Пиши и продавай!
как написать статью, книгу, рекламный текст на сайте копирайтеров

 ΛΛΛ     >>>   

>

Ладюри Э. Застывшая история

Э. Ле Руа Ладюри
ЗАСТЫВШАЯ ИСТОРИЯ*
Вступительная лекция, прочитанная в Коллеж де Франс 30 ноября 1973 г.

* Название статьи известного английского социолога и демографа Петера Ласлета. (Прим. ред.)

Emmanuel Le Roy Ladurie. L'histoire immobile // Annales: Economies, Societes, Civilisations, mai–juin 1974, v.29, no.3, p.673–692. © Ecole des Hautes Etudes en Sciences Sociales, 1974 Перевод к.ф.н. Н.В.Ефремовой

Предметом курса, который я прочту в этом году, будет социоэкономия, конкретнее – традиционная экодемография исчезнувшего сегодня мира, “функционировавшего” (если так можно выразиться) с XIV по XVII в. Говоря точнее, речь идет о периоде с 1300–1320 до 1720–1730 гг. В исследовательских целях я ограничиваю этот мир географическими рамками шестиугольника правильной формы – Францией, независимо от того, шла ли речь о территории под трехцветным республиканским или лилейным королевским флагом. В течение этого времени здесь почти постоянно – с небольшими перерывами – проживало от 15 до 20 млн. человек. Аналогичные исследования могли бы быть проведены и на материалах соседних стран, в первую очередь – Германии, Италии, Испании, и когда-нибудь они осуществятся. Иначе обстоит дело в отношении Великобритании. Парадокс состоит в том, что из всех западных стран Англия, где раньше всего (и с какой поразительной интуицией!) исчезнувшее ныне общество было осмыслено как “Мир, который мы потеряли”**, была наименее типичным и стабильным образцом обществ этого типа.

Подходы и методы, предлагаемые мной для данного исследования, конечно, не относятся к области традиционной историографии, даже (и особенно) если последняя и стремится стать моложе с помощью прививок. Излишне утверждать, что история как наука есть нечто значительно большее, чем рассуждения о случайном и случившемся, об интригах под луной. Тем более, что подобные рассуждения базируются на отрицании социологии. Размышляя таким образом, мы помещаем историю в прокрустово ложе, величина которого не изменилась со времен Аристотеля и Фукидида. Чтобы не быть обвиненным в сциентизме, я выбираю точку зрения дикаря. Открытостью, но отнюдь не наивностью многих историков школы “Анналов”, к которым я причисляю и себя, вызвано большее неприятие Лябруса, чем Риккерта; по той же причине Губер раздражает их сильнее, чем Аммиан Марцелин. Для них исследование случайности невозможно без исследования необходимости, особенно если последняя становится регулярной или статистически вероятной.
[153]

Безусловно, избрав такой угол зрения, невозможно отрицать новаторскую роль события (даже если оно и не заслуживает реабилитации в духе Сеньобоса), которую ему стремится приписать псевдореволюционная историография, рассматривающая даже существование постраничных сносок в качестве атрибута буржуазности. Тем не менее следует уточнить, что авторы лучших исследований, относящихся к жанру “событийной” истории (я употребляю понятие в его научном смысле, без какого бы то ни было уничижительного оттенка), для определения истинного значения того или иного события берут его в историческом контексте и перемещают в прошлое и особенно – в будущее. И все это для того, чтобы определить, повлиял или нет анализируемый факт на историю. Подобный подход характерен для американских клиометристов школы Фогеля, которые стараются выяснить, действительно ли те или иные крупные события истории Соединенных Штатов, в частности война за независимость или явления из области экономической истории, сыграли роль, отведенную им общепринятой интерпретацией. Следуя схеме воображаемой ими истории (l'histoire-fiction), они сначала постулируют отсутствие интересующего их события, а затем прослеживают заново всю следующую за ним хронологическую цепочку фактов. Парадокс подобного подхода заключается в том, что он возвращает ученых к необходимости количественной оценки событий и в конце концов – о ужас! – к использованию старого доброго компьютера. В подобной ситуации о квантификации можно сказать то же самое, что Жан Жорес говорил о родине: немного событийности отдаляет нас от количественной оценки, много же – к ней неизбежно приводит. Впрочем, в такой, поистине специальной области науки, как экономическая история, приверженцам восстановления событийности любой ценой подобный метод аргументации не подходит. Если бы Американская революция не произошла в 70-е годы XVIII в., это ни на шиллинг не изменило бы того, что явилось одним из поводов к войне, а именно цен на табак, которые родина-мать устанавливала для своих плантаторов и колонистов за океаном. В этом смысле наиболее плодотворной оказалась работа историка Поля Буа (Paul Bois), который звено за звеном, цифра за цифрой возвращает из настоящего в прошлое основные тенденции экономической и политической истории своего Бокажа. Во время этого путешествия в прошлое, проделанного в квазипсихоаналитическом духе, автор обнаруживает у истоков консерватизма Запада первоначальную мгновенную травму, нанесенную восстанием шуанов. Таким образом, он приходит в ту точку, откуда с очевидной, тяжкой необходимостью и распространился исходный импульс последующих изменений. Существенное значение имеет, однако, то, что эти изменения выявлены a posteriori и не предполагаются a priori.

Что же касается истории строго событийной или злободневной, вроде ура-патриотической или революционной, то мне кажется, что она приносит себя в жертву хотя и законному, но зачастую тривиальному требованию. Неудивительно, что в эпоху, когда масс-медиа иногда путают, по выражению Мак-Люэна, “le message” и “le massage” (“послание” и “массаж”), разрушая тем самым логику книги и мысли, злободневная история смогла быстро обрести манеру недистанцированного повествования в духе наших старых средневековых хроник, предшествующих вселенной Гуттенберга. И все же нет основания для того, чтобы подобное путешествие в прошлое, без сомнения талантливое и превосходным образом отражаю-
[154]

щее наш современный менталитет, принималось за что-либо иное, кроме как за то, чем оно на самом деле является, а именно – за свидетельство как таковое, взятое и в хорошем, и в плохом смысле этого слова. Предлагаемые мной подходы и методы, возможно, и не отвечают требованиям, которые сегодняшняя мода хотела бы видеть в багаже у историка. Уроки марксизма привели меня к заключению, отсутствующему в нем вовсе, а именно, что главный двигатель истории в целом следует искать не в классовой борьбе, а в области экономики, социальных отношений и даже глубже – биологических явлений. По крайней мере, это касается периода, которым я занимаюсь, а также интересующих меня выборок. На самом деле моя ересь вполне простительна, так как речь идет об обществе, не имеющем такой движущей силы как классовая борьба или, по крайней мере, чрезвычайно медленно меняющемся, а именно традиционном. Что касается лингвистики, которую многие мои коллеги, в основном не-лингвисты, почитали за маленькую королеву среди общественных наук, то я ни в коей мере не недооцениваю ее достоинств. Однако – увы! – она находится вне области моих исследований. Действительно, должен признаться, что вплоть до сегодняшнего дня, несмотря на тот интерес, который вызывают занятия лингвистикой, я из чисто личной склонности совершенно не уделял времени “словам”, больше занимаясь “вещами”, стоящими за ними. Особенно когда эти “вещи”, пройдя через архивы, частично становятся коллективными представлениями, которые, будучи лишенными фактологической основы, не редуцируемы к чистому дискурсу. Я имею в виду, например, собственность на землю. Поскольку мы говорим при помощи слов, я, возможно, похож на тех полубезграмотных людей XIX в., которых любит описывать Жак Озуф (Jacques Ozouf). Ведь я с таким трудом научился считать, где уж мне выкроить время на овладение чтением.

По мотивам, повторяю, чисто специфическим, а отнюдь не из пренебрежения, я предпочитаю изучать геологию глубинных пластов, а не увлекательную географию дискурса, без сомнения необходимую для изучения истории культуры. Утолщения и утоньшения, рельефы и впадины дискурса не стали предметом моего специального интереса, в отличие от таких предпосылок глубокого анализа, как картография или начала археологии. Оба вида работ – археологические и геологические – помимо всего прочего имеют дело с техникой раскопок и расчисток, и потому сравнимы между собой.

Наряду с этим одной из моих излюбленных спутниц была и останется этнография. Однако следует признать, что историк в большинстве случаев пользуется этой наукой самым непритязательным образом: с картотекой в руках, он только фиксирует тексты, поднимающиеся из глубин общества, совсем как этнограф, который без устали опрашивает местных жителей, испещряя записями свой блокнот. По мере того как мы переходим на все более высокий уровень великолепных конструкций этнологии, функционализма или структурализма, классическая история или современная социология часто оказываются очень плохо подготовленными для применения во всем объеме этих широкомасштабных теорий. Нескольких лет моего преподавания в наших университетах в качестве профессора оказались достаточно, чтобы доказать тщетность интегрального функционализма, столь дорогого Брониславу Малиновскому. Конечно, случается, что и в нашем Сообществе по пре-
[155]

подаванию и исследованиям (UER) кое-что функционирует. Но все же! Санзье – не Меланезия, и Жюсье – не острова Тробриан. Гармонии Малиновского, по существу заранее сконструированные, подходили для коралловых островов, но не соответствуют ни бетонным кампусам, часто подверженным аномии, ни – вне всякого сомнения – другим сферам жизни нашего западного общества. Впрочем, мне могут возразить, что если бы наши университеты однажды лишились каких-либо своих функций, они бы не сохранили своей структуры.

Итак, моя профессия преподавателя напрочь отдаляет меня от функционализма, но сближает ли она меня со структурализмом? По правде говоря, когда-то я видел свое место именно там, и для подобного сближения я не нуждался в каком-то личном или научном поводе. Как я восхищался эффективностью структуралистских методов, в том виде в каком они были применены – и с каким успехом! – при изучении законов родства или мифов Нового Света! Увы! Не всегда эти методы можно воспроизводить или переносить, не нарушая их целостности, на любые отрезки нашего европейского прошлого. Работая в Южной Америке, Натан Вахтель (Nathan Wachtel) смог применить технику Леви-Стросса в отношении далекой, а в некоторых случаях и недавней, истории перуанского общества на уровне мифов, родовых институтов и структур. Напротив, в традиционных либо современных обществах нашего континента институт брака, за редким исключением, слишком открыт и не имеет прочных моральных стандартов – оставляя в стороне относительное постоянство сельской эндогамии – чтобы можно было использовать антропологические сетки как таковые: даже компьютеры ломают себе на этом зубы, хотя они у них очень крепкие. Наконец, применяя методы структурализма, историк испытывает некоторые сложности в связи с необходимостью строго следовать определенной знаковой системе, которая, судя по современному состоянию исследований, больше подходит для других областей знания. Структурализм мог бы быть определен как направление, являющееся просто “методом, старым, как само знание, предназначенным для понимания феноменов, лежащих за пределами непосредственного восприятия, а также для того, чтобы систематизировать их связи и трансформации в совокупности, начиная с небольшого числа переменных” (J.P.Enthoven). Почти полвека лучшие французские историки, от Марка Блока до Пьера Губера, будучи последовательными систематизаторами, использовали структурализм для выявления причинно-следственных связей. Подчас они этого не подозревали, но еще чаще об этом не подозревал сам структурализм.

* * *

В данном журнале, посвященном междисциплинарным связям, было бы уместно отметить значение исследований историков-демографов, к коим я отношу и себя, для собственно психологического знания, а точнее – для психоанализа. Эта область знания на самом деле слишком тесно соприкасается с интересами историка, чтобы тот мог оставаться к ней равнодушным. По правде говоря, я виноват, что мои попытки проникнуть в эту спорную, пограничную область исследований дали довольно скромные результаты.

Конечно, я не претендую на такие же замечательные открытия, которые сделал в этой области Алан Безансон. Я прошел совсем немного по дороге, давно проложенной Зигмундом Фрейдом. Занимаясь иссле-
[156]

дованиями, связанными с проблемой ограничения рождаемости, я столкнулся со свидетельствами, относящимися к двум последним десятилетиям XIX в., которые собрал и представил читателям тогда еще совсем молодой венский врач. Беседы с больными заставили его обратиться к проблеме появления birth control (ограничения рождаемости (англ.) – Прим. пер.) в высшем обществе австрийской столицы. Фрейд исследовал психологические травмы, причиненные первыми опытами в этой области. Эти травмы, очевидно, объяснялись, если верить туманным интерпретациям того времени, грубым и несовершенным характером применяемых контрацептивов.

Данные, приводимые Фрейдом, в глазах психолога – пройденный этап в развитии медицины. Но для французского историка, не избалованного документами подобного рода, эти тексты Фрейда, относящиеся к области демографической психологии, остаются одним из существенных источников для исследования XVIII и XIX вв.

Точно так же история народных крестьянских и городских религий, постоянно имеющая дело с отклонениями, приводит нас к камизарам и трясунам кладбища св. Медара, соответственно – к гугенотам и янсенистам. И здесь первые работы Фрейда и Брейера об истерии конвульсий, какими бы устаревшими они ни казались специалистам, натолкнули меня на интересные гипотезы в исследованиях конвульсионных истерий прошлого, имевших сексуальное или историко-культурное происхождение.

Однако в обоих описанных случаях интерес для меня представлял ранний Фрейд, автор “Писем к Флиссу” и “Исследований истерии”, еще не открывший Эдипов комплекс. Проблемы юношеского возраста, описанные Фрейдом позже, затрагиваются в моих исследованиях лишь эпизодически. Эти исследования не слишком интересны для специалистов, поскольку они больше свидетельствуют об ограниченности моего исторического знания, чем о состоятельности фрейдистского подхода в приложении к исторической науке, что выходит за рамки моей компетенции. В этой связи я вспоминаю о настоящем шоке, испытанном нами теперь уже десятилетия назад, когда мощный голос, донесшийся с улицы Ульм, вернул нас, архивных исследователей, из мира “антидогматических” иллюзий, связанных с “открытием” раннего Маркса, объявив о том, что Маркс никогда не был молодым. С точки же зрения историка, данное утверждение с обратным знаком приложимо к основателю психоанализа. Благодаря специфике моих исследований, я имел дело только с работами, относящимися к молодым годам “Венского мастера”, поэтому для меня Зигмунд Фрейд никогда не будет ни старым, ни даже просто зрелым.

 ΛΛΛ     >>>   

Мы помещаем историю в прокрустово ложе
В генезисе последовательных изменений
истории Квинонес Р. Две противоборствующие парадигмы в развитии Ренессанса

сайт копирайтеров Евгений