Пиши и продавай!
как написать статью, книгу, рекламный текст на сайте копирайтеров

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

[170]
венно-наличной истины, — которая, простираясь вширь, становилась бы основанием этой укорененности на уровне, более глубоком, нежели уровень игры и становления знаков. Семиотика больше не зависит от логики. А логика, по Пирсу, — это семиотика: "В своем наиболее общем смысле логика, как, надеюсь, мне удалось показать, есть лишь иное название семиотики (semeiotike), — quasi-необходимого или формального учения о знаках". Логика в традиционном или "собственном" смысле слова, неформальная логика, которая подчиняется значению истины, располагается на одном из уровней этой семиотики, причем вовсе не основоположном. Как и у Гуссерля (правда, эту далеко ведущую аналогию сразу же следует ограничить и вообще применять осторожно), самый низкий уровень - уровень обоснования возможности логики (или семиотики) - соответствует проекту "Grammatica speculativa" Фомы Эрфуртского, ошибочно приписываемому Дунсу Скоту. И Гуссерль, и Пирс прямо на нее ссылаются. В обоих случаях речь идет о разработке формального учения об условиях, которым должен удовлетворять дискурс, чтобы иметь смысл, чтобы "означать" (vouloir-dire) нечто, даже если этот дискурс ложен или противоречив. Общая морфология такого означения10 (Bedeutung, meaning) независима от какой-либо логики истины.
"Семиотика как наука имеет три разновидности. Первую Дунс Скот называет "grammatica specuiativa". Мы могли бы назвать ее чистой грамматикой. Ее цель - определить, что должно быть истинным в representamen, которым должен пользоваться каждый научный разум, чтобы он мог иметь какое-либо значение (any meaning). Вторая - логика в собственном смысле слова, Это наука о том, что должно быть quasi-необходимо истинным применительно ко всем representamina, для того чтобы каждый научный разум мог иметь какой-либо объект, т. е. высказывать истину Иначе говоря, логика в собственном смысле слова есть формальная наука об условиях истинности представлений. Третью разновидность я назову - в подражание Канту, который сохранял старые ассоциации слов, придумывая имена для новых понятий, — чистой риторикой. Ее задача - определить законы, по которым в каждом научном разуме один знак порождает другой и особенно - одна мысль порождает другую"11.
Пирс далеко продвинулся в сторону того, что выше было названо де-конструкцией трансцендентального означаемого, которое в какой-то момент обязательно ставит жесткую границу отсылкам от
10 Мы переводим "Bedeuten" как "vouloir-dire"; см. обоснование такого перевода в "La Voix et le phenomene".
11 "Philosophical writings", ch. 7, p. 99.


[171]
знака к знаку. Мы отождествили логоцентризм и метафизику наличия с настойчивым, мощным, упорным и неустранимым желанием, направленным на это означаемое. Что же касается Пирса, то он видит в бесконечности отсылок критерий знаковой системы. То, что починает (entame) движение означения, тем самым делает его непрерывным. Сама вещь есть знак. Такое высказывание было бы неприемлемо для гуссерлевской феноменологии, которая в своей "основе основ" выступает как наиболее решительная и вместе с тем наиболее критичная реставрация метафизики наличия. Разница между феноменологией Гуссерля и феноменологией Пирса фундаментальна, поскольку она затрагивает понятия знака и проявления (manifestation) наличия, отношений между повторным и первичным показом (re-presentation et la presentation originaire) самой вещи и тем самым - понятие истины. И в этом Пирс ближе к изобретателю слова "феноменология": фактически Ламберт стремился "свести теорию вещей к теории знаков". Согласно пирсовской "фанероскопии", или "феноменологии", проявление (manifestation) как таковое не обнаруживает наличия чего-либо, но лишь выступает как знак. В "Принципах феноменологии" мы читаем, что "идея проявления (manifestation) есть идея знака"12. Таким образом, не существует такой феноменальности, которая бы редуцировала знак или репрезентант, чтобы тем самым предоставить обозначенной вещи право блистать в своем самоналичии. «Сама вещь» и есть всегда уже representamen, чуждый простоте интуитивной очевидности. Representamen может функционировать, лишь возбуждая интерпретант, который, в свою очередь, "сам становится знаком, и так до бесконечности". Самотождественность означаемого непрестанно скрывается и смещается. Собственное свойство (propre) representamen - быть самим собою и другим, самопорождаться в виде структуры отсылок и отдаляться от самого себя. А значит, собственное свойство representamen в том, чтобы не быть своим (propre), не быть абсолютно близким самому себе (рrоре, proprius). Иначе говоря, представленное (represente) всегда уже есть representamen. Тем самым знак определяется как
"нечто такое, что заставляет нечто иное (его интерпретант) отсылать к некоему объекту, к которому точно так же отсылает и оно само (его объект), так что интерпретант, в свою очередь, сам становится знаком, и так до бесконечности... Если ряд следующих друг за другом интерпретантов замыкается, это свидетельствует по меньшей мере о несовершенстве знака"13.
12 Р. 93. Напомним, что Ламберт противопоставлял феноменологию алетиологии. 13 "Elements of logic", 1. 2, р. 302.


[172]
Следовательно, если имеется смысл, значит, уже не существует ничего, кроме знаков. Мы мыслим только посредством знаков. А это, в свою очередь, приводит к разрушению самого понятия знака — в тот самый момент, когда, как, например, у Ницше, его требования начинают восприниматься как нечто абсолютно правомерное. Можно было бы назвать игрой отсутствие трансцендентального означаемого, свидетельствующее о бесконечности игры, о сотрясении онто-теологии и метафизики наличия. Неудивительно, что толчок, вызвавший это сотрясение, изначально набирал силы в метафизике, однако он был открыто назван таковым как раз в ту эпоху, когда, отказавшись от связи лингвистики с семантикой (характерной для европейской лингвистики от Соссюра до Ельмслева) и тем самым выведя проблему значения (meaning) за рамки своих исследований, некоторые американские лингвисты стали настойчиво обращаться к игре. Здесь следовало бы понять, что письмо есть игра в языке. (В "Федре" (277е) порицается именно письмо как игра — paidia, причем ее ребячество противопоставлено серьезной и строгой взрослой (spoude) речи). Эта игра, понимаемая как отсутствие трансцендентального означаемого, не есть игра в мире, хотя именно так ее определяла, чтобы ее с-держать (contenir), философская традиция, а также теоретики игры (или же те, кто, следуя Блумфильду, но идя дальше него, связывают семантику с психологией или с какой-либо другой региональной дисциплиной). Чтобы радикально помыслить игру, нужно прежде всего серьезнейшим образом исчерпать онтологическую и трансцендентальную проблематику, спокойно и строго проработать вопрос о смысле бытия, о бытии сущего и трансцендентальном (перво)начале мира - мирского мира, действенно и последовательно пройти критическим путем гуссерлевского и хайдегтеровского вопрошания, до конца сохранив действенность и осмысленность поставленных ими проблем. И пусть при этом они будут отмечены знаком вычерка, ибо иначе понятия игры и письма, к которым мы далее обратимся, останутся в плену своей ограниченности, внутри эмпиристского, позитивистского или метафизического дискурса. При этом парад держателей таких речей, возражающих против докритической традиции и метафизической спекуляции, был бы лишь мирским изображением их поведения. Таким образом, прежде всего следует помыслить игру мира, а уж потом пытаться понять различные формы игры в мире14.
14 Очевидно, что эти темы Хайдеггера навеяны Ницше (ср. "La chose", 1950. tr. fr., в "Essaiset conferences", p. 214 sq. "Leprincipederaison", 1955-1956, tr.fr., p. 240 sq). Ср. также Fink ("Lejeu comme symbole du monde", 1960), а во Франции К. Axelos ("Vers la penseeplanetaire", 1964, атаюке "Einfuhrung in ein kunftiges Denken", 1966).

[173]
Итак, с самого начала мы оказываемся внутри становления- немотивированным символа. По отношению к этому становлению оппозиция диахронии и синхронии производна. Она не смогла бы должным образом управлять грамматологией. Немотивированность следа должна ныне пониматься как действие, а не как состояние, как активное движение, связанное с устранением мотивации, а не как заранее заданная структура. Став наукой о "произвольности знака", наукой о немотивированности следа, наукой о письме до речи и в речи, грамматология смогла бы охватить обширнейшую область, а лингвистика, отвлекаясь от всего постороннего, смогла бы очертить внутри этой области свое собственное пространство, учитывая те пределы, которыми Соссюр ограничивал внутреннюю систему, и заново изучая эти ограничения применительно к каждой отдельной системе речь/письмо, встречающейся в мире и в истории.
Посредством подмены, причем не только словесной, следовало бы переименовать в программе "Курса общей лингвистики" семиологию в грамматологию:
"...мы назвали бы ее [грамматологией]... Поскольку она еще не существует, нельзя сказать, какой она будет; но она имеет право на существование, а ее место определено заранее. Лингвистика - только часть этой общей науки:
законы, которые откроет [грамматология], будут применимы ив лингвистике" (с. 33).
Такая подмена нужна не только для того, чтобы придать теории письма размах и способность противостоять логоцентрическому подавлению и лингвистическому захвату В результате этой подмены сам проект семиологии сможет освободиться от всего того, что в нем, несмотря на широкую применимость семиологической теории, оставалось во власти лингвистики и видело в ней цель и опору. Хотя семиология была более общей и всеохватной, чем лингвистика, она по-прежнему подчинялась законам одной из своих областей. Лингвистический знак оставался для семиологии основным примером знака и господствовал в ней в качестве знака-образца и порождающей модели ("patron").
"Следовательно, можно сказать, что знаки, целиком произвольные, лучше других реализуют идеал семиологического подхода; вот почему язык — самая сложная и самая распространенная из систем выражения - является вместе с тем и наиболее характерной из них; в этом смысле лингвистика может служить моделью (patrongeneral) для всей семиологии в целом, хотя язык — это лишь одна из многих семиологических систем" (с. 101. Курсив наш).


[174]
Впоследствии, пересмотрев порядок зависимостей, предписанный Соссюром, и как бы перевернув отношения между частью и целым, Барт, по сути, осуществил замысел "Курса":
"В общем, отныне необходимо признать саму возможность когда-нибудь взять и перевернуть высказывание Соссюра: лингвистика не является частью, хотя бы и привилегированной, общей науки о знаках, скорее семиология является частью лингвистики"15.
Этот последовательный переворот, подчинивший семиологию «транслингвистике», заставил лингвистику понять, что исторически она была подчинена логоцентрической метафизике, для которой фактически не существует и не должно — не должно было бы — существовать иного смысла, кроме «именованного». Она была подчинена так называемой "письменной цивилизации", в которой мы живем, цивилизации так называемого фонетического письма, цивилизации логоса, в котором смысл бытия, его цель, определяются как явленность (parousia). Осуществленный Бартом переворот плодотворен и необходим для описания самого факта означения и его миссии в границах этой эпохи и этой цивилизации, которая распространяется на весь мир и тем самым встает на путь, который приведет ее к гибели.
А теперь попробуем выйти за рамки формальных и структурных соображений. Поставим вопрос конкретно и изнутри: почему, собственно, язык является не только чем-то вроде письма, тем, что "можно сравнить с письмом", как любопытно выражается Соссюр (с. 33), но именно разновидностью письма? Или, скорее, поскольку речь здесь не идет о протяженностях и о границах, почему сама возможность языка основывается на более общей возможности письма? Показать это значило бы тем самым понять и пресловутую "узурпацию", которая не могла быть лишь несчастливой случайностью. Ведь она предполагает наличие общего корня и тем самым исключает "образное" подобие, производность, мысль как изображение. Таким образом мы вернулись бы к ее подлинному смыслу, к ее изначальной возможности, к той по видимости невинной дидактической аналогии, которая позволила Соссюру утверждать:
"Язык есть система знаков, выражающих понятия, а следовательно, его можно сравнивать с письменностью, с азбукой для глухонемых, символическими обрядами, формами учтивости, военными сигналами и т. д. Он только наиважнейшая из этих систем" (с. 33. Курсив наш).
15 "Communications", 4, р. 2.


[175]
Не случайно, что через сто тридцать страниц, объясняя, что звуковое различие есть условие лингвистической значимости ("взятой в ее материальном аспекте"16), Соссюр вновь обращается к письму, чтобы извлечь из этого полезный урок:
"Поскольку такое же положение вещей наблюдается в иной системе знаков, а именно в письменности, мы можем привлечь ее для сравнения в целях лучшего уяснения этой проблемы" (с. 165).
Далее следуют четыре раздела, в которых доказательства строятся на схемах и материале, связанных с письмом".
Итак, опять нам приходится противопоставлять Соссюра ему же самому. Прежде чем быть или же не быть «записанным», «представленным», «изображенным» в некоей «графии», лингвистический знак уже предполагает некое первописьмо (une ecriture originaire). Затем мы непосредственно обратимся уже не к тезису о произвольности знака, но к другому утверждению, которое Соссюр считает его необходимым следствием, а мы — его обоснованием: это тезис о различии как источнике лингвистической значимости".
16 "Подобно концептуальной стороне значимости, и материальная ее сторона образуется исключительно из отношений и различий с другими элементами языка. В слове важен не звук сам по себе, а те звуковые различия, которые позволяют отличать это слово от всех прочих: именно они являются носителями значения... любой сегмент языка может в конечном счете основываться лишь на своем несовпадении со всем остальным" (р. 163).
17 "Поскольку такое же положение вещей наблюдается в иной системе знаков, а именно в письме, мы можем привлечь ее для сравнения в целях лучшего усвоения этой проблемы. В самом деле:
1) знаки письма произвольны; нет никакой связи между написанием, например, буквы t и звуком, ею обозначаемым;
2) значимость букв чисто отрицательная и дифференциальная: в почерке одного и того же человека буква t может выглядеть по-разному, если при этом соблюдается единственное условие: написание знака t не должно смешиваться с написанием l, d и прочих букв;
3) значимости в письме имеют силу лишь в меру их взаимного противопоставления в рамках определенной системы, состоящей из ограниченного количества букв. Это свойство, не совпадая с тем, которое сформулировано в п. 2, тесно с ним связано, так как оба они зависят от первого. Поскольку графический знак произволен, его форма несущественна или, лучше сказать, существенна лишь в пределах, обусловленных системой;
4) средство изображения знака совершенно для него безразлично, так как оно не затрагивает системы (это вытекает уже из первого свойства): я могу писать буквы черными или красными чернилами, вырезать их выпуклыми или вогнутыми и т. д. — все это никак не сказывается назначении графических знаков" (р. 165-166). 18 "Произвольность и цифференциальность суть два взаимосоотнесенных свойства" (р. 163).


[176]
Каковы, с точки зрения грамматологии, следствия интереса к этой теме, ныне столь широко известной (о ней Платон неоднократно говорит в "Софисте")?
Поскольку различие как таковое, по определению, никогда не является чувственно данной полнотой, постольку необходимость различия противоречит ссылкам на естественную звуковую сущность языка. Но она противоречит одновременно и мысли о якобы естественной вторичности, зависимости графического означающего. И это выводимое Соссюром следствие фактически восстает против предпосылок построения внутренней системы языка. Отныне ему приходится отказаться от того, что ранее позволяло ему устранять письмо: от звука и его "естественной связи" со смыслом. Например:
"Сущность языка (langue), как мы видим, не связана со звуковым характером лингвистического знака" (с. 21).
И в абзаце, посвященном различию:
"К тому же звук, элемент материальный, не может сам по себе принадлежать языку (langue). Для языка он вторичен: это лишь используемый языком материал. Вообще, все условные значимости характеризуются именно этим свойством не смешиваться с чувственно осязаемым элементом, который служит им лишь опорой... В еще большей степени это можно сказать об означающем в языке, которое по своей сущности отнюдь не является чем-то звучащим; означающее в языке бестелесно, и его создает не материальная субстанция, а исключительно те различия, которые отграничивают его акустический образ от всех прочих акустических образов" (с. 164). "И понятие, и звуковой материал, заключенные в знаке, имеют меньше значения, нежели то, что есть вокруг него в других знаках" (с. 166).
Без такой редукции звуковой материи решающее для Соссюра разграничение между языком и речью не могло бы быть сколько-нибудь строгим. То же относится и к противопоставлениям, отсюда вытекающим, таким, как код и сообщение, схема и употребление и проч. А вот заключение: "...фонология же (и мы на этом настаиваем) для науки о языке - лишь вспомогательная дисциплина, которая и затрагивает только речь" (с. 56). Речь, следовательно, черпает из того источника письма (записанного или не записанного), каковым является язык, так что именно здесь следует осмыслить соучастие двух форм "устойчивости". Редукция phone подчеркивает это соучастие. То, что Соссюр говорит, например, о знаке вообще, и то, что он "подтверж-


[177]
дает" посредством письма, относится также и к языку: "Непрерывность знака во времени, связанная с его изменением во времени, есть принцип общей семиологии: этому можно было бы найти подтверждения в системе письма, в языке глухонемых и т. д."(с. 111).
Редукция звуковой субстанции, таким образом, не только позволяет четко разграничить фонетику, с одной стороны (и тем более акустику или физиологию органов речи), и фонологию — с другой. Она превращает фонологию во "вспомогательную дисциплину". И здесь указанный Соссюром путь выводит тех, кто считает себя его последователями, за пределы фонологизма. Якобсон, например, считает невозможным и неправомерным пренебрежение звуковой субстанцией выражения. Он также подвергает критике глоссематику Ельмслева, которая требует отвлечения от звуковой субстанции и реально от нее отвлекается. В уже приводившемся тексте Якобсон и Халле заявляют, что "теоретическое требование" исследования инвариантов, которое заключало бы в скобки звуковую субстанцию (как эмпирический случайный момент), оказывается:
1) неосуществимым, поскольку, как "подчеркивает Эли Фишер-Йоргенсен", "звуковая субстанция должна учитываться на всех этапах анализа". Можно ли, однако, считать это "тревожным противоречием", как полагают Якобсон и Халле? Нельзя ли просто учесть его как фактический пример, что и делают феноменологи, которые всегда нуждались в зримом наличии некоего эмпирического содержания как образце при анализе сущности, по праву от этого содержания независимой?
2) неправомерным, поскольку нельзя считать, что "в языке форма противоположна субстанции, как постоянная величина - переменной". В процессе этого второго доказательства вновь появляются едва ли не дословные соссюровские формулировки по поводу отношений между речью и письмом; порядок письма - это порядок внеположного, "случайного", "добавочного", "вспомогательного", "паразитичного"(с. 116—117. Курсив наш). В своих доводах Якобсон и Халле ссылаются на обстоятельства фактического появления письма - обыденного, вторичного: "Лишь после того, как мы овладели устной речью, можно научиться читать и писать". Даже если бы это высказывание обыденного здравого смысла можно было строго доказать, что сомнительно (поскольку в каждом понятии тут заключена огромная проблема), то и тогда нужно было бы еще убедиться в его значимости для данного рассуждения. Даже если бы мы могли легко представить себе это "после", даже если бы мы хорошо понимали, что собственно мы думаем и говорим, утверждая, что мы научаемся писать лишь после того, как овладеваем устной речью, — до-

[178]
статочно ли всего этого для того, чтобы сказать: все, что «после», -паразитично? И что такое паразитичность? Не заставляет ли нас именно письмо пересмотреть логику паразитичности?
В другой части своей критики Якобсон и Халле напоминают нам о несовершенстве графического изображения; это несовершенство связано с "фундаментальным несходством структур букв и фонем":
"В буквах никогда не воспроизводятся полностью те различительные признаки, на которых строится система фонем, и никогда не учитываются структуральные отношения между этими признаками" (с. 116).
Выше мы поставили вопрос: разве глубинное несходство между графическим и звуковым элементами не исключает производности одного из другого? Не относится ли упрек в неадекватности графического изображения лишь к обычному буквенному письму, на которое глоссематический формализм по сути своей и не опирается? Наконец, если согласиться с представленными таким образом доводами фонологизма, придется также учесть, что они противополагают "научное" понятие речи обыденному понятию письма. Нам бы хотелось показать, что письмо невозможно устранить из общего опыта "структуральных отношений между этими признаками". А это, разумеется, требует пересмотра понятия письма.
Наконец, если Якобсон в своем анализе идет за Соссюром, то не относится ли это прежде всего к Соссюру как автору гл. VI? До какого момента Соссюр мог бы поддерживать тезис о нераздельности материи и формы - этот важнейший довод Якобсона и Халле (с. 117)? Этот вопрос можно было бы повторить и по поводу Мартине, который в этом споре буквально следует гл. VI "Курса"19. И только ей, поскольку он отделяет мысли, выраженные в гл. VI, от той части «Кур-

19 Эта приверженность соссюровской позиции находит свое текстуальное выражение:
1) в критическом изложении проекта Ельмслева ("Au sujet des fondements de la theorie linguistique de L.Hjelmslev", в "Bulletin de la societe de Linguistique de Paris", t. 42, p. 40): "Ельмслев следует собственной внутренней логике, заявляя, что письменный текст имеет для лингвиста ту же значимость, что и устный, поскольку выбор субстанции здесь не важен. Он отказывается даже признать, что субстанция речи первична, а субстанция письма производна. Однако стоило бы, наверное, указать ему на то, что, за исключением некоторых патологических случаев, все люди умеют говорить, но лишь немногие умеют писать, а также на то, что дети научаются говорить раньше, чем писать. Таким образом, мы бы не стали на этом настаивать" (курсив наш).
2) в "Elements de linguistique generale", где доводы, приводимые в главе о звуковом характере языка, дословно повторяют доводы из гл. VI "Курса": "Мы научаемся говорить раньше, чем читать: чтение — это двойник речи, но никогда не наоборот". (Курсив наш. Это высказывание представляется нам в высшей степени спорным, причем даже на уровне обыденного опыта, который имеет для этих доводов силу закона.) А.Мартине заключает: "Изучение письма есть дисциплина, отличная от лингвистики, хотя практически и дополняющая ее. Лингвистика отвлекается от способа написания слов (р. 11). Мы видим, как функционируют эти понятия - "присоединение" и "отвлечение": "Письмо и наука о письме чужды лингвистике, но в какой-то мере связаны с ней, а можно сказать и иначе: они находятся внутри лингвистики, но не затрагивают ее сущности. Находясь "вовне", они не затрагивают целостности языка как такового в его чистой изначальной самотождественности, в его самобытности, а находясь "внутри", не имеют права на независимость в практическом или эпистемологическом смысле слова. И наоборот.
3) в "Le mot" (op.cit.) мы читаем: "Чтобы понять реальную природу человеческого языка, всегда следует исходить из устного высказывания" (р. 53).
4) наконец, и в особенности, в "La double articulation du langage" в "La linguistique synchronique", p. 8 sq. и 18 sq.

[179]
са», где речь о преимуществах звуковой субстанции уже не идет. Объяснив, почему "мертвый язык с совершенной идеографией", равно как и общение, использующее обобщенную систему письма, "не могло бы быть реально самостоятельным" и почему все же "подобная система представляет собой нечто столь своеобразное, что становится понятно стремление лингвистов устранить ее из области своей науки" ("Синхроническая лингвистика", с. 18, курсив наш). А. Мартине подвергает критике тех, кто, до известного предела следуя Соссюру, сомневается, однако, в звуковой природе лингвистического знака:
«Многим захочется попытаться подтвердить правоту Соссюра, полагавшего, что "сущность языка не зависит от звукового характера лингвистического знака", и пойдя дальше учителя, объявить, что лингвистический знак не обязательно является звуковым» (с. 19).
Но как раз здесь речь идет не о том, чтобы "пойти дальше" учителя, но о том, чтобы следовать его учению и развивать его. А иначе мы окажемся в плену всего того, что в гл. VI серьезно ограничивает формальные или структуральные исследования и противоречит наиболее бесспорным достижениям соссюровского учения. Однако, отказавшись "идти дальше" учителя, не окажемся ли мы среди тех, кто просто до него не дорос?
Мы полагаем, что письмо в обобщенном виде — это не просто понятие внутри системы, которую еще только предстоит изобрести, не просто гипотеза или будущая возможность. Напротив, мы считаем, что устный язык уже заведомо включен в область такого письма. Правда, это предполагает новое понимание письма, которого у нас пока еще нет. А если у нас нет такого обновленного понятия и если

[180]
система письма предстает перед нами как дело будущего или просто как рабочая гипотеза, значит ли это, что лингвист должен отказаться от осмысления этой гипотезы, от ее включения в свои теоретические размышления? Хотя многие лингвисты de facto так и поступают, можно ли теоретически, de jure, обосновать это? Мартине, по-видимому, считал, что это возможно. Выдвинув гипотезу о чисто "дактилологическом" языке, он заявляет:
"Необходимо признать, что между этой "дактилологией" и фонологией налицо полный параллелизм как на синхроническом, так и на диахроническом уровне и что, следовательно, можно использовать в первой терминологию, обычно используемую во второй, - за исключением, конечно, тех случаев, когда эти термины относятся к звуковой субстанции. Ясно, что если мы не стремимся исключить из области лингвистики системы, подобные тем, что мы гипотетически вообразили, то нам нужно изменить традиционную терминологию, относящуюся к артикуляции означающих, дабы избежать, вслед за Луи Ельмслевом, который ввел термины "кенема" и "кенематический" вместо "фонема" и "фонология", какой-либо ссылки на звуковую субстанцию. В любом случае понятно, что большинство лингвистов не решаются полностью перестроить все здание традиционной терминологии ради . единственного теоретического преимущества — возможности включить в область своей науки чисто гипотетические построения. Для того чтобы они согласились на подобный переворот, нужно было бы убедить их в том, что в рамках существующих лингвистических систем им совсем не обязательно изучать звуковую субстанцию единиц выражения" (с. 20—21. Курсив наш).
Итак, мы не сомневаемся в значении доводов фонологизма, предпосылки которых мы попытались показать выше. Если принять эти предпосылки, тогда покажутся нелепыми попытки заново ввести письмо в поле устного языка, в саму систему этой вторичности и производности. А если бы это удалось, то мы и этноцентризма не избежали бы и, кроме того, перепутали бы все межевые знаки внутри той области, где он вполне правомерен. Ведь дело не в том, чтобы вернуть законные права письму в узком смысле слова или перевернуть, казалось бы, очевидный порядок зависимостей. Против фонологизма нечего возразить, если мы сохраняем обыденные понятия речи и письма, из которых сплетается плотная ткань его доводов. В этих повседневных обыденных понятиях к тому же живет и прошлая история, и в этом нет противоречия: границы между ними едва различимы, но от этого они становятся еще более непроницаемыми.
Скорее приходится предположить, что "производность" письма как реальный и полновесный факт возможна лишь при одном усло-

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

Как представителя метафизической позиции в отношении к знаку
Деррида Ж. О грамматологии философии 4 состояния
Восполнения каждое из понятий
Деррида Ж. О грамматологии философии 9 различия
Еще до появления насилия в обычном

сайт копирайтеров Евгений