Пиши и продавай!
как написать статью, книгу, рекламный текст на сайте копирайтеров

 <<<     ΛΛΛ   

Однако же взять на себя бремя “расплаты за премию”, сыграть двусмысленную роль остепенившегося бунтаря пришлось самому Камю. Его биограф, как правило, воздерживается от гипотетической реконструкции его мыслей; вместо этого он воссоздает максимально плотную ткань внешних событий: встреч, выступлений, публикаций, устных высказываний самого лауреата и других людей, — которой обрастало сенсационное решение Шведской академии, образуя то, что называют “злобой дня”. Здесь и забавные семейно-бытовые детали, и не всегда доброжелательная, порой просто завистливая реакция критики, и обязанность для лауреата нести ношу протокольных церемоний, делать взносы на всевозможные благие дела, отвечать на корыстные просьбы… Тщательно документированная, вся эта житейская сутолока производит одно общее впечатление, поразительно совпадающее по вектору своего действия с социальной функцией премии, присужденной обществом своему критику: она отчуждает его личность, сводит его к состоянию объекта, обреченного производить более или менее запрограммированные реакции в ответ на стандартные раздражители. Процедура премиального чествования почти не включает в себя живой диалог с творчеством лауреата (хорошо еще, если кто-то из участников прочитал или перечитал его книги); вместо неповторимо-индивидуального опыта и сознания от писателя востребуется безличная роль “политического гуру”, произносящего авторитетные, но не укорененные в его собственной жизни суждения по всяческим вопросам, которыми его осаждают. Это и есть самый коварный эффект социального признания: у писателя незаметно отбирают ту духовную опору, на которой зиждилась его критическая позиция.

В таком контексте, видимо, и следует интерпретировать самый драматичный эпизод нобелевской эпопеи Камю, перипетии которого излагает его биограф: перепалку на встрече с публикой в Стокгольме, когда в ответ на обвинения в равнодушии к своей истерзанной войной родине — Алжиру писатель бросил нашумевшую, широко растиражированную фразу: “Я верю в справедливость, но раньше справедливости я буду защищать свою мать”.

Можно, как это делает О.Тодд (отступая в этом пункте от своего правила не строить зыбких гипотез), реконструировать более или менее связный и “политкорректный” смысл этих запальчивых слов; но, быть может, важнее понять тот импульс, который заставил Камю сформулировать их именно так, неосторожно, “подставляясь” под неизбежный град пересудов и упреков со всех сторон. Выступая на эстраде в роли оракула, к чему вынуждало его большинство задаваемых вопросов, он явно страдал от разрыва связей с прямым личным опытом, с собственным жизненным путем, начавшимся в одном из кварталов Алжира, где по-прежнему жила его мать. И злополучная фраза была, конечно же, не продуманным абстрактным суждением, а импульсивной попыткой опереться на память о своей семье, о детстве, обо всем том первичном жизненном опыте, которым была сформирована его бунтарская позиция и о котором он как раз тогда пытался написать свой последний, так и не завершенный роман “Первый человек”. Видимо чувствуя этот интимный смысл пресловутой фразы, О. Тодд вполне тактично завершает “нобелевскую” главу своей книги двумя забавными анекдотами о встречах Камю-лауреата со своими земляками в Алжире, куда он приехал погостить у матери: один путает его с каким-то футболистом, а другой, узнав его после многолетней разлуки, простодушно спрашивает: “Ну как, что у тебя нового?” Здесь, на “малой родине”, где мало кому интересны мировые сенсации, писатель только и может надеяться вновь обрести ценностную опору, которую чуть не украли у него из-под ног во время торжественных церемоний в Швеции.

Биографическая книга О. Тодда честна по отношению к читателю: воспроизводя в самом своем строении конфликтную проблему, с которой пришлось столкнуться Альберу Камю, она одновременно и дает нам материал для понимания его переживаний, его попыток разрешить эту проблему. Просто от нас требуется активное чтение — как бы пристрастное перечитывание судьбы Камю его собственными глазами, чтобы заново осознать смысл бунтарской позиции, на которой он стремился удержаться.

8. Мишель Фуко уходит в революцию —

и в Высшую нормальную школу Коллеж де Франс

В ходе нобелевских торжеств 1957 года Альбер Камю по традиции выступал перед публикой не только в Стокгольме, но и в нескольких десятках километров от него, в университетском городе Уппсала. Там все прошло без инцидентов; тем более любопытно, что организацией приема писателя-лауреата занимался молодой философ, который руководил местным французским культурным центром и которого звали Мишель Фуко. Он был еще никому не известен ни как ученый, ни тем более как активный деятель “новых левых”; правда, в конце 40-х годов он, как и многие интеллигенты его поколения, вступил было в коммунистическую партию, но через три года вышел. В 50 — 60-е годы он представлял собой, пользуясь позднейшим словечком, типичного “яппи”: окончил элитарную “Эколь нормаль”, делал сначала дипломатическую, потом университетскую карьеру, ездил на дорогом “ягуаре”… Пятном на его биографии был разве что гомосексуализм, ставший даже поводом к дипломатическому инциденту: руководя французским культурным центром в Польше, Фуко был вынужден срочно возвратиться на родину: очередной предмет его увлечения оказался агентом польской спецслужбы.

На рубеже 60 — 70-х годов благополучный ученый, уже автор нескольких прославивших его книг, резко переменился. Хронику событий восстанавливает его биограф Дидье Эрибон: в 1968 году на очередном витке своей академической карьеры Фуко встал во главе отделения философии в новом, только что созданном Венсенском университете в пригороде Парижа. 23 января 1969-го, солидаризируясь с забастовкой студентов, он вместе с ними принял участие в обороне университета от полиции, попал под арест. В ту ночь началась его деятельность правозащитника, радикального критика государственной политики, ультралевого революционера… Но вот еще неожиданный поворот: в разгар этих событий, в ноябре того же 1969 года ученый совет Коллеж де Франс принимает решение, открывающее Мишелю Фуко путь к кафедре в этом престижнейшем учебном заведении, каковую он и займет год спустя. Впоследствии некоторые из участников того ученого совета при виде деятельности Фуко-гошиста в ужасе говорили друг другу. “Что мы наделали!”, однако решение состоялось — человек, уже зарекомендовавший себя яростным борцом за революцию, был избран на очень почетный профессорский пост и оказался в парадоксальном положении общественно признанного оппозиционера.

Интеллектуальную траекторию, которая вела Мишеля Фуко по такому нестандартному жизненному пути, Д. Эрибон намечает скорее пунктирно. Ему не дается самостоятельный анализ философии Фуко, вместо разбора его работ он ограничивается кратким пересказом и длинными цитатами из них. Зато он приводит много фактов, характеризующих “житейскую” сторону происходившего: называет имена ученых, поддерживавших талантливого философа на разных этапах его карьеры, разъясняет механизмы академических процедур, предшествующих тому или иному назначению… Когда же дело доходит до мотивов поведения самого Фуко, он по большей части склонен промолчать. Резкое обращение философа к гошизму в 1968 году остается вовсе необъясненным, а в его позднейшем решении оставить Венсен и перейти в Коллеж де Франс проскальзывает любопытное психологическое противоречие: сначала биограф утверждает, будто Фуко надоело работать среди процветавшего в Венсене политического активизма, “да и вообще он не слишком любил общаться со студентами”, — а в конце следующей главы, описывая его лекции в Коллеж де Франс, где “общение со студентами” практически отсутствует (профессора только читают лекции, но не ведут никакой индивидуальной работы со слушателями, а те не получают в коллеже никаких дипломов), сам же цитирует одно из тогдашних его интервью с жалобами на одиночество перед пассивно-молчаливой публикой: “Поскольку обратной связи нет, то лекция превращается в спектакль. По отношению к публике я словно актер или акробат…” Так что же тяготило Фуко: контакт со студентами или, наоборот, его нехватка?

На подобные вопросы убедительнее отвечает другой биограф Мишеля Фуко — американец Джеймс Миллер. Прежде всего он в красочных подробностях описывает историческое событие, произведшее переворот в мыслях и поведении философа, — студенческое восстание в Париже в мае 1968-го. (Француз Д. Эрибон, очевидно, просто счел излишним рассказывать о том, что прекрасно помнили большинство его читателей…) Сам Фуко отсутствовал тогда в Париже, работая в Тунисском университете, зато на месте событий оказался человек, который был ему близок и дорог, — социолог Даниель Дефер, и тот сообщал ему последние новости в Тунис, приставляя телефонную трубку к радиоприемнику. Дефер, участвовавший в маоистском движении, явно сыграл важную роль в обращении Фуко к политической деятельности; философ позднее говорил, что восемнадцать лет он жил в “состоянии страсти”, следовал за ним повсюду или же сам заставлял его следовать за собой, устраивая его на работу в свой университет. Итак, политизация Фуко имела одной из движущих пружин любовную страсть, чувство отнюдь не абстрактно-философское, а интимное; это слово “страсть” Дж. Миллер даже поставил в заголовок своей книги. Кроме того, американский биограф подчеркивает черту характера Фуко, работавшую и в научных, и в политических его делах, — привычку противопоставлять себя обществу; проявлялась — почти как у Бодлера — в дендизме, тщательной заботе о собственной внешности (колоритная деталь: по воспоминаниям свидетелей, при обороне Венсена 23 января 1969 года Фуко “радостно швырял камни [в полицейских], но старался не запачкать свой красивый черный бархатный костюм”), в необщепринятой сексуальной ориентации, но также и в глубокой критике явных и подразумеваемых систем мышления, на которые опирается общественный строй современной Европы. В 1968 году, после студенческих баррикад в Париже, он ощутил, “что возможен какой-то разделенный восторг, разбивающий привычные запреты”. “Разделенный” — важнейшее слово, недаром подчеркнутое самим Дж. Миллером: вместо одиноко-надменной позы академического интеллектуала-денди возникла, пусть эфемерная, возможность совместной борьбы, и этого чувства Мишелю Фуко хватило на много лет, до самой его безвременной смерти. Два модуса инаковости: дендизм и коллективный экстаз — включались для него в систему философских оппозиций (таких, как противопоставление двух идеальных типов “нового человека” — позитивного у Маркса и негативного у Ницше); этим же, по-видимому, объясняется и то, что в его жизни сосуществовали две столь разные ипостаси, как профессор Коллеж де Франс и участник левых уличных демонстраций: то были два разных варианта одной и той же душевной стратегии.

Другой вопрос — не означает ли социальная возможность для одного человека совмещать эти две роли, что статус Иного в западной цивилизации последних десятилетий вообще становится проблематичным? Не означает ли это, что общество сумело если не в плане общих ценностных установок, то в конкретном отношении к конкретному индивиду интегрировать, вобрать в себя собственную оппозицию — а тем самым подчинить ее своему влиянию? Если так, то судьба “левой интеллигенции”, очевидно, исторически исчерпана и она должна уступить место какой-то другой форме культурной оппозиционности (существовать без которой не может ни одно живое общество). А значит, тем настоятельнее задача изучать ее опыт, в том числе и через биографии ее крупнейших представителей.

* * *

Биографии, о которых шла речь выше, отсылают к разным стилям и жанрам, которые выработаны в художественной прозе и журналистике и, вообще говоря, не связаны жестко с собственным творчеством “биографируемого”: это и реализм бальзаковского типа, опирающийся на представления о страсти и ответственности (К. Пишуа и Ж. Зиглер), и реализм флоберовского типа с его иллюзионистской поэтикой немотивированных деталей (Ж.-Ж. Лефрер), и психологическое повествование (Ж.-Л. Стенмец), и повествование философско-историческое (Ж.-Ф. Лиотар), и философско-критическое эссе (М. Сюриа, К. Бидан), и журналистский репортаж (О. Тодд, Д. Эрибон)… В каждом из этих жанров и стилей можно работать более или менее успешно; нет смысла задаваться вопросом, который из них “лучше” сам по себе. Одно лишь общее замечание: биография всегда сообщает нам — не в последнюю очередь самой своей формой — гораздо больше, чем просто сведения о жизненном пути знаменитого человека; независимо от того, старается ли она держаться голых фактов или смело пускается в реконструкцию мыслей и чувств своего героя, она всегда вписывает его жизнь в контекст эпохи, а потому всегда является интерпретирующей. Усилие историко-культурной интерпретации требуется и от ее читателя, и биографические “жанры” и “стили” различаются, пожалуй, именно тем, насколько настоятельно они требуют от нас вести собственную критическую работу, выясняя, что в них идет от самого “биографируемого”, а что от более или менее сознательной ангажированности биографа. Лучше всего это видно тогда, когда сам герой биографии открыто ангажирован в социальном или культурном смысле. Поэтому биографии Иных — как бы идеальное учебное пособие по грамотному чтению биографии вообще.

 <<<     ΛΛΛ   

Его нехватка на подобные вопросы убедительнее отвечает другой биограф мишеля фуко американец джеймс миллер
А у писателя авантюриста

сайт копирайтеров Евгений