Пиши и продавай!
как написать статью, книгу, рекламный текст на сайте копирайтеров

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

 

Боря

В палату привели новенького. Здоровенный парень, пол, даже с
брюшком, красивый, лет двадцати семи, но с разумом двухлетнего ребенка. Он
сразу с порога заулыбался и всем громко сказал:
-- Пивет, пивет!
Многие, кто лежал тут уже не первый раз, знали этого парня. Боря. Живет
у базара с отцом и матерью, в воскрес дни, когда народу на базаре много,
открывает окно и ла на людей, не зло лает -- весело. Он вообще добрый.
-- Пивет, Боря, пивет! Ты зачем сюда? Чего опять натво?
Няня, устраивая Боре постель, рассказывает:
-- Матерю с отцом разогнал наш Боря.
-- Ты што же это, Боря?! Мать с отцом побил?
Боря зажмуривает глаза и энергично трясет головой:
-- Босе не бу, не бу, не бу!.. -- больше не будет.
-- За што он их?
-- Розу не купили! Стал просить матерю -- купи ему ро, и все.
-- Босе не бу, не бу!
-- Ложись теперь и лежи. "Не бу!"
-- А мама пидет? -- пугается Боря, когда няня уходит.
-- Мама пидет, пидет, -- успокаивают его больные. -- Сам разогнал, а
теперь -- мама.
В палате стало несколько оживленнее. С дурачками, я за, много
легче, интереснее, чем с каким-нибудь умни, у которого из головы не
идет, что он -- умница. И еще: дурачки, сколько я их видел, всегда почти
люди добрые, и их жалко, и неизбежно тянет пофилософствовать. Чтоб не
философствовать в конце -- это всегда плохо, -- скажу те, какими
примерно мыслями я закончил свои наблюде за Борей (сказать все-таки
охота). Я думал: "Что же жизнь -- комедия или трагедия?" Несколько красиво
написалось, но мысль по-серьезному уперлась сюда; комедия или тихая, жуткая
трагедия, в которой все мы -- от Наполеона до Бори -- неуклюжие, тупые
актеры, особенно Напо со скрещенными руками и треуголкой. Зря все-таки
воскликнули: "Не жалеть надо человека!.." Это тоже -- от неловкой, весьма
горделивой позы. Уважать -- да. Только ведь уважение -- это дело наживное,
приходит с культу. Жалость -- это выше нас, мудрее наших библиотек...
Мать -- самое уважаемое, что ни есть в жизни, самое род -- вся состоит
из жалости. Она любит свое дитя, уважа, ревнует, хочет ему добра -- много
всякого, но неизмен, всю жизнь -- жалеет. Тут Природа распорядилась за
нас. Отними-ка у нее жалость, оставь ей высшее образование, умение
воспитывать, уважение... Оставь ей все, а отними жалость, и жизнь в три
недели превратится во всесветный бардак. Отчего народ поднимается весь в
гневе, когда на по враг? Оттого, что всем жалко всех матерей, детей,
род землю. Жалко! Можете не соглашаться, только и я знаю -- и про святой
долг, и про честь, и достоинство, и т.п. Но еще -- в огромной мере -- жалко.
Ну, самая пора вернуться к Боре. Я не специально на за ним, но
думал о нем много. Целыми днями в па, в коридоре только и слышалось:
-- Пиве-ет! А мама?.. Пидет?
-- Придет, Боря, придет, куда она денется. Пусть хоть маленько отдохнет
от тебя.
Боря смеется, счастливый, что мама придет.
-- Атобус, атобус?.. Да?
-- На автобусе, да.
Даже когда мы отходим ко сну, Боря все спрашивает:
-- Мама пидет?
Он никому не надоедает. Уколы переносит стойко, толь сильно жмурится
и изумленно говорит:
-- Больно!
И потом с восторгом всем говорит, что было больно.
Над ним не смеются, охотно отвечают, что мама "придет, придет" --
больше, сложнее Боря спрашивать не умеет.
Один раз я провел, как я теперь понимаю, тоже доволь неуклюжий
эксперимент. Боря сидел на скамеечке во дворе... Я подсел рядом, позвал:
-- Боря.
Боря повернулся ко мне, а я стал внимательно глядеть ему в глаза. Долго
глядел... Я хотел понять: есть ли там хоть искра разума или он угас давно,
совсем? Боря тоже глядел на меня. И я не наткнулся -- как это бывает с
людьми здра -- ни на какую мысль, которую бы я прочел в его гла, ни
на какой молчаливый вопрос, ни на какое недоуме, на что мы, смотрящие
здравым в глаза, немедленно тоже молча отвечаем -- недоумением, презрением,
вызы: "Ну?" В глазах Бори всеобъемлющая, спокойная
доброжелательность, какая бывает у мудрых стариков. Мне стало не по себе.
-- Мама пидет, -- сказал я, и стало совсем стыдно. А встать и уйти
сразу -- тоже стыдно.
-- Мама пидет? Да? -- Боря засмеялся, счастливый.
-- Пидет мама, пидет, -- я оглянулся -- не наблюдает ли кто за мной?
Это было бы ужасно. У всех как-то это легко, походя получается. "Мама пидет,
Боря! Пидет". И все. И идут по своим делам -- курить, умываться, пить
лекарство. Я сидел на скамеечке, точно прирос к ней, не отваживался еще раз
сказать: "Мама пидет". И уйти тоже не мог -- мне казалось, что услышу --
самое оскорбительное, самое унич, что есть в запасе у человека, --
смех в спину себе.
-- Атобус? Да?
-- Да, да -- на автобусе приедет, -- говорил я и отводил глаза в
сторону.
-- Пивет! -- воскликнул Боря и пожал мне руку. Хоть ум, мне
казалось, что он издевается надо мной. Я встал и ушел в палату. И потом
незаметно следил за Борей -- не смеется ли он, глядя на меня со своей
кровати. Надо осто с этим народом.
Боря умеет подолгу неподвижно сидеть на скамеечке... Сидит, задумчиво
смотрит перед собой. Я в такие минуты гляжу на него со стороны и упорно
думаю: неужели он злиться умеет? Устроил же скандалевич дома из-за того, что
ему не купили розу. Расплакался, начал стулья кидать, мать подвернулась --
мать толканул, отца... Тогда почему же он -- недоумок? Это вполне разумное
решение вопроса: вы на близких досаду, мы все так делаем. Или он не
по, что сделал? Досаду чувствует, а обиду как следует причинить не
умеет...
В соседней палате объявился некий псих с длинными ру, узколобый. Я
боюсь чиновников, продавцов и вот та, как этот горилла. А они каким-то
чутьем угадывают, кто их боится. Однажды один чиновник снисходительно, чуть
грустно улыбаясь, часа два рассказывал мне, как ему сюда вот, в шею, угодила
кулацкая пуля... "Хорошо, что ри, а то бы... Так что если думают,
что мы только за столами сидеть умеем, то..." И я напрягался изо всех сил,
всячески показывал, что верю ему, что мне очень интерес все это.
Горилла сразу же, как пришел, заарканил меня в коридо и долго, бурно
рассказывал, как он врезал теще, соседу, жене... Что у него паспорт в
милиции. "Я пацан с веселой душой, я не люблю, когда они начинают мне..."
Как-то горилла зашел в нашу палату, хохочет.
-- Этот, дурак ваш... дал ему сигарету: ешь, говорю, слад. Всю
съел!
Мы молчали. Когда вот так вот является хам, крупный хам, и говорит со
смехом, что он только что сделал гадость, то всем становится горько. И
молчат. Молчат потому, что разговаривать бесполезно. Тут надо сразу бить
табуреткой по голове -- единственный способ сказать хаму, что он сде­ла
нехорошо. Но возню тут, в палате, с ним никто не соби затевать. Он бы
с удовольствием затеял. Один преж старичок, осведомитель по
склонности души, пошел к сестре и рассказал, что "пацан с веселой душой"
за Борю съесть сигарету. Сестра нашла "пацана" и ста отчитывать.
"Пацан" обругал ее матом. Сестра -- к вра. Распоряжение врача: выписать
за нарушение режима.
"Пацан" уходил из больницы, когда все были во дворе.
-- До свиданья, урки с мыльного завода! -- громко по он. И
засмеялся. Не знаю, не стану утверждать, но, по-моему, наши самые далекие
предки очень много смеялись.
Больница наша -- за городом, до автобуса идти километ два леском.
Четверо, кто полегче на ногу и понадежней в плечах, поднялись и пошли
наперерез "пацану с веселой душой".
Через минут двадцать они вернулись, слегка драные, но довольные. У
одного надолго, наверно, зажмурился левый глаз.
Четверо негромко делились впечатлениями.
-- Здоровый!..
-- Орал?
-- Матерился. Права качать начал, рубашку на себе по, доказывал,
что он блатной.
На крыльце появляется Боря и к кому-то опять бросает с протянутой
рукой.
-- Пиве-ет!
-- Пивет, Боря, пивет.
-- А мама пидет?
-- Пидет, пидет.
Жарко. Хоть бы маленький ветерок, хоть бы как-нибудь расколыхать этот
душный покой... Скорей бы отсюда -- куда-нибудь!

 

Даешь сердце!

Дня за три до Нового года, глухой морозной ночью, в селе Николаевке,
качнув стылую тишину, гулко ахнули два выстрела. Раз за разом... Из
крупнокалиберного ружья. И кто-то крикнул:
-- Даешь сердце!
Эхо выстрелов долго гуляло над селом. Залаяли собаки.
Утром выяснилось: стрелял ветфельдшер Александр Иванович Козулин.
Ветфельдшер Козулин жил в этом селе всего полгода. Но даже когда он
только появился, он не вызвал у николаевцев никакого к себе интереса. На
редкость незаметный человек. Лет пятидесяти, полный, рыхлый... Ходил,
однако, скоро. И смотрел вниз. Торопливо здоровался и тотчас опускал глаза.
Разговаривал мало, тихо, неразборчиво и все как будто чего-то стыдился.
Точно знал про людей какую-то тайну и боялся, что выдаст себя, если будет
смотреть им в глаза. Не из страха за себя, а из стыда и деликатности. Он
даже бабам не понравился, хоть они уважают мужиков трезвых и тихих. Еще не
нравилось, что он -- одинок. Почему одинок, никто не знал, но только это
нехорошо -- в пятьдесят лет ни семьи, никого.
И вот этот-то человек выскочил за полночь из дома и дважды саданул из
ружья в небо. И закричал про сердце.
Недоумевали.
В полдень на ветучасток к Козулину приехал грузный, с красным,
обветренным лицом участковый милиционер.
-- Здравствуй, товарищ Козулин!
Козулин удивленно посмотрел на милиционера.
-- Здравствуйте.
-- Надо будет... это... проехать в сельсовет. Протокол составить.
Козулин виновато поискал что-то глазами на полу.
-- Какой протокол? Для чего?
-- Что?
-- Протокол-то зачем? Я не понял.
-- Стреляли вчера? Вернее, ночью.
-- Стрелял.
-- Вот надо протокол составить. Предсельсовета хочет это...
побеседовать с вами. Чего стрельбу-то открыли? Испугались, что ль, кого?
-- Да нет... Победа большая в науке, я отсалютовал.
Участковый с искренним интересом, весело смотрел на фельдшера.
-- Какая победа?
-- В науке.
-- Ну?
-- Я отсалютовал. А что тут такого? Я -- от радости.
-- Салют в Москве производят, -- назидательно пояснил участковый. -- А
здесь -- это нарушение общественного по. Мы боремся с этим.
Козулин снял халат, надел пальто, шапку и видом своим показал, что он
готов ехать объясняться.
У ворот ветучастка стоял мотоцикл с коляской.
Предсельсовета ждал их.
-- Это, оказывается, ночью-то, салют был, -- заговорил участковый и
опять весело посмотрел на Козулина. -- Мне вот товарищ Козюлин объяснил...
-- Козулин, -- поправил фельдшер,
-- А?
-- Правильно -- Козулин.
-- А какая раз... А-а! -- понял участковый и засмеялся. И тяжело сел в
большое кожаное кресло. И вынул из план бланк протокола. -- Извиняюсь,
я без умысла.
Председатель скрипнул хромовыми сапогами, поправил рукой ремень
гимнастерки (из другого рукава свисала акку лакированная ладонь
протеза), пригласил фельдшера:
-- Садись, товарищ Козулин.
Козулин тоже сел в глубокое кресло.
-- Так что случилось-то? Почему стрельба была?
-- Вчера в Кейптауне человеку пересадили сердце, -- тор­жественн
произнес Козулин. И замолчал. Председатель и участковый ждали -- что дальше?
-- От мертвого человека -- живому, -- досказал Козулин.
У участкового вытянулось лицо.
-- Что, что?
-- Живому человеку пересадили сердце мертвого. Трупа.
-- Что, взяли выкопали труп и...
-- Да зачем же выкапывать, если человек только умер! -- раздраженно
воскликнул Козулин. -- Они оба в больнице были, но один умер...
-- Ну, это бывает, бывает, -- снисходительно согласился председатель,
-- пересаживают отдельные органы. Почки... и другие.
-- Другие -- да, а сердце впервые. Это же -- сердце!
-- Я не вижу прямой связи между этим... патологическим случаем и двумя
выстрелами в ночное время, -- строго заме председатель.
-- Я обрадовался... Я был ошеломлен, когда услышал, мне попалось на
глаза ружье, я выбежал во двор и выстре...
-- В ночное время.
-- А что тут такого?
-- Что? Нарушение общественного порядка трудящихся.
-- Во сколько это было? -- строго спросил участковый.
-- Не знаю точно. Часа в три.
-- Вы что, до трех часов радио слушаете?
-- Не спалось, слушал...
Участковый многозначительно посмотрел на председателя.
-- Какая это Москва в три часа говорит? -- строго спросил он.
-- "Маяк".
-- "Маяк" всю ночь говорит, -- подтвердил председатель, но внимательно
смотрел на фельдшера. -- Кто вам дал право в три часа ночи булгатить село
выстрелами?
-- Простите, не подумал в тот момент... Я -- шизя.
-- Кто? -- не понял милиционер.
-- Шизя. На меня, знаете, находит... Теряю самоконт. -- Фельдшер
как бы в раздумье потрогал лоб, потом глаза -- пальцами. -- Ширво коло
ширво... Зубной порошок и прочее.
Милиционер и председатель недоуменно переглянулись.
-- Простите, -- еще раз сказал фельдшер.
-- Да мы-то простим, товарищ Козулин, -- участливо произнес
председатель, -- а вот как трудящиеся-то? Им, не, вставать в пять
утра. Вы же человек с образовани, вы же должны понимать такие вещи.
-- Кстати, -- по-доброму оживился участковый, -- а чего вы-то
салютовать кинулись? Ведь это не по вашей части победа-то -- вы же
ветеринар. Не кобыле же сердце пересадили.
-- Не смейте так говорить! -- закричал вдруг фельдшер. И покраснел.
Помолчал и тихо и горько спросил: -- Зачем вы так?
Некоторое время все молчали. Первым заговорил председатель.
-- Горячиться не надо. Конечно, это большое достижение ученых. Дело не
в том, кому пересадили, все мы, в конце концов, животный мир, важно само
достижение. Тем более что это произошло на человеке. Но, товарищ Козулин,
еще раз говорю вам: эта ваша самодеятельность с салютом в ноч время --
грубое нарушение покоя. Мало ли еще будет ка достижений! Вы нам всех
граждан психопатами сделаете. Раз и навсегда запомните это. Кстати, как у
вас с дровами?
Фельдшер растерялся от неожиданного вопроса.
-- Спасибо, пока есть. У меня пока все есть. Мне здесь хорошо. --
Фельдшер мял в руках шапку, хмурился. Ему было стыдно за свой выкрик. Он
посмотрел на участково. -- Простите меня -- не сдержался...
Участковый смутился.
-- Да ну, чего там...
Председатель засмеялся.
-- Ничего. Кто, как говорят, старое помянет, тому глаз вон.
-- Но кто забудет, -- шутливо погрозил участковый, -- тому два долой!
Протокол составлять не будем, но запомним. Так, товарищ Козулин?
-- При чем тут протокол, -- сказал председатель. -- Ин­теллигентны
товарищ...
-- Интеллигентный-то интеллигентный... а дойдет до наших в отделении...
-- Мы вас не задерживаем, товарищ Козулин, -- сказал председатель. --
Идите работайте. Заходите, если что понадо.
-- Спасибо. -- Фельдшер поднялся, надел шапку, пошел к выходу
На пороге остановился... Обернулся. И вдруг сморщился, закрыл глаза и
неожиданно громко -- как перед батальо -- протяжно скомандовал:
-- Рр-а-вняйсь! С'ирра-a!
Потом потрогал лоб и глаза и сказал тихо:
-- Опять нашло... До свидания. -- И вышел.
Милиционер и председатель еще некоторое время сиде, глядя на дверь.
Потом участковый тяжело перевалился в кресле к окну, посмотрел, как фельдшер
уходит по улице.
-- У нас таких звали: контуженный пыльным мешком из-за угла, -- сказал
он.
Председатель тоже смотрел в окно.
Ветфельдшер Козулин шел, как всегда, скоро. Смотрел вниз.
-- Ружье-то надо забрать у него, -- сказал председатель. -- А то черт
его знает...
Участковый хэкнул.
-- Ты что, думаешь, он, правда, "с приветом"?
-- А что?
-- Придуривается! Я по глазам вижу...
-- Зачем? -- не понял председатель. -- Для чего ему? Сей-то?..
-- Ну как же -- никакой ответственности. А вот спроси сейчас справку --
нету. Голову даю на отсечение: никакой справки, что он шизя, нету. А билет
есть. Ты говоришь: ружье... У него наверняка охотничий билет есть. Давай на
спор: сей поеду, проверю -- билет есть. И взносы уплачены. Давай?
-- Все же я не пойму: для чего ему надо на себя наговари?
Участковый засмеялся.
-- Да просто так -- на всякий случай. Мало ли -- кос: что, чего?
-- я шизя. Знаем мы эти штучки!

 

Далекие зимние вечера

Под Москвой идут тяжелые бои...

А на окраине далекой сибирской деревеньки крикливая ребятня с раннего
утра режется в бабки. Сумки с книжками валяются в стороне.
Обыгрывает всех знаменитый Мишка Босовило -- коре малый в
огромной шапке. Его биток, как маленький снаряд, вырывает с кона сразу штук
по пять бабок. Мишка играет спокойно, уверенно. Прежде чем бить по кону, он
сни с правой руки рукавицу, сморкается по-мужичьи на до,
прищуривает левый глаз... прицеливается... Все, затаив дыхание, горестно
следят за ним. Мишка делает шаг... вто... -- р-р-раз! -- срезал. У Мишки
есть бабушка, а бабушка, говорят, того... поколдовывает. У ребятишек
подозрение, что Мишкин биток заколдован.
Ванька Колокольников проигрался к обеду в пух и прах. Под конец, когда
у него осталась одна бабка, он хотел слов: заспорил с Гришкой
Коноваловым, что сейчас его, Ванькина, очередь бить. Гришка стал доказывать
свое.
-- А по сопатке хошь? -- спросил Ванька.
-- Да ты же за Петькой бьешь-то?!
-- Нет, ты по сопатке хошь? -- Когда Ваньке нечего гово, он всегда
так спрашивает.
Их разняли.
Последнюю бабку Ванька выставил с болью, стиснув зубы. И проиграл.
Потом стоял в сторонке злой и мрачный.
-- Мишка, хочешь "Барыню" оторву? -- предложил он Мишке.
-- За сколько? -- спросил Мишка.
-- За пять штук.
-- Даю три.
-- Четыре.
-- Три.
-- Ладно, пупырь, давай три. Скупердяй ты, Мишка!.. Я таких сроду не
видывал. Как тебя еще земля держит?
-- Ничего, держит, -- спокойно сказал Мишка. -- Не хо -- не надо.
Сам же напрашиваешься.
Образовали круг. Ванька подбоченился и пошел. В труд моменты жизни,
когда нужно растрогать человеческие сердца или отвести от себя карающую
руку, Ванька пляшет "Барыню". И как пляшет! Взрослые говорят про него, что
он, чертенок, "от хвоста грудинку отрывает".
Ванька пошел трясогузкой, смешно подкидывая зад. По над головой
воображаемым платочком и бабьим го вскрикивал: "Ух! Ух! Ух ты!" Под
конец Ванька ста на руки и шел, сколько мог, на руках. Все смеялись.
Прошелся Ванька по кругу раз пять, остановился.
-- Давай!
Мишка бросил на снег две бабки.
Ванька опешил.
-- Мы же за три договаривались!
-- Хватит.
Ванька передвинул шапку козырьком на затылок и мед пошел на
Мишку. Тот изготовился. Ванька неожидан дал ему головой в живот. Мишка
упал. Заварилась веселая потасовка. Половина была на Ванькиной стороне,
другие -- за Мишку. Образовали кучу малу. Но тут кто-то крикнул:
-- Училка!
Всю кучу ребятишек как ветром сдуло. Похватали сум -- и кто куда!
Ванька успел схватить с кона несколько ба, перемахнул через прясло и
вышел на свою улицу. Он был разгорячен дракой. Около дома ему попалась на
глаза снежная баба. Ванька дал ей по уху. Высморкался на дорогу, как Мишка
Босовило, вошел в избу. Запустил сумку под лав, туда же -- шапку.
Полушубок не стал снимать -- в избе было холодно.
На печке сидела маленькая девочка с большими синими глазами, играла в
куклы. Это сестра Ваньки -- Наташка.
-- Ваня пришел, -- сказала Наташка. -- Ты в школе был?
-- Был, был, -- недовольно ответил Ванька, заглядывая в шкаф.
-- Вань, вам про кого седня рассказывали?
-- Про жаркие страны. -- Ванька заглянул в миску на шестке, в печку. --
Пошамать нечего?
-- Нету, -- сказала Наташка и снова стала наряжать кук -- деревянную
ложку -- в разноцветные лоскута. Запела тоненьким голоском:

Ох, сронила колечко-о
С правой руки-и!
Забилось сердечко
По милом дружке-е...

Наташка пела песню на манер колыбельной, но мелодии ее -- невыносимо
тяжкой и заунывной -- не искажала. Вань сидел у стола и смотрел в окно.

Ох, сказали, мил помер --
Во гробе-е лежи-ит,
В глубокой могилке-е
Землею зарыт.

Ванька нахмурился и стал водить грязным пальцем по синим клеточкам
клеенки.
Голос Наташки, как чистый ручеек, льется сверху в синюю пустоту избы.

Ох, надену я платье-е,
К милому пойду-у,
А месяц укажет
Дорожку к нему-у...

-- Хватит тебе... распелась, -- сказал Ванька. -- Спой лучше про
Хаз-Булата.
Наташа запела:

Хаз-Булат удало-ой...

Но тут же оборвала:
-- Не хочу про Хаз-Булата.
-- Вредная! Ну, про Катю.
-- Катя-Катерина, купеческая дочь?
-- Ага.
-- Тоже не хочу Я про милого буду

Ох, пускай люди судю-ют,
Пускай говоря-ят...

Ванька поднялся, достал из-под лавки сумку, сел на пол, высыпал из
сумки бабки и стал их считать. Вид у него вызы-спокойный; краем глаза
наблюдает за Наташкой.
Наташка от неожиданности сперва онемела, потом захло в ладоши.
-- Вот они где, бабочки-то! Ты опять в школе не был? Обязательно скажу
маме. Ох, попадет тебе, Ванька!
-- ...Семь, восемь... Говори, я ни капли не боюсь. Девять, десять...
-- Вот не выучишься -- будешь всю жизнь лоботрясом. Пожалеешь потом.
Локоть-то близко будет, да не укусишь.
Ванька делает вид, что его душит смех.
-- ...Одиннадцать, двенадцать... А лоботрясом, думаешь, хуже?
В сенцах что-то треснуло. Ванька сгреб бабки и замер.
-- Ага! -- сказала Наташка.
Но это трещит мороз.
Однако бабки все равно нужно припрятать. Ванька ссы их в старый
валенок и вынес в сенцы.
Потом опять он сидит у стола. Думает, где можно достать три полена
дров. Хорошо бы затопить камелек. Мать придет, а в избе такая теплынь, хоть
по полу валяйся. Она, конечно, удивится, скажет: "Да где же ты дров-то
достал, сынок?" Ванька даже пошевелился -- так захотелось достать три
поле. Но дров нету, он это знает.
Наташка уже не поет, а баюкает куклу.
Нудно течет пустое тоскливое время.
За окнами стало синеть.
Чтобы отвязаться от назойливой мысли о дровах, Ванька потихоньку встал,
подкрался к печке, вскочил и крикнул громко:
-- А-а!
-- Ой!.. Ну что ты делаешь-то! -- Наташка заплакала. -- Напужал, прямо
сердце упало...
-- Нюня! -- говорит Ванька. -- Ревушка-коровушка! Не принесу тебе елку.
А я знаю, где вот такие елочки!
-- Не надо мне твою елочку. Мне мама принесет.
-- А хочешь, я тебе "Барыню" оторву?
Ванька взялся за бока и пошел по избе, и пошел, высоко подкидывая ноги
в огромных валенках.
Наташка засмеялась.
-- Ну и дурак ты, Ванька! -- сказала она, размазывая по лицу слезы. --
Все равно скажу маме, как ты меня пужаешь.
Ванька подошел к окну и стал оттаивать кружок на стек, чтобы
смотреть на дорогу.
В избе тихо, сумрачно и пусто. И холодно.
-- Вань, расскажи, как вы волка видели? -- попросила Наташка.
Ваньке не хочется рассказывать -- надоело.
-- Как... Видели, и все.
-- Ну уж!
Опять молчат.
-- Вань, ты бы сейчас аржаных лепешек поел? Горячень, -- спрашивает
Наташка ни с того ни с сего.
-- А ты?
-- Ох, я бы поела!
Ванька смеется. Наташка тоже смеется.
В это время под окнами заскрипели легкие шаги. Ванька вскочил и сломя
голову кинулся встречать мать.
Наташка запуталась в фуфайке, как перепелка в силке, -- никак не может
слезть с печки.
-- Вань, ссади ты меня, а... Ва-нь! -- просит она.
Ванька пролетел мимо с криком:
-- А я первый услыхал!
Мать в ограде снимала с веревки стылое белье. На снегу около нее лежал
узелок.
-- Мам, чо эт у тебя?
-- Неси в избу. Опять раздешкой выскакиваешь!
В избе Наташка колотит ножонкой в набухшую дверь и ревет -- не может
открыть. Увидев Ваньку с узелком в руках, она перестает плакать и пытается
тоже подержаться за узел -- помочь брату.
Вместе проходят к столу, быстренько развязывают узел -- там немного
муки и кусок сырого мяса. Легкое разочарова -- ничего нельзя есть
немедленно.
Мать со стуком свалила в сенях белье, вошла в избу. Она, наверно, очень
устала и намерзлась за день. Но она улыбает. Родной, веселый голос ее
сразу наполнил всю избу; пустоты и холода в избе как не бывало.
-- Ну как вы тут?.. Таля? (Она так зовет Наташку.) Ну-ка расскажи,
хозяюшка милая.
-- Ох, мамочка-мама! -- Наташка всплескивает рука. -- У Ваньки в
сумке бабки были. Он их считал.
Ванька смотрит в большие синие глаза сестры и громко возмущается:
-- Ну что ты врешь-то! Мам, пусть она не врет никогда...
Наташка от изумления приоткрыла рот, беспомощно смотрит на мать: такой
чудовищной наглости она не в силах еще понять.
-- Мамочка, да были же! Он их в сенцы отнес. -- Она чуть не плачет. --
Ты в сенцы-то кого отнес?
-- Не кого, а чего, -- огрызается Ванька. -- Это же неоду­шевленны
предмет.
Мать делает вид, что сердится на Ваньку.
-- Я вот покажу ему бабки. Такие бабки покажу, что он у нас до-олго
помнить будет.
Но сейчас матери не до бабок -- Ванька это отлично по. Сейчас
начнется маленький праздник -- будут стря пельмени.
-- У нас дровишек нисколько не осталось? -- спрашивает она.
-- Нету, -- сказал Ванька и предупредительно мотнулся на полати за
корытцем. -- В мясо картошки будем добавлять?
-- Маленько надо.
Наташка ищет на печке скалку.
-- Обещал завезти Филипп одну лесинку... Не знаю... может, завезет, --
говорит мать, замешивая в кути тесто.
Началась светлая жизнь. У каждого свое дело. Стучат, брякают,
переговариваются... Мать рассказывает:
-- Едем сейчас с сеном, глядь: а на дороге лежит лиса. Ле себе
калачиком и хоть бы хны -- не шевелится, окаян. Чуток конь не наступил.
Уж до того они теперь осмеле, эти лисы.
Наташка приоткрыла рот -- слушает. А Ванька спокойно говорит:
-- Это потому, что война идет. Они в войну всегда сме. Некому их
стрелять -- вот они и валяются на дорогах. Рыжуха, наверно?
... Мясо нарублено. Тесто тоже готово. Садятся втроем стряпать. Наташка
раскатывает лепешечки, мать и Ванька за в них мясо.
Наташка старается, прикусив язык; вся выпачкалась в муке. Она даже не
догадывается, что вот эти самые лепешеч можно так поджарить на углях, что
они будут хрустеть и таять на зубах. Если бы в камельке горел огонь. Ванька
на бы случай поджарить парочку.
-- Мама, а у ней детки бывают? -- спрашивает Наташка.
-- У кого, доченька?
-- У лисы.
Ванька фыркнул.
-- А как же они размножаются, по-твоему? -- спрашива он Наташку.
Наташка не слушает его -- обиделась.
-- Есть у нее детки, -- говорит мать. -- Ма-аленькие... лисятки.
-- А как же они не замерзнут?
Ванька так и покатился.
-- Ой, ну я не могу! -- восклицает он. -- А шубки-то у них для чего!
-- Ты тут не вякай, -- говорит Наташка. -- Лоботряс!
-- Не надо так на брата говорить, доченька. Это нехорошо.
-- Не выучится он у нас, -- говорит Наташка, глядя на Ваньку строгими
глазами. -- Потом хватится.
-- Завтра зайду к учительше, -- сказала мать и тоже стро посмотрела
на Ваньку, -- узнаю, как он там...
Ванька сосредоточенно смотрит в стол и швыркает носом.
Мать посмотрела в темное окно и вздохнула.
-- Обманул нас Филиппушка... образина косая! Пойдем в березник, сынок.
Ванька быстренько достает с печки стеганые штаны, рукавицы-лохматушки,
фуфайку. Мать тоже одевается потеп. Уговаривает Наташку:
-- Мы сейчас, доченька, мигом сходим. Ладно?
Наташка смотрит на них и молчит. Ей не хочется одной оставаться.
Мать с Ванькой выходят на улицу, под окном нарочно громко
разговаривают, чтобы Наташка их слышала. Мать еще подходит к окну, стучит
Наташке:
-- Таля, мы сейчас придем. Никого не бойся, милая!
Наташка что-то отвечает -- не разобрать что.
-- Боится, -- сказала мать. -- Милая ты моя-то... -- От и
вытерла рукавицей глаза.
-- Они все такие, -- объяснил Ванька.
... Спустились по крутому взвозу к реке. На открытом месте гуляет злой
ветер. Ванька пробует увернуться от него: идет боком, идет задом, а лицо все
равно жжет как огнем.
-- Мам, посмотри! -- кричит он.
Мать осматривает его лицо, больно трет шершавой рукавицей щеку. Ванька
терпит.

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

Подтвердил председатель
Шукшин В. Сборник рассказов школьная 1 захарыч
Председатель еще постоял немного
Кондрат ездил на курорт

сайт копирайтеров Евгений