывают влияние соседние диалекты. Подобные явления представляют забавную аналогию с нашим обычаем петь песни скорее по-итальянски, по-французски или по-немецки, чем по-английски, и очень возможно, что исторические процессы, приведшие к параллельным обычаям, обладают схожей природой. Можно упомянуть еще и о воровских жаргонах и детских тайных языках. Это приводит нас к специальным жестовым языкам, многое из которых непосредственно основываются на звуковой или письменной речи. Они, видимо, существуют на всех уровнях культуры. Язык жестов равнинных индейцев Северной Америки возник в результате потребности в средстве общения для племен, говорящих на взаимно непонятных языках. В рамках христианской религии можно отметить возникновение языка жестов у монахов, давших обет молчания.

Не только язык или лексика, но даже и внешние формы его письменной фиксации могут приобретать значение символов сентиментального или социального различия. Так, хорватский и сербский представляют в общем один и тот же язык, но они используют разные письменные формы: первый употребляет латинские буквы, а второй - кириллицу греческой православной церкви. Это внешнее различие, связанное с религиозными различиями, обладает важной функцией препятствовать народам, говорящим на близких языках или диалектах, но в силу причин эмоционального характера не желающим образовать более крупное единство, осознать, насколько они на самом деле близки.

Отношение языка к национализму и интернационализму представляет ряд интересных социологических проблем. Антропология проводит строгое различие между этническими образованиями, основанными на единстве расы, на единстве культуры и на единстве языка.

Выясняется, что они не обязательно должны совпадать, да они и фактически редко совпадают. Всяческое подчеркивание национализма, характерное для нашего времени, привело к тому, что вопрос о символическом значении расы и языка приобрел новое значение, и что бы ученые ни говорили, обычный человек склонен видеть в культуре, языке и расе только различные аспекты единого социального образования, отождествляемого обычно с такими политическими единицами, как Англия, Франция, Германия и т.д. Указать, как это с легкостью делают антропологи, что культурные единства и национальные образования перекрывают группировку по языкам и расам, еще не значит для социологов разрешить эту проблему, так как они чувствуют, что понятие нации или национальности для человека, не рассматривающего их аналитически, включает в себя - обоснованно или необоснованно - понятие как расы, так и языка. С этой точки зрения действительно представляется безразличным, подтверждают ли история и антропология популярные представления о тождественности национальности, языка и расы или нет. Важнее то обстоятельство, что каждый конкретный язык стремится превратиться в надлежащее выражение национального самосознания и что, невзирая на все противодействие специалистов по физической антропологии, такая группа будет создавать для себя самой некоторую расу, которой придется приписать мистическую способность создания двуединства некоторого языка и некоторой культуры, выражающего ее психические особенности.

Что же касается языка и расы, то в прошлом большинство человеческих рас действительно отграничивалось друг от друга благодаря значительным языковым различиям. Но этому обстоятельству, однако, не следует придавать большого значения, так как языковая дифференциация в пределах одной расы столь же значительна, как и та, которая может быть обнаружена по разные стороны расовых границ, хотя эти два вида дифференциации никоим образом не соответствуют границам более дробных расовых единств. Даже важнейшие расовые образования не всегда четко разделяются языками. Это, в частности, имеет место в случае с малайо-полииезийскими языками, на которых говорят народы, в расовом отношении столь же различные, как малайцы, полинезийцы и темнокожие меланезийцы. Ни один из великих языков современности не следует за расовыми делениями. На французском, например, говорит чрезвычайно смешанное население, куда входит северный тип на севере Франции, альпийский - в центре и средиземноморский - на юге, причем все эти расовые подгруппы свободно расселяются и в других частях Европы.

Хотя языковые различия всегда были важными символами различий в культуре, однако лишь в последнее время, с его чрезмерным развитием идеала суверенной нации и вытекающим отсюда стремлением обнаруживать языковые символы, служащие этому идеалу суверенности, языковые различия стали факторами, способствующими антагонизму. В Древнем Риме и во всей средневековой Европе было множество различий в культуре, параллельных языковым различиям. Политический статус римского гражданина или факт принадлежности к римско-католической церкви как символ места, занимаемого индивидом в обществе, имел гораздо большее значение, чем тот язык или диалект, на котором он говорил. Вероятно, столь же некорректно было бы утверждать, что языковые различия виноваты в национальном антагонизме. Представляется значительно более разумным предположить, что политическая и государственная единица, будучи уже единожды образована, использует господствующий язык как символ своей идентичности, откуда постепенно и возникает специфически современное ощущение, что всякий язык как таковой должен быть выражением четко определенной национальной принадлежности.

В прежнее время, по-видимому, почти не делалось систематических попыток навязать язык народа-победителя подчиненному народу, хотя в результате процессов, связанных с распространением культуры, нередко случалось, что такой язык завоевателя постепенно перенимался порабощенным населением. Об этом свидетельствует распространение романских языков и современных арабских диалектов. С другой стороны, видимо, столь же часто группа завоевателей оказывалась культурно и лингвистически поглощенной, а ее собственный язык - исчезал, не угрожая непременно привилегированному положению самой этой группы. Так, в Китае иностранные династии всегда подчинялись более высокой культуре китайцев и перенимали их язык.

Таким же образом индийские мусульмане-могулы, оставаясь верными своей религии, сделали один из индийских диалектов крупным литературным языком мусульманской Индии - хиндустани. Однозначно репрессивное отношение к языкам и диалектам подчиненных народов, как кажется, характерно только для политического курса европейских стран в относительно недавнее время. Попытка царской России уничтожить польский язык, запретив его преподавание в школах, и столь же репрессивная политика современной Италии, пытающейся уничтожить немецкий язык на территории, недавно отторгнутой у Австрии, - яркие примеры усиленного подчеркивания роли языка как символа политической лояльности в современном мире,

Чтобы противостоять этим репрессивным мерам, национальные меньшинства часто стремятся поднять свой язык до положения полностью общепризнанного средства выражения культурных и художественных ценностей. Многие из этих возрожденных или полуискусственных языков вошли в употребление на волне сопротивления политической или культурной враждебности. Таковы гаэльский язык в Ирландии, литовский язык в недавно созданной республике, иврит сионистов. Другие языки такого рода вошли в употребление более мирно, вследствие живого интереса к местной культуре. Таковы современный провансальский язык на юге Франции, нижненемецкий в северной Германии, фризский язык и норвежский лансмол. Остается весьма неясным, смогут ли в перспективе иметь успех эти постоянные попытки создать настоящие культурные языки на базе местных диалектов, которые уже давно потеряли былую литературную значимость. Неспособность современного провансальского удерживать свои позиции и весьма сомнительный успех гаэльского языка заставляют полагать, что вслед за нынешней тенденцией воскрешать малые языки придет новая нивелировка речи, более удобно выражающая постепенно растущую интернационализацию.

Логическая необходимость в международном языке в наше время приходит в странное противоречие с тем безразличием и даже враждебностью, с которой большинство людей относится к самой возможности его существования. Предпринимавшиеся попытки решения этой проблемы, из которых практически наиболее успешным было, вероятно, создание эсперанто, затронули лишь небольшой процент людей, чей интерес к международным делам и запросы, возможно, и привели к желанию иметь простое и стандартизованное средство международного общения, по крайней мере, для определенных целей. В то же время в малых европейских странах, таких, как Чехословакия, успех эсперанто был умеренным, и ясно почему.

Сопротивление международному языку мало обосновано как с точки зрения логики, так и с точки зрения психологии. Предполагаемая искусственность такого языка, как эсперанто или любых других предлагавшихся эквивалентных ему языков, нелепо раздута, ибо на самом деле в этих языках нет практически ничего такого, что бы не было взято из общего фонда слов и форм, развившихся в европейских языках. Такой международный язык, конечно, может иметь лишь статус вторичной формы речи, предназначенной для строго ограниченных целей. С этой точки зрения изучение искусственного международного языка представляет не более трудную психологическую проблему, чем изучение любого другого языка, который усваивается во взрослом состоянии по книгам с сознательным применением грам- матических правил. Отсутствие интереса к проблеме международного языка, несмотря на настоятельную нужду в нем, - блестящий пример того, сколь мало общего с усвоением языковых навыков имеет логическая или интеллектуальная необходимость. Приобретение даже самого поверхностного знания иностранного языка можно до некоторой степени уподобить отождествлению с народом или культурой. Чисто инструментальная ценность такого знания нередко равна нулю.

Недостаток любого сознательно конструируемого международного языка состоит в том, что такой язык не ощущается как представитель отдельного народа или культуры. Поэтому его изучение имеет крайне невысокую символическую значимость для взрослого человека, закрывающего глаза на то, что такой язык, по необходимости легкий и регулярный, помог бы разом решить многие его трудности в обучении и повседневной жизни. Лишь будущее покажет, смогут ли логические достоинства и теоретическая необходимость международного языка преодолеть преимущественно символическое сопротивление, с которым он вынужден сталкиваться. По крайней мере, в любом случае понятно, что один из великих национальных языков - таких, как английский, испанский или русский, - при надлежащем ходе вещей может оказаться de facto международным языком без какой- либо сознательной попытки придать ему этот статус.

Человек нормального склада ума склонен пренебрежительно относиться к занятиям лингвистикой, пребывая в убеждении, что нет ничего более бесполезного. Столь малая полезность, которую он усматривает в этих занятиях, связана исключительно с возможностями их применения. В самом деле, рассуждает неспециалист, французский язык стоит изучать потому, что существуют французские книги, которые заслуживают прочтения. Древнегреческий язык если и стоит изучения, то потому, что на этом любопытном и ныне мертвом языке написано некоторое количество пьес и стихов, до сих пор обладающих могущественной властью над нашими сердцами. Что же касается прочих языков, то для них существуют прекрасные переводы на английский.

Ныне стало общеизвестным фактом, что лингвист вовсе не обязательно испытывает глубокий интерес к тем вечным ценностям, которые язык нам подарил. Он обращается с языком во многом так же, как зоолог обращается с собакой. Зоолог тщательно исследует собаку, он может расчленять собаку для более скрупулезного исследования этого животного; наконец, обнаруживая сходства между собакой и ее близкими сородичами, волком и лисицей, и различия между собакой и ее более далекими родственниками типа кошки и медведя, зоолог находит для собаки место в эволюционной схеме живой природы и тем завершает исследование. Только как вежливый гость на светском приеме, но отнюдь не как зоолог, он может проявить умеренный интерес к милым трюкам песика Таузера, при этом он отлично сознает, что все эти трюки были бы невозможны без предварительного развития собаки как вида. Возвращаясь к филологу и дилетанту, оценивающему деятельность филолога, отметим, что и со стороны первого проявляется аналогичное равнодушие к той красоте, которая сотворена инструментом, столь раздражающим ценителя-дилетанта. И все же аналогия здесь неполная. Когда Таузер демонстрирует свои собачьи умения или когда Порто спасает тонущего человека, они при этом сохраняют свой статус - статус собаки, однако собака даже как предмет внимания зоолога представляет некоторый интерес для всех нас, А когда Ахиллес оплакивает гибель своего любимого Патрокла, а Клитемнестра совершает свои злодеяния, то что нам делать с греческими аористами, которыми мы праздно владеем? Есть традиционный ряд правил, объединяющий и организующий их в схемы. Эти правила называют грамматикой. Человека же, который владеет грамматикой и которого называют грамматистом, остальные люди считают холодным и безликим педантом.

The grammarian and his language. - <American Mercury>, 1924, I, pp. 149- 155.

Нетрудно понять, почему в Америке лингвистика имеет столь низкую общественную оценку. Чисто прагматическая полезность изучения языка, конечно, признается, однако у нас нет и не может быть того постоянного интереса к иноязычным способам выражения мысли, который столь естествен для Европы с ее смешением языков, сталкивающихся в повседневной жизни, При отсутствии ощутимого практического мотива для лингвистических штудий вряд ли есть серьезные шансы для развития мотивов, теоретически более удаленных от практических нужд людей. Однако было бы глубоко ошибочно связывать наше общее равнодушие к филологическим предметам исключительно с тем обстоятельством, что английский язык сам по себе удовлетворяет все наши практические потребности, В самом языке или, скорее, в различиях между языками, есть нечто раздражающее американцев, их образ мыслей. Этот образ мыслей сугубо рационалистичен. Вполне сознательно мы склонны относиться с неодобрением к любому объекту, идее или положению вещей, которые не могут быть исчерпывающим образом рассмотрены. Этот дух рационализма, как мы можем наблюдать, буквально пронизывает все наше научное мировоззрение.

Если ныне в Америке отмечается рост популярности психологии и социологии, то это в основном связано с господствующим в обществе представлением об этих науках как о непосредственно преобразуемых в реальную денежную ценность в форме эффективного образования, эффективной рекламы и социального совершенствования. Однако и в этом случае американец видит нечто аморальное в любой психологической истине, которая не в состоянии выполнить какую-либо педагогическую задачу, считает расточительным любое социологическое занятие, которое не может быть ни практически использовано, ни отвергнуто. Если мы применим такой рационалистический тест к языку, обнаружится явная практическая неполноценность исследования нашего предмета. Ведь язык есть всего-навсего инструмент, нечто вроде рычага, необходимого для адекватной передачи наших мыслей.

А наш деловой инстинкт говорит нам, что размножение рычагов, занятых выполнением одной и той же работы, - весьма неэкономичное занятие. Ведь любой способ <выбалтывания> мыслей ничуть не хуже, чем все прочие. Если другие народы прибегают к другим рычагам общения, то это их личное дело. Иными словами, феномен языка не представляет ровным счетом никакого интереса, это не та проблема, которая должна интриговать пытливый ум.

Думается, существует два пути придания лингвистике как науке необходимого достоинства. Ее можно рассматривать либо как историческую науку, либо - в дескриптивном и сравнительном плане - как формальную. Ни одна из этих точек зрения не предвещает ничего хорошего для возбуждения у американцев интереса к этой области знания. История всегда должна выходить за рамки своего объекта, прежде чем ее принимают всерьез. Иначе ее считают сугубо <чистой> историей. Если бы мы могли продемонстрировать, что некоторые общие изменения языка как-то соотносятся со стадиями культурной эволюции, мы, вероятно, приблизились бы к успеху в привлечении внимания к лингвистике; однако же медленные изменения, которые постепенно преображают субстанцию и форму нашей речи и постепенно придают ей совершенно другой облик, как представляется, проходят отнюдь не параллельно какой-либо схеме культурной эволюции из числа предложенных к настоящему времени. Поскольку <биологическая>, или эволюционная, история есть единственный род истории, к которой мы испытываем подлинное уважение, к истории языка сохраняется прохладное отношение - такое же, как к истории, фиксирующей случайную последовательность событий, о которой столь ревностно печется германская ученость.

Однако прежде чем укрепить нашу веру в лингвистику как исследование формы, нам следует бросить призывный взгляд в сторону психолога, ибо он может оказаться весьма полезным союзником. Психолог и сам обращается к языку, в котором он обнаруживает некий вид <поведения>, некий специализированный тип функциональной адаптации, впрочем, не настолько специализированный, чтобы егонельзя было рассматривать как ряд привычных действий речевого аппарата. Мы можем пойти и дальше, если для поддержки мы выберем нужного нам психолога, и рассматривать речевое поведение просто как <субвокальную активность гортани>. Если подобные психологические откровения относительно природы речи и не объясняют древнегреческих аористов, завещанных нам поэтами-классиками, они, по крайней мере, звучат очень приятно для филолога. К сожалению, филолог не может долго довольствоваться весьма неточным понятийным аппаратом психолога. Этот аппарат может в некоторой степени повлиять на подход к науке о языке, однако реальные насущные проблемы филологии столь сложны, что лишь немногие психологи сознают их сложность, хотя вовсе не исключено, что психология, обретя необходимую силу и тонкость, может внести много содержательного в решение филологических проблем. Что же касается психологической проблемы, интересующей лингвиста более других, то это отражение внутренней структуры языка в бессознательных психических процессах, а отнюдь не индивидуальная адаптация к этой традиционно сохраняемой структуре. Само собой разумеется, однако, что эти две проблемы тесно взаимосвязаны.

Если мы, используя пространные выражения, говорим, что благороднейшая задача лингвистики состоит в понимании языка скорее как формы, нежели как функции или исторического процесса, то этим мы вовсе не хотим сказать, что язык может быть вполне понят только как форма. Формальное строение речи в любое конкретное время и в любом конкретном месте представляет собой результат длительного и сложного исторического развития, которое, в свою очередь, остается неясным без постоянного обращения к функциональным факторам. В то же время форма еще в большей степени поддается квалификации как <чистая>, нежели созидающий ее исторический процесс. Для нашего сугубо прагматического американского сознания форма сама по себе представляется имеющей малую или нулевую реальность, и именно поэтому мы столь часто бываем не- способны представить ее и осознать, с помощью каких новых структур идеи и обычаи уравновешиваются или стремятся к достижению равновесия. В настоящее время мы вполне можем предположить, что то относительное равновесие и устойчивость, которые характерны для развития культуры, в значительной степени обязаны нашему привычному восприятию формальных контуров и формальных хитросплетений нашего опыта. Там, где жизнь состоит из проб и экспериментов, когда мысли и чувства постоянно выставляют свои костлявые локти из унаследованного запаса сухих, негибких образцов - вместо того, чтобы изящно сгибать их в соответствии с их предназначением, форма неизбежно ощущается как бремя и деспотизм, а не как нежное объятие, каковым ей следует быть. По-видимому, мы не слишком преувеличим, если скажем, что именно недостаток культуры в Америке ответствен в некоторой степени за непопулярность лингвистических исследований, ибо эти последние требуют одновременно и тонкого восприятия данной конкретной формы выражения, и готовности при- знать великое разнообразие возможных форм.

Замечательным свойством любого языка является его формальная завершенность. Это одинаково верно в отношении таких <примитивных> языков, как, скажем, эскимосский или готтентотский, так и в отношении тщательно документированных и нормализованных языков наших великих культур. Под <формальной завершенностью> я понимаю некое глубоко своеобразное свойство языка, которое часто упускается из виду. Каждый язык обладает четко определенной и единственной в своем роде фонетической системой, с помощью которой он и выполняет свою функцию; более того, все выражения языка, от самых привычных и стандартных до чисто потенциальных, укладываются в искусный узор готовых форм, избежать которых невоз- можно. На основе этих форм в сознании носителей языка складывается определенное ощущение или понимание всех возможных смыслов, передаваемых посредством языковых выражений, и - через эти смыслы - всего возможного содержания нашего опыта, в той мере, разумеется, в какой опыт вообще поддается выражению языковыми средствами. Если пытаться выразить это свойство формальной завершенности речи иными словами, то можно сказать, что язык устроен таким образом, что, какую бы мысль говорящий ни желал сообщить, какой бы оригинальной или причудливой ни была его идея или фантазия, язык вполне готов выполнить любую его задачу. Говорящему вовсе не нужно создавать новые формы или навязывать своему языку новую формальную ориентацию - если только его, беднягу, не преследует чувство формы другого языка и не увлекает склонность к бессознательному искажению одной речевой системы по аналогии с другой. Мир языковых форм, взятый в пределах данного языка, есть завершенная система обозначения, точно так же, как система чисел есть завершенная система задания количественных отношений или как множество геометрических осей координат есть завершенная система задания всех точек данного пространства. Математическая аналогия здесь вовсе не столь случайна, как это может показаться. Переход от одного языка к другому психологически подобен переходу от одной геометрической системы отсчета к другой. Окружающий мир, подлежащий выражению посредством языка, один и тот же для любого языка; мир точек пространства один и тот же для любой системы отсчета. Однако формальные способы обозначения того или иного элемента опыта, равно как и той или иной точки пространства, столь различны, что возникающее на их основе ощущение ориентации не может быть тождественно ни для произвольной пары языков, ни для произвольной пары систем отсчета. В каждом случае необходимо производить совершенно особую или ощутимо особую настройку, и эти различия имеют свои психологические корреляты.

 <<<     ΛΛΛ     >>>   



В человеческих отношениях тоже велика доля такого поведения
Присущ поведению отдельного индивида
Относились законно к их сфере влияния

сайт копирайтеров Евгений