Пиши и продавай!
как написать статью, книгу, рекламный текст на сайте копирайтеров

 ΛΛΛ     >>>   

>

Успенский Б. Языковая ситуация и языковое сознание в Московской Руси: восприятие церковно-славянского и русского языка

§ 1. Языковая ситуация Московской Руси в специальных лингвистических терминах должна быть определена не как ситуация церковнославянско-русского двуязычия в строгом терминологическом смысле этого слова, а как ситуация церковнославянско-русской диглоссии. Диглоссия представляет собой такой способ сосуществования двух языковых систем в рамках одного языкового коллектива, когда функции этих двух систем находятся в дополнительном распределении, соответствуя функциям одного языка в обычной (недиглоссийной) ситуации. При этом речь идет о сосуществовании "книжной" языковой системы, связанной с письменной традицией (и вообще непосредственно ассоциирующейся с областью специальной книжной культуры), и "некнижной" системы, связанной с обыденной жизнью; по определению, ни один социум внутри данного языкового коллектива не пользуется книжной языковой системой как средством разговорного общения. В наиболее явном случае книжный язык выступает не только как литературный (письменный) язык, но и как язык сакральный (культовый), что обусловливает как специфический престиж этого языка, так и особенно тщательно соблюдаемую дистанцию между книжной и разговорной речью; именно так и обстоит дело в России.

Зиновий Отенский видел основную ошибку Максима Грека именно в том, что тот, будучи иностранцем, не проводил различия между книжным и простым языком: "Мняше бо Максимъ по книжнеи речи у насъ и обща речь"; в этой связи он протестует против тех, кто уподобляет и низводит "книжныя речи отъ общихъ народныхъ речей" (Зиновий Отенский, 1863, с. 967, ср. еще с. 964—965). В другом своем сочинении Зиновий писал о современных ему еретиках, что те "безсловеснейши свиней суть", поскольку не могут прочесть не только книжный текст, но и народную грамоту: "Сии же еретицы, о них же ныне слышах, их же и жабы нарекох по сему, понеже безсловеснейши свиней суть, токмо змиино шептание имуть, не токмо грамотическых не ведяху словес, неже и поборников мужей философов, но ниже народных грамот ведят или умеют прочитати" (Корецкий, 1965, с. 175—176); итак, церковнославянские тексты четко противопоставляются народным грамотам, подобно тому как "книжные речи" противопоставляются "народным речам" *. По свидетельству Лудольфа (1696, предисловие, л. 2), церковнославянским языком на Руси не пользовались в обиходных ситуациях, т. е. этот язык не являлся средством разговорного общения: "... Sicuti nemo erudite scribere vel disserere potest inter Russos sine ope Slavonicae linguae, ita ё contrario nemo domestica & familiaria negotia sola lingua Slavonica expediet... Adeoque apud illos dicitur, loquendum est Russice & scribendum Slavonice..." Лудольф специально отмечает при этом, что злоупотребление церковнославянским языком в обычной речи может вызвать отрицательную реакцию в языковом коллективе. Весьма показательны в этом же плане нападки на церковнославянский язык Петра Скарги, который ставит под сомнение, так сказать, сам лингвистический статус этого языка, ввиду того что на церковнославянском — в отличие от латыни или греческого — никто не говорит: "...никто не может его понимать в совершенстве: потому что нет на свете такого народа,, который им говорил бы так, как пишут в книгах ..." (РИБ, VII, стб. 485—486).

Если вне диглоссии одна языковая система нормально выступает в разных контекстах, то в ситуации диглоссии разные контексты соотнесены с разными языковыми системами. Отсюда, между прочим, члену языкового коллектива свойственно воспринимать сосуществующие языковые системы как один язык, тогда как для внешнего наблюдателя (включая сюда и исследователя-лингвиста) естественно в этой ситуации видеть два языка. Таким образом, если считать вообще известным, что такое разные языки, диглоссию можно определить как такую языковую ситуацию, когда два разных языка воспринимаются (в языковом коллективе)и функционируют как один язык. Знаменательно, что в условиях церковнославянско-русской диглоссии вообще не существовало какого-либо особого наименования для обозначения разговорного (русского) языка. Название "русский" специально не обозначало именно разговорный язык, но могло относиться и к книжному (церковнославянскому) языку, выступая при этом как синоним слова "словенский"; равным образом и термин "простой" мог употребляться в отношении книжного языка. Разговорный и книжный языки объединяются в языковом сознании как две разновидности - одного и того же языка (правильная и неправильная, испорченная), а отсюда и именуются одинаковым образом.

Соответственно в отличие от двуязычия, т. е. сосуществования двух равноправных и эквивалентных по своей функции языков, которое представляет собой явление избыточное (поскольку функции одного языка дублируются функциями другого) и по существу своему переходное (поскольку в нормальном случае следует ожидать вытеснения одного языка другим или слияния их в тех или иных формах), диглоссия представляет собой очень стабильную языковую ситуацию, характеризующуюся устойчивым функциональным балансом (взаимной дополнительностью функций).

§ 2. Понятие языковой нормы — и соответственно языковой правильности — связывается в условиях диглоссии исключительно с книжным языком, что выражается прежде всего в его кодифицированности (некнижный язык в этих условиях в принципе не может быть кодифицирован). Таким образом, книжный язык фигурирует в языковом сознании как кодифицированная и нормированная разновидность языка. Книжный язык в отличие от некнижного эксплицитно усваивается в процессе формального обучения, и поэтому только этот язык воспринимается в языковом коллективе как правильный, тогда как некнижный язык понимается как отклонение от нормы, т. е. нарушение правильного речевого поведения.

Вместе с тем именно в силу престижа книжного языка такое отклонение от нормы фактически признается не только допустимым, но даже и необходимым в определенных ситуациях.

В России церковнославянский язык воспринимался как благодатный и спасительный. Подобно тому как спасительно в православном сознании имя Бога, так и сам язык общения с Богом может признаваться спасительным по своей природе; ср. специальные рассуждения на этот счет Иоанна Вишенского (1955, с. 191—194, 197): церковнославянский язык объявляется здесь "святым" и "спасительным", поскольку он "истинною, правдою Божиею основан, збудован и огорожен есть", причем утверждается, что "хто спастися хочет и освятитися прагнет, если до простоты и правды покорнаго языка словенскаго не доступит, ани спасения, ани освящения не получит". Страстная полемика вокруг церковнославянского языка как в Юго-Западной Руси (полемика Иоанна Вишенского и Петра Скарги), так и в Руси Московской (дело Максима Грека) в известной мере объясняется верой в его чудодейственную силу (ср. Житецкий, 1905, с. 14—15; Грушевский, 1917, с. 299—304). В оригинальной статье о сотворении русской (т. е. церковнославянской) грамоты, внесенной в состав Толковой Палеи, но дошедшей также и в других списках XV—XVII вв., русская грамота наряду с русской верой признается богооткровенной: "Еже въдомо всъмъ людемъ буди, яко рускш языкъ ни откуду прия въры святыя сея, и грамота руская ншмъ же явъленна, но токмо самим Богомъ вседеръжителемъ, Отцемъ и Сыномъ и Святымъ Духомъ"; точно так же и в былинах церковнославянская грамота именуется "святой", "Господней", "Божьей". Церковнославянский язык может считаться на Руси даже святее греческого, поскольку греческий язык создан язычниками, а церковнославянский — святыми апостолами.

По утверждению русских книжников, церковнославянский язык приводит к Богу уже самим фактом своего употребления в подобающих ситуациях. "Аще человъкъ чтетъ книги приятно (т. е. с соблюдением церковнославянской произносительной нормы), а другие прилежно слушаетъ, то оба с Богомъ беседуютъ",— читаем мы, например, в предисловии к служебнику и требнику троицкого архимандрита Дионисия 1630-х годов (ГБЛ, ф. 163, № 182, л. 2 об.); ср. утверждение Иоанна Вишенского (1955, с. 23), что "словенский язык ... простым прилежным читанием ... к Богу приводит". Поэтому применение этого языка в неподобающей ситуации может рассматриваться как прямое кощунство — точно так же, как недопустимо и кощунственно и обратное явление, т. е. употребление русского (разговорного) языка в ситуации, предписывающей использование языка церковнославянского. Итак, в силу специального престижа церковнославянского языка употребление как книжного, так и некнижного языка в несоответствующей ситуации в принципе оказывается — в той или иной степени — кощунством; при этом книжный язык, естественно, весьма ограничен в своем употреблении. Практическая неизбежность употребления некнижного (русского) языка, который осмысляется при этом как испорченный в процессе повседневного употребления церковнославянский, может, по-видимому, восприниматься в связи с первородным грехом: отказ от некнижных средств выражения и переход на тот язык, который считается правильным, церковнославянский, предполагал бы абсолютный — в принципе недостижимый — отказ от земной жизни, полное устранение тех ситуаций, которые не связаны непосредственно со сферой сакрального.

Можно сказать, что в условиях диглоссии только книжный язык является нормативным, однако употребление некнижного языка предстает как нормальное, практически обычное и неизбежное явление.

§ 3. Мы видим, что отклонение от нормы правильного поведения в условиях церковнославянско-русской диглоссии не является кощунством: вместе с тем недопустимо и кощунственно смешение разных планов поведения, т. е. нарушение соответствия между речевым поведением и ситуацией. Недопустимость несоответствия такого рода может быть проиллюстрирована как невозможностью перевода сакрального текста на разговорный язык, так и невозможностью обратного перевода, т. е. перевода на книжный язык текста, предполагающего некнижные средства выражения.

Отсюда следует, в свою очередь, принципиальная невозможность в этих условиях шуточного, пародийного использования церковнославянского языка, т. е. применения книжного языка в заведомо несерьезных, игровых целях. В самом деле, пародия на книжном языке представляет собой именно недопустимый при диглоссии случай употребления книжного языка в неподобающей ситуации. Вполне закономерно поэтому, что древнерусская литература — понимаемая именно как совокупность текстов на книжном языке — вообще не знает пародию как литературный жанр, так же как не знает в общем и другие несерьезные литературные жанры: несерьезное, шуточное содержание, как правило, не выражается средствами книжного (литературного) языка.

Не случайно в древнерусских епитимейниках мы встречаемпредписания, запрещающие подобное употребление и полагающие за него очень строгое наказание: "Ли преложилъ еси книжная словеса на хулное слово, или на кощюнно, опитем[ьи]. 2. лет", "Рекше слово хулно. ши смъшно.на святыя книгы ... i оборотивъши слово святыхъ книгъ на1гры.2.лет","Писашясв.накощуныне примаешь ли"и т.д. (Смирнов, 1913, приложения, с. 142; Алмазов, III, с. 150, 158, 276, 282). Это разительно отличается от западной языковой ситуации, и прежде всего от функционирования латыни на Западе. Действительно, латынь в отличие от церковнославянского вполне может выражать несерьезное содержание, что, естественно, отражается на жанровом диапазоне западной литературы. Здесь возможно даже пародирование церковного культа ("parodiasacra"), которое в России между тем может иметь только кощунственный смысл. Это различие между отношением к латыни на Западе и отношением к церковнославянскому языку в России в большой степени объясняется тем, что латынь стала языком церкви, уже задолго до этого быв языком цивилизации; напротив, церковнославянский становится языком культуры именно потому, что он является языком церкви. Соответственно, если в первом .случае книжный (литературный) язык усваивается во всех своих функциях, то во втором возникает специальный престижный момент использования книжного языка (ср. Унбегаун, 1973).

Пародийные тексты на церковнославянском языке становятся возможными в Московской Руси как более или менее нейтральные, а не заведомо кощунственные произведения только в условиях разрушения диглоссии и перехода церковнославянско-русской диглоссии в церковнославянско-русское двуязычие, когда церковнославянский язык — в конечном счете, под влиянием западноевропейской языковой ситуации, которое на великорусской территории первоначально осуществляется через посредство Юго-Западной Руси,— начинает играть приблизительно ту же роль, что латынь на Западе. Соответствующие тексты появляются на территории Московской Руси только в XVII в., преимущественно после раскола (ср. прежде всего "Службу кабаку", которая, несомненно, восходит к латинским службам пьяницам, известным на Западе уже с XIII в.) —в результате так называемого "третьего южнославянского влияния", т. е. влияния Юго-Западной Руси на великорусскую книжную культуру, которое обусловливает пересмотр отношений между церковнославянским и русским языками и в конечном итоге ликвидацию церковнославянско-русской диглоссии. Имеются прямые свидетельства о том, что первоначально подобные тексты могли расцениваться здесь как кощунство (ср. упоминание об этом в предисловии к одному из списков "Службы кабаку" — Адрианова-Перетц, 1936, с. 44—45, 82).

Следует иметь в виду, что, в отличие от Руси Московской, в Юго-Западной Руси к этому времени функционируют не один, а два полноправных литературных языка, т. е. имеет место не ситуация диглоссии, а ситуация двуязычия. Наряду со "словенским" ("славенским"), т. е. церковнославянским языком, в функции литературного языка здесь выступает так называемая "проста (руска) мова", причем отношение между этими языками в Юго-Западной Руси калькирует латинско-польское двуязычие в Польше: функциональным эквивалентом латыни выступает церковнославянский, а функциональным эквивалентом польского литературного языка — "проста мова". Соответственно сфера употребления церковнославянского языка в Юго-Западной Руси оказывается в прямой зависимости от сферы употребления латыни: в частности, возможность — и распространенность — пародийной литературы на латинском языке обусловливает здесь появление соответствующей литературы на церковнославянском языке. В свою очередь, в результате культурной экспансии Юго-Западной Руси во второй половине XVII — первой половине XVIII в. церковнославянско-русская диглоссия на великорусской территории претворяется в церковнославянско-русское двуязычие, причем церковнославянский язык великорусского извода расширяет сферу своего употребления в соответствии с функционированием церковнославянского языка Юго-Западной Руси. Таким образом, под влиянием литературно-языковой ситуации Юго-Западной Руси — отражающей, в свою очередь, западноевропейскую литературно-языковую ситуацию — в Великой России становится возможным пародийное обыгрывание церковнославянского языка, т. е. использование его в пародийной литературе.

§ 4. Отношения сосуществующих при диглоссии языков строятся существенно различным образом в чисто формальном и в содержательном плане — иначе говоря, в плане выражения (формы) и в плане содержания (употребления, функционирования),— обнаруживая здесь принципиальное отсутствие изоморфизма (несимметричность).

В плане выражения книжный язык маркирован в языковом сознании, определяя единственно возможные для данного языкового коллектива критерии языковой правильности и соответственно ту норму, через призму которой воспринимается некнижный язык. Тем самым некнижный язык закономерно предстает в языковом сознании как отклонение от нормы, а не как самостоятельная норма (ср. § 2). Отношение сосуществующих языков можно охарактеризовать, следовательно, как привативную оппозицию. Книжный язык четко очерчен в своих границах (кодифицирован) и противостоит некнижному как организованное целое — неорганизованной стихии, т. е. как информация — энтропии, культура — природе, цивилизация — хаосу. В этих условиях любое значимое (неслучайное) отступление от языковой нормы автоматически превращает текст из книжного в некнижный. Это, естественно, способствует гетерогенности некнижного языка, органической консолидации в рамках некнижной речи самых разнообразных по своему происхождению языковых элементов. Так, например, в условиях церковнославянско-русской диглоссии отвергнутые в процессе книжной справы церковнославянизмы — соответствующие прошлой языковой норме — естественно объединяются в языковом сознании с исконными русизмами и в общем воспринимаются именно как русизмы". Равным образом именно к "русскому" языковому полюсу могут относиться в этих условиях и разнообразные заимствования из чужих языков (европеизмы, тюркизмы и т. п.), свободное усвоение которых прямо связано именно с ненормированностью (некодифицированностью) живого, некнижного языка; между тем церковнославянский язык был изолирован от заимствований, если не считать грецизмов.

Итак, в плане выражения соотношение сосуществующих при диглоссии языков (книжного и некнижного) представляет собой привативную оппозицию. Между тем контексты употребления этих языков характеризуются дополнительным распределением (практически не пересекаются), и, следовательно, в плане содержания (функционирования) отношение данных,, языков предстает как взаимоисключающая, эквиполентная оппозиция. Как книжный, так и некнижный язык оказывается, таким образом, прямо связанным с семиотическим ключом, обусловливающим его употребление, т. е. с определенными семантическими характеристиками, присущими тому или иному контексту.

Иначе говоря, если сами по себе, будучи рассматриваемы в отвлечении от своего функционирования, книжный и некнижный языки противопоставляются по признаку соответствия языковой норме (причем соответствие норме маркировано), то контексты, связанные с их употреблением, оказываются взаимно противопоставленными, образуя две самостоятельных и относительно независимых семантических сферы: каждый язык оказывается соотнесенным с самостоятельным миром ситуаций, который организуется как семантическое целое. Это означает, что отступление от языковой нормы переводит речь в иной семиотический ключ, в иную семантическую сферу.

Различие между данными семантическими сферами определяется в конечном счете характером соотношения выражаемого содержания с высшей реальностью, т. е. с сакральным началом, что проявляется прежде всего в соотнесении этого содержания со сферой сакрального или со сферой мирского. Тем самым, дело идет о семантическом различии не на уровне денотатов, а на уровне смысла — при этом смысловых характеристик текста в целом, а не отдельных составляющих его компонентов. Применение книжного или некнижного языка определяется, таким образом, не непосредственно самим выражаемым содержанием, а отношением к этому содержанию со стороны говорящего как представителя языкового коллектива. Иными словами, различие между двумя языками предстает — в функциональном плане — как модальное различие. Неточно было бы считать, например, что, когда речь идет об ангелах, употребляется церковнославянский язык, а когда о людях — русский. Один и тот же мир объектов в принципе может быть описан как тем, так и другим способом — в зависимости от отношения говорящего к предмету речи.

 ΛΛΛ     >>>   

С русской языковой стихией русский язык в соответствии с прямыми заявлениями древнерусских
Входившую в русские требники
Успенский Б. Солярнолунарная символика в облике русского храма электронная библиотека русской культуры

сайт копирайтеров Евгений