Пиши и продавай!
как написать статью, книгу, рекламный текст на сайте копирайтеров

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

А божественный Адриан на могильном памятнике друга своего, поэта Вокона, написал так:

Был ты стихом шаловлив и помышлением чист,—

хотя никогда не сказал бы такого, если бы некоторое поэтическое легкомыслие было верным доказательством житейского бесстыдства. А я помню, что читал многое в подобном роде, сочиненное даже и самим божественным Адрианом,— так не трусь, Эмилиан, скажи людям, сколь вредоносны достопамятные творения законоблюстителя и державного полководца — божественного Адриана! И притом неужто ты полагаешь, будто Максим, зная, что сочиняю я в подражание Платону, осудит меня за эти сочинения? Приведенные мною сейчас в пример Платоновы стихи столь же чисты, сколь нелицемерны, и столь же скромны слогом, сколь просты смыслом, ибо развратная игривость во всех подобных обстоятельствах лукавит и таится, а игривость шутливая признается сразу и откровенно. Воистину, невинности природа даровала голос, а порок наградила немотой!

12. Не стану долго изъяснять возвышенную и божественную Платонову науку — людям благочестным она редко незнакома, а невеждам и вовсе неведома. Но есть Венера, богиня двойная, и каждая из сих близниц державствует над особыми и различными любовями и любовниками. Одна Венера — всепригодная, распаляется она любовью, свойственной черни, не только в людские души, но также и в звериные и в скотские вселяет она похоть и с неодолимою силою властно гонит к соитию содрогающиеся тела покорных тварей. А другая Венера — небесная — володеет наизнатнейшею любовью и печется лишь о людях, да и то о немногих: почитателей своих не понуждает она к разврату стрекалом и не склоняет прельщением, ибо отнюдь не распутная и беспечная прилежит ей любовь, но чистая и строгая, красою честности внушающая любовникам доблесть и добродетель. Ежели порой сия Венера и наделит плоть лепотою, то никогда не внушит желания осквернить прекрасное тело, ибо телесная миловидность и мила лишь оттого, что напоминает богодухновенным умам об иной красоте, которую зрели они прежде среди богов в истинной и беспримесной святости ее. Итак, хоть и с отменным изяществом сказано у Афрания: «Будет мудрый любить, будет толпа вожделеть», однако же если тебе, Эмилиан, желательно знать правду и если ты в состоянии правду эту понять,знай: мудрый не столь любит, сколь воспоминает. 13. Посему прости уж философу Платону его любовные вирши, дабы не пришлось мне тут, наперекор Энниеву Неоптолему,

пространно слишком философствовать.

Ну, а если и не простишь, мне все-таки полегче будет за сочинение подобных стихов делить вину с самим Платоном. Тебе же, Максим, я премного благодарен за внимание, с коим слушаешь ты даже эти попутные мои рассуждения, которые для защиты моей необходимы, чтобы ответить обвинению слово за слово. А потому очень прошу тебя: выслушай с такою же охотою и удовольствием, как слушал до сих пор, все, что мне осталось сказать, прежде чем я перейду собственно к статьям обвинения.

Тут еще была речь — очень долгая и очень суровая — о зеркале, о коем Пудент кричал как о чем-то совершенно жутком, так что едва не лопнул от своих воплей: «Зеркало у философа! у философа есть зеркало!» Ладно, пусть я соглашусь с этим — ведь начни я отказываться, ты еще пуще уверуешь, будто в чем-то меня уличил!— однако же это не обязательно понимать в том смысле, что я непременно перед своим зеркалом охорашиваюсь. Да и с чего бы? Будь я владельцем всякого театрального скарба, неужто ты на этом основании решился бы доказывать, что я частенько наряжаюсь то в трагические ризы, то в женский шафран, то в лоскутные лохмотья мима? Вряд ли, ибо все как раз наоборот: существуют весьма многие вещи, которыми я владеть не владею, а пользоваться пользуюсь. А если владеть не значит пользоваться и не владеть не значит не пользоваться, а вина моя не во владении зерцалом, но в созерцании оного,— если так, ты обязан еще и указать, когда и при ком я в это зеркало глядел, коль скоро ты полагаешь, что философу смотреть в зеркало кощунственнее, нежели непосвященному взирать на святой убор Цереры.

Но пусть я даже и признаюсь, что гляделся в зеркало,— неужто так уж преступно знакомство с собственным обличием? неужто преступно не хранить обличие свое запечатленным в одном только месте, а носить с собою в маленьком зеркальце, куда пожелаешь? Или тебе неведомо, что взору живого человека всего привлекательнее собственная наружность? Мне вот известно, что родителям кажутся милее похожие на них дети, а тому, кто заслужил награду, сограждане ставят статую, дабы награждаемый сам себя лицезрел,— зачем бы иначе люди желали для себя стольких изваянийи изображений, произведенных многоразличными художествами? Разве мы хвалили бы нечто, изображенное художеством, если бы осуждали его, отображенное самой природою? А ведь природа способна все воспроизвести на диво легче и сходственнее, ибо всякое рукотворное изображение создается в долгих трудах, однако же такого сходства, как зеркальное подобие, не достигает: глине не хватает твердости, камню — красок, живописи — объема, а всему этому вместе — подвижности, которая сообщает сходству особливую достоверность. Зато в зеркале видно предивное подобие образа — столь же похожее, сколь подвижное и отвечающее всякому мановению хозяина своего; да притом всегда ему ровесное от раннего младенчества и до поздней старости, ибо отражает зерцало все приметы возраста, являет с точностью все движения тела и подражает всем переменам в лице, будь то улыбка веселья или слезы печали. Между тем все, что вылеплено из глины, либо отлито из меди, либо высечено из камня, либо писано ярым воском, либо рисовано пестроцветными красками,— вообще всякое рукотворное подобие, каким бы искусством оно ни было сотворено,— все это по прошествии малого времени теряет сходство с изображенным и являет облик неизменный и недвижный, подобясь трупу. Вот насколько в отображении сходства превосходит зеркало все художества ваяющим своим лоском и живописующим своим блеском!

15. Стало быть, нам остается или следовать мнению одного лишь лакедемонянина Агесилая, который из-за недоверчивого недовольства своею наружностью не допускал к себе никаких ваятелей и живописателей, или принять обычай, очевидным образом соблюдаемый всеми прочими людьми,— не шарахаться от изваяний и картин. Тогда почему же ты рассуждаешь, будто видеть себя в тесаном камне можно, а в гладком серебре нельзя, почему раскрашенная доска лучше, а чистое зеркало хуже? Не решил ли ты, что привычка к постоянному созерцанию собственного облика бесстыдна? Но разве не о философе Сократе передают, что он даже советовал ученикам своим почаще и подольше глядеться в зеркало — и кто внешностью своею будет доволен, тот пусть изо всех сил старается не осквернить телесной красоты дурными нравами, а кто найдет себя недостаточно миловидным, тот пусть поревностнее заботится прикрыть природную неуклюжесть славою добродетели? Итак, мудрейший среди людей употреблял зеркало для научения честным нравам! Тоже и Демосфен, наипервейший в искусстве красноречия,— разве хоть кто-нибудь не помнит, что к судебным прениям онвсегда готовился перед зеркалом, словно перед учителем словесности? Да, сей великий вития, хотя и почерпнул слог свой у философа Платона, хотя и поучился спору у диалектика Евбулида, однако же окончательного совершенства принародно звучащих словес своих искал именно у зеркала! Кто же, по-твоему, больше должен заботиться о стройности и складности убедительной речи — уличающий ритор или обличающий философ? тот, кто краткое время разглагольствует перед избранными по жребию присяжными, или тот, кто постоянно рассуждает перед лицом всего человечества? тот, кто судит и рядит о межевании полей, или тот, кто толкует о границах добра и зла?

Да и не только потому надлежит философу глядеться в зеркало, а еще и вот почему. Нам нередко надобно рассмотреть и обдумать не одно лишь свое подобие, но скорее причину самого подобия вообще. Быть может, как учит Эпикур, изображения исходят от нас же, отделяясь от тел бесперерывною и текучею чередою, словно непрестанно скидываемые одежды, а после натыкаются на нечто гладкое и твердое, толчком отражаются обратно и в обратном этом отражении переворачиваются другой стороной? Или, быть может, как рассуждают другие философы, присущие нам лучи истекают из зениц очей и смешиваются с внешним светом, сливаясь с ним воедино,— это мнение Платона,— или просто исходят из очей, не обретая никакой подмоги извне,— это мнение Архита? А быть может, как утверждают стоики, сии лучи, если под давлением воздуха падут на некое плотное и гладкое и блестящее тело, то отражаются обратно под углом, равным углу падения, и возвращаются к нашему взору, тем самым изображая внутри зеркала все, что осязают и что высвечивают вне зеркала? 16. Неужто вам не ясно, что только философы и должны все это исследовать и изучать, наблюдая любое зерцало — хоть жидкое, хоть твердое? Да кроме того, о чем я сказал, философам непременно надобно еще и поразмыслить, почему в плоских зеркалах размеры предметов изображаются почти точно, в выпуклых и шаровидных всегда уменьшаются, а в вогнутых, напротив, увеличиваются; а еще где и почему правое превращается в левое;а еще каким образом в одном и том же зеркале отражение то удаляется в глубину, то придвигается к поверхности; а еще почему вогнутое зеркало, ежели держать его против солнца, зажигает положенный перед ним трут; а еще почему радуга в тучах — разноцветная;а еще почему случается наблюдать разом два солнца, и оба одинаковые; и еще великое множество подобных явлений, описанныхв большой книге Архимеда Сиракузского, а сей муж всех превзошел достославною изощренностью своей во всех областях геометрии, но едва ли не более всего достопамятен тем, что часто и пристально наблюдал зеркала. Когда бы ты, Эмилиан, знал названную книгу и когда бы ты подарил свое внимание не только навозу и чернозему, но также абаку и чертежному песку, то уж поверь! хоть лицом ты и ужасен, как Фиест в трагедии, однако же и ты, взыскуя науки, принялся бы глядеться в зеркало и когда-нибудь, бросив плуг, подивился бы на борозды собственных несчетных морщин!

Я отнюдь не удивлюсь, если ты радуешься, что о твоей безобразной до гнусности роже я говорю, зато о нравах твоих, куда как более мерзких, помалкиваю. Тому есть причина. Я и вообще не склонен к перебранкам, но до самого недавнего времени просто не имел удовольствия знать, черен ты или бел, да и до сей поры, ей-богу! не очень-то это знаю. Вышло же это потому, что ты сидишь в сельской своей глуши, а я слишком занят науками: мрак безвестности застит тебя от всякой хвалы и хулы, я же и вовсе не стараюсь разведывать что-нибудь о чьих-нибудь худых делах — я всегда предпочитал скрывать свои собственные грешки, а не вынюхивать чужие. Поэтому мы с тобою в таком же положении, как если бы один вдруг оказался на ярком свету, а другой следил за ним из темноты, ибо именно таким способом ты из темноты своей без труда примечаешь все, что делаю я открыто и принародно, между тем как сам ты мне не виден, убегая от света во мрак собственного твоего ничтожества.

17. Потому-то я не знаю и знать не желаю, имеются ли у тебя рабы для полевых работ или ты разделяешь труды с соседями, принимая от них помощь в обмен на помощь. А вот ты обо мне знаешь, что я в Эе за один день отпустил на волю трех рабов разом, и твой поверенный с твоих слов предъявил мне среди прочих обвинений также и это, хотя он же сам чуть раньше сказал, что прибыл я в Эю всего лишь с одним рабом. Теперь уже я хотел бы, чтобы ты мне ответил, как это я сумел из одного раба сделать трех отпущенников, ежели и тут не обошлось без чародейства! Отчего такая ложь: от слепоты или от привычки? «Апулей пришел в Эю с одним рабом»— потом еще самую малость поболтал и вдруг: «Апулей в Эе за один день дал вольную троим». Приди я с тремя и отпусти разом всех троих,— и такому нелегко было бы поверить; однако пусть я это все же совершил,— почему тогда ты трех рабов почитаешь за бедность, а трех отпущенников не почитаешь за богатство? Нет, Эмилиан, не умеешь ты обвинять философа, вовсе не умеешь, ежели попрекаешьменя малочисленностью челяди моей, между тем как мне о таковой малочисленности надлежало бы ради славы при случае даже приврать, ибо я-то знаю, что не только служащие мне примером философы, но и державные римские полководцы славились тем, что рабов у них было немного. Право, неужто поверенные твои никогда не читывали, что у консуляра Марка Антония было дворни только восемь человек, что у Карбона, заполучившего верховную власть, было даже еще рабом меньше, что у Мания Курия, наконец, достославного столькими наградами, ибо трижды входил он в Рим триумфатором,— так вот, у Мания Курия при себе в походах было только двое слуг. Да, сей муж, справлявший триумфы после побед над сабинянами, и над самнитами, и над Пирром, меньше имел рабов, чем триумфов! А Марк Катон, не дожидаясь, похвалят ли его другие, сам объявил о себе устно и письменно, как в бытность свою консулом взял с собою из столицы в Испанию только трех рабов, и лишь на городской заставе рассудил, что для надобностей его троих маловато, а потому велел прикупить на рабском рынке еще двоих мальчишек и уехал в Испанию с пятью. Если бы Пуденту довелось когда-либо об этом читать, то он, я думаю, или вовсе не ругался бы, или уж обругал бы меня за то, что троих рабов путешествующему философу не мало, а много.

18. А ведь он же еще укорял меня нищетою — между тем как любой философ сам бы рад хвалиться столь лестным преступлением! Воистину, бедность издревле обретается служанкою в обители философии: скромная, смиренная, довольная малым, взыскующая хвалы, стерегущая от роскошества, безразличная к внешности, в обиходе простая, в совете благоразумная, никогда ни в ком не распалила она гордыни, не разнежила разврата, не ожесточила тиранства, и не хочет она ни чревоугодия, ни похоти, да и невозможно ей сего хотеть, ибо эти и прочие пороки обычно кормятся от богатства. Право же, если припомнишь ты злейших лиходеев, какие бывали на памяти человеческой, то не отыщешь среди них ни единого бедняка, и напротив, среди достославнейших мужей нелегко найти подлинного богача — у всех, кого мы ныне потому или посему хвалим и славим, у всех у них от колыбели кормилицей и пестуньей была бедность! Именно бедность, как я утверждаю, явилась древле зиждительницей всех государств и первонаставницей всех искусств — скудна грехами, изобильна почетом, непрестанно и неустанно хвалима она от всех народов. Сия бедность у греков в Аристиде праведна, в Фокионе милосердна, в Эпаминонде отважна, в Сократемудра, в Гомере сладкогласна; сия бедность в римском народе была первоначальницею державы его, по каковой причине доселе для жертвоприношений бессмертным богам употребляются глиняный горшок и глиняный черпак. Когда бы воссели тут судьями Гай Фабриций, и Гней Сципион, и Маний Курий, дочери коих по бедности получили приданое в дар от сограждан и принесли мужьям своим славу из отчего дома, а деньги из государственной казны;когда бы воссели тут Публикола, ниспровергатель царей, и Агриппа, умиротворитель народа, коим похороны римский народ устраивал в складчину по полушке — до того оба они были неимущи, когда бы воссел тут Атилий Регул, землица которого, опять же по скудости его средств, возделывалась за казенный счет; итак, когда бы все эти древние вельможи, все эти консуляры, и цензоры, и триумфаторы хоть на краткий день были бы отпущены сюда послушать наше разбирательство,— скажи, неужто ты дерзнул бы пред лицом стольких нищих консулов попрекать нищетою философа?

19. Впрочем, может быть, именно Клавдий Максим кажется тебе подходящим слушателем насмешек твоих над бедностью, потому что ему повезло получить большое и выгодное наследство, не так ли? Ошибаешься, Эмилиан! Сколь погряз ты в пустопорожнем заблуждении твоем, ежели меришь душу его милостью фортуны, а не строгостью философии, ежели мнишь, будто муж столь суровых правил и со столь долгим опытом военной службы не более дружелюбен к воздержной умеренности, чем к изнеженному роскошеству, будто не судит он о богатстве, как о рубахе — не по длине, а по удобству, ибо в богатстве, коль не пользоваться им для дела, но лишь таскать его за собою, можно путаться и спотыкаться точно так же, как в долгополой одеже. Да и то сказать: едва все, что потребно для жизни, выплескивается за край разумной меры, как тотчас из выгоды становится бременем. Потому-то избыточные богатства наподобие огромных и несуразных кормил скорее утопят, чем направят, ибо от громадности их нет пользы, а от чрезмерности — один только вред. Право же, я сам вижу, что даже среди многоимущих более всего похвал стяжают те, которые живут скромно, в обиходе воздержны, в расходах неприметны и великие свои богатства напоказ не выставляют, но распоряжаются ими безо всякой спеси, так что видимою непритязательностью сходствуют с бедняками. Уж если сами богачи в доказательство смиренномудрия своего силятся явить вид и образ бедности, то с чего бы нам, малым людям, стыдиться, что бедны мы не напоказ, а взаправду?

20. Я могу, конечно, затеять тут с тобою спор и о верном определении бедности, ибо никто из нас не должен зваться бедняком, ежели отвергает излишнее и обладает только необходимым, притом что по природе необходима нам самая малость. Право же, кто меньше всех возжелает, тот больше всех обретет; а обретет, сколько захочется, тот, кому захочется наименьшего. А стало быть, и богатство лучше счислять не мерою поместий и прибылей, но мерою души человеческой: ежели бедствует человек от собственной жадности и ненасытности к роскошеству, то и горами золота не удовольствуется, но вечно будет еще чего-нибудь канючить для приумножения имеющегося — а ведь это и есть прямое признание в собственной нищете, ибо стремление приобрести побольше непременно исходит из того, что ты беден, а уж насколько велико то, чего тебе недостает, это в данном случае неважно. Не было у Фила столького имения, сколько было у Лелия, а у Лелия — сколько у Сципиона, а у Сципиона — сколько у Красса Богатого, но ведь и у Красса Богатого не было столько, сколько ему хотелось! Пусть сей последний всех превзошел, однако же сам был превзойден собственною своею алчностью, так что другим казался богатым, самому же себе — навряд ли. И напротив, помянутые мною ранее философы не хотели для себя больше имеющегося, но соразмеряли желания с возможностями и оттого по праву и по заслугам были богаты и счастливы. Вот так-то в нужду тебя ввергает несбыточное любостяжание, а богатством одаряет бестревожное довольство, ибо бедность изъявляется в ненасытности, а обилие — в утоленности. Потому-то, Эмилиан, ежели хочешь ты доказать мою бедность, надобно тебе прежде доказать мою жадность, ибо ежели душою я ни в чем не нуждаюсь, то отнюдь не беспокоюсь и о внешнем достатке, ибо ничего нет похвального во внешнем обилии и ничего нет постыдного во внешней скудости.

21. Впрочем, ладно: изобрази все это по-другому, и пусть я буду бедняк! Пусть завистливая фортуна сделала меня бедняком, ибо богатство мое, как водится, то ли растратил опекун, то ли похитил враг, то ли отец мой лишил меня наследства. Но тогда возможно ли корить человека бедностью, ежели ни единую живую тварь — ни орла, ни быка, ни льва — бедностью не попрекают? Возьмем, к примеру, коня: ежели хорош он конскою силой и статью, в упряжке крепок и в беге резв, так никто и не бранит его, что мало у него корму в кормушке. Неужто же ты станешь корить меня не за сделанное и не за сказанное, но за то, что живу я в убогом доме, что прислуги у меня маловато, что пища моя неизобильна, одежда проста, а припасы скудны? Во сколько бы ты всю эту бедность ни ценил, я-то как раз точно знаю, что у меня много лишнего, и хочу обиход свой еще умалить против прежнего — сколько убудет скарба, столько прибудет счастья! Духу, как и телу, здоровее быть налегке, а кутаться вредно, так что желать многого и нуждаться во многом — верный признак немощи. Да и вообще для житья, словно для плаванья, пригоднее тот, кто легче нагружен, ибо и в бурной пучине жизни человеческой легкое держится на плаву, а тяжелое тонет.

Довольно мы научены, сколь превосходнее людей боги, а наипаче тем, что ни в чем не нуждаются на потребу себе; стало быть, и среди нас тот богоподобнее, кому меньше всех надобно. 22. Поэтому я был лишь польщен, когда вы тут в поношение мне твердили, будто все имение мое — сума да посох. О, если бы и впрямь настолько возвеличился я душою, чтобы никакого иного скарба не хотеть, но достойно носить сие знатное снаряжение, коего возжелал для себя Кратет, по доброй воле отринувший богатства свои! Да, Эмилиан, верь не верь, а был Кратет в отечестве своем меж вельможами фиванскими богат и родовит, однако же из любви к тому самому образу жизни, которым ты меня ныне попрекаешь, отдал народу обширное и доходное наследственное свое имение, несчетных рабов своих распустил, а сам предпочел жить один: ради единого посоха бросил он целые сады плодоносных дерев, роскошные поместья променял на единую суму, а после, убедившись в полезности ее, даже сочинил о ней хвалебные вирши, изменив для того Гомеровы стихи во славу острова Крита. Я скажу первую строку, чтобы ты не подумал, будто я все это измыслил ради оправдания:

Град есть Сума посреди виноцветной спесивой гордыни,—

а дальше тоже до того складно и ладно, что если бы ты умел это прочитать, то больше позавидовал бы моей суме, чем свадьбе моей с Пудентиллою. Ежели за посох и суму бранишь ты философов, то почему не бранишь конницу за золоченую сбрую, и пехоту за блестящие щиты, и знаменщиков за прапоры, да кстати и триумфаторов за белую четверню и за расшитую пальмами тогу? Впрочем, ни сумы, ни посоха философы Платоновой школы не носят, но и то и другое — почетные знаки принадлежности к киническому преемству: воистину, для Диогена и Антисфена сума и посох были тем же, что для царей — диадема, для державных полководцев — пурпуровый плащ, для свайных жрецов — войлочная шапка, для птицегадателей — искривленный жезл. А в прении о подлинной царственности киник Диоген пред Александром Великим похвалялся посохом своим, словно скиптром! Да и сам непобедимейший Геркулес — ибо что тебе за дело до грязных попрошаек?— так вот, говорю, сам Геркулес, сей многостранствующий очиститель вселенной, избавитель наш от чудовищ, покоритель народов, сей бог — и совсем незадолго до того, как за подвиги свои был вознесен на небеса!— сей бог бродил по земле безо всякой одежды, кроме шкуры, и безо всякой прислуги, кроме палицы.

23. Но если все эти примеры для тебя ничто и если ты призвал меня к суду не для действительного разбирательства, а для оценки моего имущества, то надобно тебе узнать о моих делах, коль скоро тебе они неизвестны. Итак, сообщаю, что отец оставил мне и брату моему чуть больше двух миллионов, однако состояние это несколько уменьшилось из-за дальних моих разъездов и долгих моих занятий науками, а еще из-за неизменной моей щедрости, ибо я и друзьям часто помогал деньгами, и несчетных учителей отблагодарил за науку, порой даже добавляя приданого их дочерям,— право же, я не усомнился бы растратить хоть все наследство, лишь бы обрести то, что для меня важнее презрения к этому наследству! Вот ты, Эмилиан, и все такие, как ты, грубияны и невежды,— вот вы и вправду стоите ровно столько, сколько имеете, словно усохшее и бесплодное дерево, от коего урожая уже не дождаться, так что и цены ему столько же, сколько бревну из его ствола. Остерегись на будущее, Эмилиан, попрекать кого-нибудь бедностью тем более, что и сам ты до недавнего времени владел лишь клочком земли в Зарафе — ничего другого тебе отец не оставил!— и успевал к дождливой поре вспахать этот свой надел в одиночку за три дня при одном осле,— ибо лишь недавно перемерли друг за другом твои родичи и ты ни за что ни про что наследовал их имения: оттого-то, даже больше чем за страхолюдную твою рожу, и прозвали тебя Харон!

24. Касательно же моего отечества вы объявили, будто расположено оно на границе Нумидии и Гетулии, как я сам, дескать, написал. Действительно, произнося речь пред лицом сиятельного Лоллиана Авита, я принародно объявил себя полунумидянином-полугетулом, однако же не вижу, почему должен стыдиться этого более, чем стыдился смешанного своего происхождения Кир Древний, быв родом полумидянин-полуперс. Не где человек родился, но здраво ли вразумился, надобно глядеть, и не из какой местности, но в каковой честности, надобно примечать! Зеленщику или трактирщику вполне пристало нахваливать овощи свои или вино за знатность их породы, что вот вино-де фасосское, а овощи-де флиунтские, ибо сии вскормленники земные и вправду становятся гораздо вкуснее, ежели край плодороден, небо на дожди не скупо, и ветер кроток, и солнце ясно, и почва туком изобильна. Но когда говорится о душе человеческой, чуждой гостье в телесном пристанище, то могут ли все эти внешние обстоятельства добавить или убавить ей добродетелей либо пороков? Разве многоразличные дарования не являются у всех на свете народов, хотя иные из них славятся глупостью, а иные смекалкою? От скудоумных скифов произошел мудрец Анахарсис, а от смышленых афинян — тупица Мелетид!

Я сказал это отнюдь не потому, что стыжусь отечества моего, хотя бы мы даже и до сей поры были Сифаковым городищем. Однако после поражения Сифакова мы достались царю Массиниссе в дар от римского народа, а затем город наш был заново основан, и соделались мы наипрекраснейшим и достославным поселением старослужащих воинов, в каковом поселении отец мой по исполнении всех предшествующих почетных должностей достигнул сана дуумвира, а я — с тех пор как и сам стал заседать в городском совете — занял столь же достойное положение в нашей общине, отнюдь не унижая отцовского звания и пользуясь, как я надеюсь, не меньшим уважением и доброю славой. Но зачем я все это рассказываю? А затем, Эмилиан, чтобы ты теперь чуть меньше злобился на меня, но явил бы некоторое милосердие, хотя бы отчасти извинив мне то, что по нечаянной моей беспечности не предпочел я родиться в этом твоем аттическом Зарафе.

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

Апулей ради своей приверженности к платонизму погрешает против истины все названные философы
Апулей. Апология, или о магии 2 изображение
А наследниками в этом завещании
Очень суровая о зеркале бедность сколько

сайт копирайтеров Евгений