Пиши и продавай!
как написать статью, книгу, рекламный текст на сайте копирайтеров

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

4. Периоды слушания

У меня было три периода слушания. Наверно, больше, но сейчас вспоминаются три. Сначала мне было все равно, кого и в какой обстановке слушать, и это всякий раз происходило, как чудо, которому предшествовало смущение, запинка, чувство вины. Со мной заговаривали, по-приятельски или по-светски, оставляя мне маленькие паузы в разговоре, чтобы я мог вставить свою речь. Но я этими паузами не пользовался - не только не вклинивался в них, не раздвигал, а наоборот, оставлял за собой такие провисающие пакетики молчания. Хорошо помню толкотню интонаций, когда собеседник уже выходил из разговора, а я все никак не мог войти, и мы сталкивались в дверях. Он замолкал, а я продолжал слушать, - и, спохватившись, как-то озвучивал свое молчание, междометиями, повторами, тепленьким косноязычием, или туповато и раздумчиво, со знаком многоточия в конце, повторял услышанное...
Но видимо, и не было в этом нужды, мое молчание не воспринималось как вызов. Я ведь не замыкался, не отводил взгляда, а наоборот, как-то сразу и плотно останавливался возле человека, едва он заговаривал со мной. Это были такие "прилипания", когда гладкость одного предмета вдруг идеально сходится с гладкостью другого, но потом инерция движения разводит их. Больше всего я любил тогда разговоры со случайными попутчиками, особенно в поездах, когда делать нечего, и человек вдруг начинает вспоминать и проборматывать свою жизнь, как во время бессонницы. Слух мой тогда еще не вошел в силу, и потому меня устраивала случайность собеседника, однократность его присутствия в моей жизни. Да и его устраивала моя однократность, и он поспешно сваливал в меня разные слова и признания, как в походный чемодан. И в приятельских компаниях я любил атмосферу поезда, эти проносящиеся мимо быстрые разговоры, в которых вдруг звучали слова, будто лично ко мне обращенные. Я начинал слушать, и уже речь, словно повинуясь слуху, все больше поворачивалась ко мне... Вдруг наплыв - и струение во мне нового голоса.
Потом наступил период, когда я почти перестал бывать в компаниях. Мне стало невыносимо слушать столько врозь звучащих голосов, хотелось каждому из них отдать себя, выращивать его в себе. В этот период, тянувшийся года три-четыре, я встречался со друзьями уже, как правило, поодиночке. Они приэодили ко мне, или я приходил к ним, когда никого не было дома, и мы запирались в своей беседе. Было удивительно, как много людей заключал в себе один и тот же человек, когда вокруг него не было других людей. Он даже говорил разными голосами, он как бы пробовал быть тем, кем еще никогда не был, искал и не находил себя среди многих "я". Эти беседы научили меня слушать по-настоящему, проникать слухом в такие области тишины, что я бы не удивился, услышав голоса ангелов, хотя они почему-то избегали меня.
Третий период не отменил первых двух. Я все еще люблю случайные разговоры со случайными людьми; еще больше люблю говорить наедине с друзьями, разговор с которыми продолжается уже много лет. Но возникло третье: я ищу речь, которой мог бы понадобиться мой слух. Меня опять стали привлекать шумные сборища. Я вхожу - и стараюсь понять... И приношу первую "жертву" - сам заговариваю. Как ни странно, но люди, мало говорящие, больше нуждаются в слухе, чем те, которые говорят много. Говорливые нуждаются скорее в слушателях - верных подданных своего государства речи. Они и рассказывают то, что интересно всем и никому в особенности - новости, слухи, анекдоты. - молчащие обычно потому и молчат, что их речи нужен особенный слух, только им предназначенный, как невесте - жених. Сократ называл себя акушеркой, но прежде, чем речь разродится мудростью, она дожна повстречать своего суженого. Есть и такая профессия - сваха. Кажется, это мое дело - сватать слух к речи.
Как-то мне удалось заговорить с пожилой женщиной, сидевшей рядом со мной в гостях за длинным столом, и на какое-то повышение ее голоса выпала случайная секунда всеобщей тишины в промежутке между двумя новостями и раскатами смеха. И вдруг оказалось, что она одна говорит, а ее все слушают - так же, как и я. Она смутилась и еще больше повернула свое лицо ко мне, чтобы не мешать говорить другим, не заслонять собой застольного пространства. Но ее продолжали слушать, и уже через минуту она освоилась и повернулась ко всем сидящим за столом - ее и слушали минут пять, и еще полминуты молчали.
Я, к сожалению, забыл, о чем она говорила. Это всеобщее внимание к ней как будто оцепенило меня, я весь сосредоточился на том, чтобы не прервалась тишина вокруг такой робкой, замирающей речи. Я изо всех сил старался слушать эту женщину, потому что мне вдруг показалось, что ее слушают вместе со мной, через меня, и если мое внимание хоть на секунду ослабнет, все тотчас отвлекутся и займутся чем-то другим. Когда так напряженно слушаешь, теряешь способность слышать. Поэтому я не запомнил ничего в той речи, но запомнил саму эту удивительную возможность - слушать так, что другие начинают слушать вместе с тобой. И потом уже неоднократно я испытывал то же состояние, когда твой слух идет первым в прорыв, на окружение чужой речи, а потом уже за тобой идут и другие...
Для большинства людей молчание - это крест, на котором распинается их внутреннее слово. За несколько лет я нашел несколько тяжело молчавших людей, с которыми продолжал говорить и потом.

5. Кто пишет?

В пору юношеских огорчений, когда моя немота переживалась особенно остро, единственное, чем я утешался, так это своим писательством. Пусть мне нечего сказать, зато пишется. Бывают такие пустые люди, ненужные в общении, но что-то с ними происходит за пределом слышимости, что-то они там кропают - и потом вдруг эти вялые молчуны оказываются нелишними для рода человеческого.
И дважды, ровно дважды я оказался неправ. С одной стороны, не так уж угнетало людей мое молчание, наоборот, меня приглашали, со мной общались, как будто не замечая, что я ничего не могу предложить в обмен. Тогда-то и стал я догадываться, что через меня люди каким-то образом общаются сами с собою, и моя бессловесность им не противна. Ведь люди общаются по трем причинам: чтобы что-то узнать о других, чтобы что-то дать знать о себе и чтобы самим узнать о себе что-то новое, неведомое раньше. Вторая причина важнее первой, а третья важнее второй.
С другой стороны, мое сочинительство, которым я обольщался, как залогом оригинальной складки ума, постепенно разоблачало свою вторичность. Печататься я, конечно, нигде не мог, а всегда воображал тех друзей и знакомых, которым было бы любопытно прочитать ту или другую страницу. И вдруг я с ужасом обнаружил, что именно то лицо, которому я мысленно предназначал свое сочинение, оно-то, по сути, и диктовало его мне.
Первым был, кажется, Саша Ш., почти всегда молчавший и уступавший в этом только мне. Во всяком случае, в общих компаниях мы всегда молчали вместе (и уже чересчур много было нас, двоих), а когда мы встречались наедине, он говорил, а я слушал. Именно для Саши Ш. написались мои первые настоящие страницы, те, под которыми я мог бы подписаться. Но перечитав через месяц, я понял, что именно под ними и не могу подписываться: слова были мои, а голос - не мой. Я воображал Сашу идеальным читателем своих страниц, а он оказался их косвенным автором, тем голосом, который мне их нашептывал, хотя наяву он, может быть, произносил лишь одно слово из сотен, написанных мною. Но ведь дело не в словах, которые для всех общие, а в голосе, который у каждого свой.
У меня же, - я вдруг почувствовал с ужасом и некоторым облегчением, потому что всегда любил акт безоговорочной капитуляции, - у меня нет своего голоса. Только молчание у меня свое, а голоса все чужие. Мысли, которыми я якобы делюсь с читателями, - это их мысли, которые им почему-то не довелось высказать или записать. Я как был, так и есть только слух, в который вложен чей-то голос.

6. Кто думает?

Так оно, в общем, и должно быть. Важно не только что ты думаешь, но и кто в тебе думает, кем ты думаешь. Раньше мышление двигалось в среде расширяющихся предметов, вовлекая в свой круг новые и новые что. Сидел такой Гегель в каком-нибудь Гейдельберге и измышлял из себя то философию истории, то историю философии, все время оставаясь самим собой - Г. В. Ф. Гегелем, ну в крайнем случае - мировым духом, себя в нем сознающим, но уж, упаси Бог, не каким-нибудь соседом или одноклассником. В таком тождестве пишущего с самим собой происходит что-то вроде короткого замыкания, - и вот оказывается, что дальше двигаться некуда, в философии Гегеля абсолютный дух познал самого себя. Из Гегеля получился Мармеладов: "знаете ли вы, господа, что это такое, когда мышлению некуда больше идти?" Через Гегеля произошло короткое замыкание в цепи мирового сознания, оно соединилось само с собой: вспышка, конец. Философия погрузилась во мрак, ибо стало не о чем мыслить, всякое что уже было испробовано и введено в систему самопознающего духа.
Как исправить эту аварию? - Изолировать мышление от самого себя, от субъекта мышления; ввести в процесс мышления несколько слоев авторства, несколько мыслящих субъектов, несводимых друг к другу.
Эту работу изоляции мышления от самого себя произвели Кьеркегор, Маркс и Ницше, которые научились мыслить "не от себя", поставили между собой и мышлением ряд чужих инстанций. Философски наиболее счастливым, хотя и человечески самым несчастным, оказался Кьеркегор, который расположил между собой и своим мышлением серию вымышленных авторов и публиковал свои труды под псевдонимами Виктор Эремит, Иоганнес де Силенцион, Констанцион Константин, Иоганнес Климакус, -нтиклимакус и т.д.. "Другой" выступает как мыслящий индивид, соразмерный самому автору, и между ними возможны личные отношения, хотя бы даже и не обозначенные в самом тексте: знакомство, дружба, переписка - или отсутствие таковых. Псевдонимы не спасли Кьеркегора от насмешек его соотечественников, зато спасли честь мысли, которая нашла в себе силы подняться над собственным триумфом, над гегелевским "абсолютным" мышлением - и вновь затеряться среди тех же соотечественников и современников, в их многоголосии.
Маркс взял себе в соавторы целый класс - пролетариат, поставив между собой и своим мышлением голос исторического субъекта, волю которого он якобы выражал. Опасность состояла в том, что мышление, препорученное такому коллективному субъекту, могло вырваться из-под воли автора, его пережить и стать материальной силой, верящей в только в собственный безликий разум. Так и случилось. Нельзя придавать чужому голосу в себе исторический или метафизический статус более высокий, чем тот, которым в своем одиночестве наделен сам пишущий. Нельзя брать в соавторы Бога, или народ, или класс. Нельзя подписывать свои труды: "я и Россия", или "я и пролетариат", или "я и бессознательное".
Если с мыслью Маркса случилось несчастье уже после его смерти, то в случае с Ницше несчастье обрушилось на него самого, причем именно как на мыслителя. "Кем "его мышления оказались не индивиды и не коллективы, а боги или антибоги: Дионис, Заратустра, -нтихрист. Ницше прекрасно понимал условия игры, по которым мышление, чтобы освободиться от груза неподвижной истины, должно менять голоса и облики, переходить от автора к автору. Но он настолько увлекся игрой, что забыл о ее условностях. Безумие подстерегало Ницше в той точке, где он попытался полностью слиться со своими "другими" - его последние письма, вести из царства безумия, подписаны "Дионис", "-нтихрист", "Распятый".
Два правила "чужеголосия" вытекают из опытов Ницше и Маркса: не отождествлять себя с другим и не сотрудничать с этим другим как с коллективным субъектом. Обнаруживая другого в себе, следует ставить его наравне с собой, как отдельно стоящего индивида, а не как "оно" божества или "мы" общества, в котором теряется мой ум и начинается царство коллективного сверхума или моего собственного безумия. Другой во мне несводим к моему "я", но и мое "я" несводимо к этому другому.
Можно считать, что Кьеркегор, Маркс и Ницше, как отважные электрики высшей квалификации, погибли, исправляя гегелевскую аварию в проводке всемирного духа, когда он приходит к полному совпадению с собой. Но именно с Кьеркегора, Маркса и Ницше забрезжил новый свет в философии: возникла изоляционная прослойка между мыслящим и мыслимым, подстановка другого голоса. Скажи мне, кем ты мыслишь... Мышление начинает прирастать не новыми объектами, а новыми позициями, множимостью тех, с кем или за кого мы пишем. (7)
...Впрочем, все это - плохая попытка самооправдания, мне дано оправдать кого угодно, только не себя. Ведь у Кьеркегора, и у Маркса, и у Ницше все-таки была своя философия, хотя и разыгранная на чужие голоса. У меня же нет своей философии. Я живу в России, где философия возможна либо как слух о чужеземных философиях - либо как вслушивание в них. Здесь место чистой пустоты, которую можно обводить сияющим нимбом.

________________________________

ПРИМЕЧАНИЯ

7. Бердяев где-то заметил, что мыслители прежних времен создавали "что" (идеи, мифы, системы), а в новое время остается мыслить лишь "о чем" (об идеях и системах, созданных другими). В этом случае новейшее время может быть описано словами Ивана Соловьева как следующий виток - смена неодушевленного местоимения одушевленным, мышление не "о чем", а "кем".

7. Россия: слух или голос?

Почему Господу было так угодно, чтобы все это произошло именно здесь и сейчас, в стране, которая так громко возвестила "истину" окончательно-справедливого устроения народов? Россия всегда была страной отчаянной пустоты, завывающей в подворотнях всемирной истории. Кто мы, откуда пришли, куда идем?
Первое, что Россия сказала о себе устами своего первого самобытного мыслителя, было слово "не" - самое частое в философском словаре Петра Чаадаева: "...Мы не принадлежим ни к одному из известных семейств человеческого рода, ни к Западу, ни к Востоку, и не имеем традиций ни того, ни другого. Мы стоим как бы вне времени, всемирноое воспитание человеческого рода на нас не распространилось. (...) Опыт времени для нас не существует. Века и поколения протекли для нас бесплодно. (...) Одинокие в мире, мы миру ничего не дали, ничего у мира не взяли, мы не внесли в массу человеческих идей ни одной мысли, мы ни в чем не содействовали движению вперед человеческого разума... ...От нас не вышло ничего пригодного для общего блага людей, ни одна полезная мысль не дала ростка на бесплодной почве нашей родины, ни одна великая истина не была выдвинута из нашей среды..." (8)
"Не принадлежим", "не имеем", "ничего не дали", "не внесли", "не содействовали", "ни одна полезная мысль", "ни одна великая истина"... Именно то, что я мог бы сказать о себе: не потому, что я русский - мало ли русских совсем других, и внесших, и содействовавших - а потому что я сам как эта чаадаевская Россия. Я так хорошо понимаю эту страну, когда она жадно ждет вестей со всего мира, а самой ей нечего сказать; если же заговорит, то ей стыдно себя слушать. Зато как глубока и чиста в своем искусстве воспринимать!
Какие у России желания? Какие предпочтения? Не все ли ей равно, такой пустой и огромной, чему в ней быть. Города, деревни, пустыри, пахоты - пусть будет, как будет. Все ветшает, запускается, небрежется. Ей не до себя, ей до других есть дело. Ей желается только одного - желать чужими желаниями, думать чужими мыслями, и придавать величие и размах чужим величинам. Где еще так раздавались ввысь и вширь личности других стран? где еще их голоса разносились таким гулким эхом? Кто такие Байрон, Бальзак, Диккенс, Гегель, Шеллинг, Фейербах, Маркс, Ницше, Хемингуэй для своих стран? Полузабытые имена, известные только профессионалам, да и при жизни - профессора своих наук или мастера своих искусств, не более того. Каждый в своей узкой ячейке. Да и Марат, Робеспьер - кто во Франции помнит эти имена памятью сердца, чтобы сердце обливалось кровью при мысли о таком величии, о таком злодействе, о таком сверхчеловечестве? Никто и не помнит, кроме историков и школьников, забывающих сразу после экзамена. - Россия приняла их в свое сердце, и столько построила в себе на этих именах, столько развела в себе маратства и робеспьеризма, удобрила их своею кровью... Здесь, в этом пространстве слуха, они выросли несравненно с тем местом, где были изречены.
Ведь у нас что ни зарубежное имя, то гром небесный, и какая-то в нем есть интригующая тайна, недоговоренность, которую хочется за него договорить. Как они перерастают сами себя, попадая в Россию! Как звучат на русском языке имена Хайдеггера и Сартра, Фолкнера и Сэлинджера, Кортасара и -кутогавы, Модильяни и Пикассо! Волшебно звучат, как загадки и заклинания, приобретающие власть над душой. И хочется бесконечно их разгадывать и додумывать, - не просто писать на них комментарии, но в них исповедоваться, их проповедовать, возглашать эти имена как лозунги, клясться ими, писать на стягах новых движений, с этими именами на устах умирать или спасать мир. Такой долгий, сказочный отзвук они рождают в нашем слухе. Россия не знает, как богата она чужими именами - но и те не знают, насколько богаче становятся, западая в сердце России. Ведь у себя на родине они всего-навсего личности, со своими частными мнениями, - зато у нас они говорят от имени Цивилизации, Философии, Свободы. Там их слабые голоса перебиваются другими голосами, и значения их речей, сухие и точные, равны самим себе. - здесь они удлиняются тенью, ложащейся на Восток от солнца, садящегося на Западе. У России есть тот долгий, терпеливый слух, погружаясь в который голос обретает сочность, богатство переливов, игру умолчаний и проговариваний.
И вот за эту глубину и настойчивость слуха, за это нежелание прерывать мелодию чужой речи Чаадаев вынес приговор России, как досадному курьезу, как "пробелу в порядке разумного существования".(9) - что если эта пустота послана в мир, чтобы в ней, как в пусто сквозящем зеркале, мир увидел себя, возрос, оправдался, умножил свои дары и сторицей вернул их Господу?
Но поскольку Чаадаев скорбит о таком убожестве своей страны, то в следующем своем сочинении он делает еще более пагубный шаг: провозглашает веру, что в этом убожестве России скрыт залог ее грядущего величия и верховенства над миром. Переход от "Философических писем" к "-пологии сумасшедшего": уничижение оказывается паче гордости. "...Мы призваны решить большую часть проблем социального порядка, завершить большую часть идей, возникших в старых обществах, ответить на важнейшие вопросы, какие занимают человечество..., быть настоящим совестным судом по многим тяжбам, которые ведутся перед великими трибуналами человеческого духа и человеческого общества". (100
Этот ошибочный шаг повторила за Чаадаевым вся русская мысль, а затем и история, попытавшись свое ничто превратить во все и поучительным словом вознестись над остальным миром. Вот Достоевский - никто лучше его не выразил чуткость русского слуха, явленную в Пушкине. "...Не было поэта с такою всемирною отзывчивостью, как Пушкин, и не в одной только отзывчивости тут дело, а в изумляющей глубине ее, а в перевоплощении своего духа в дух чужих народов... Мы... дружественно, с полной любовью приняли в душу нашу гении чужих наций, всех вместе..." (11) Замечательно, тут бы и остановиться, ведь это и есть наша миссия - "принимать в свою душу"! Европа бурлит гениями крика, возгласа, увещевания, а тут вдруг, на окраине цивилизации, тихо вызрел гений слуха, способный вобрать в себя эти голоса, выслушать их до конца, до полной силы проникновения, тогда как раньше они обрывали друг друга на полуслове. Что толку в семенах, в этих могучих незримых дубах, если нет плодовитой почвы, готовой их принять и вырастить в себе?
Но даже Достоевскому мало этой всеотзывчивости - и вот она переходит у него в оглушительный возглас: "...указать исход европейской тоске в своей русской душе... а в конце концов, может быть, и изречь окончательное слово великой, общей гармонии..." (12) Зачем это вырвалось у него? Вот так и пошла Россия изрекать окончательное слово и биться на весь мир в исступленном пророчестве... И случилось с Россией именно то, чего Достоевский так не хотел, а все-таки предрек и накликал.

8. Молчание Бога. Теология слуха

Затихает уже раба Божья от своего кликушеского приступа, и снова воцаряется тишина, залог великого слуха, обращенного с этой земли ко всему миру. Теперь-то и может обнаружиться в нашем замолкании то, что было правдой и в Пушкине, и в Достоевском, - уже не просто тишина, а покаяние слуха. Служение слуха, искупающего недержание речи. "...Перевоплощение своего духа в дух чужих народов... Это только у Пушкина, и в этом смысле, повторяю, он явление невиданное и неслыханное, а по-нашему и пророческое..." Тут Достоевский подходит к чему-то главному, к образу пророка, который пророчествует не речами, а слухом, ибо сам Бог, который уже две тысячи лет молчит с нами, есть великий слух. И у этого слуха должен быть свой пророк.
В Священном Писании особое внимание привлекают те места, где говорится о Божьем слухе, который не оставляет неуслышанным ни один вопль, ни даже шепот человеческий. Господь выдвигает пророков своих не только для того, чтобы говорить народу, но и чтобы слушать народ - и Сам слушает пророков, говорящих от имени народа. "И выслушал Самуил все слова народа, и пересказал их в слух Господа. И сказал Господь Самуилу: послушай голоса их..." (1 Царств, 8:21-22). Первое, что мы узнаем об Иисусе Христе в годы его возрастания, - это об его умении слушать. Таков самый ранний эпизод в Евангелии, где Иисус выступает как действующее лицо, - и это действие есть слушание. "...Нашли Его в храме, сидящего посреди учителей, слушающего их и спрашивающего их" (Лука, 2:46).
Но сколь многое ни было бы прообразно запечатлено в обоих Заветах, слух Божий - это тема, подступающая к сердцу нашего времени, когда молчание Бога становится камнем преткновения для веры.
Однажды верующие окружили мать Терезу и спрашивали, как она общается с Богом.
-Что ты говоришь Богу во время молитвы?
-Ничего, - ответила мать Тереза. - Я просто слушаю Бога.
- И что же Он говорит тебе?
- Ничего, - ответила мать Тереза. - Он просто слушает меня.
Такова современная святость. Общение человека с Богом - это два слуха, взаимно проникающие друг в друга.
Отчего Бог молчит? Нам дан житейский опыт, чтобы отвечать на такие вопросы, запредельные разуму. Во всякой живой беседе для каждого собеседника есть время говорить и время слушать.
Есть только два объяснения долгому молчанию Бога - молчанию сквозь человеческие вопли и моления, сквозь войны и революции, сквозь слезы младенцев, сквозь Освенцим и Колыму. Одно объяснение состоит в том, что Бога нет, молчание - знак его отсутствия. Второе объяснение состоит в том, что Бог молчит, потому что слушает нас. Он изрек свое первое слово через ветхозаветных пророков, второе - через своего Сына. После того, как само Слово обрело плоть, и жило среди людей, и было распято, и воскресло - какое еще слово мог обратить Бог к людям? Какие еще слова нужны? Теперь слово - за человеком. И Бог молчит, слушает нас. - мы воспринимаем +то слушание как безучастное молчание, а для иных оно становится еще и соблазном...
И вот, как последнюю милость, Бог посылает свой слух в мир, чтобы сделать явным, что каждое слово будет услышано и каждая речь записана. Божий слух объемлет теперь всю землю, и только слабый человеческий слух не услышит в этом молчании той глубины, куда уходят все наши слова, ибо это молчание самого Слуха. В этом молчании готовится Его последнее слово, которое явится во славе, чтобы судить мир. Но прежде суда над человечеством Он хочет внять оправданиям человеческим, Он хочет увидеть в каждом человеке образ и подобие Свое, способность сказать нечто единственное, подобное откровению. Ведь каждая личность, посланная Создателем в мир, сама по себе уже является откровением. После Богочеловеческой жертвы благой вестью становится человек - уже одним тем, что он дорого искуплен, он смысл и оправдание самой страшной жертвы. Не больше ли Христа тот, ради кого сам Христос претерпел смерть? (13)
Но кто услышит благую весть в глубине нашего косноязычия? Бог слышит все, но слышат ли люди этот Слух Господень, слышат ли они в молчании Бога глубину его напрягшегося слуха? И как Господь, чтобы донести до людей свое Слово (но не оглушить их мощью своего голоса), поставляет из их среды Сына человеческого, так теперь он поставляет сына человеческого, который учился бы у людей, чтобы они сами стали учителями, чтобы в их устах раскрылся запечатанный сосуд Слова. "И будет после того, излию от Духа Моего на всяку< плоть, и будут пророчествовать сыны ваши и дочери ваши..." (Иоиль, 2:28). В каждом пробудится дар пророчества, каждая плоть станет себя произносящим словом, ибо появится для этого слух, способный вместить слово каждой плоти, смыслоносный и членораздельный вздох каждого духа.
И слух этот, готовый слушать до конца, не только возвышается над людьми, как ушная раковина неба, но странствует среди них, чтобы в образе человека они узнавали открытость Божьего слуха. Посылается в мир молчащий пророк, которому уже нечего сказать, ибо все нужное для увещевания людей было сказано Словом распятым, а все нужное для приговора будет сказано Словом грядущим. Между этими двумя явлениями Слова помещается в истории явление Слуха. В слухе своем умаляется Господь даже более, чем в образе нищего, бездомного, предвечного Слова, учителя человеческого. Ибо в слухе своем Господь пребывает безгласным среди людей, пустым, как соты улея, чтобы быть наполненным премудростью из человеческих уст. Этому вестнику, оставшемуся без вести, назначено быть ухом Божьим, приклоненным к каждому слову человеческому.

9. Не Завет, а Ответ

Нужно привлечь внимание к одной прерванной традиции русской мысли - к идее Третьего Завета. Эта идея была высказана впервые Иоахимом Флорским (14) , который утверждал, что после Ветхого Завета - завета Отца, и нового Завета - завета Сына, должна наступить эпоха третьего завета - Святого Духа. Эта последовательность вытекает из христианского догмата Троицы. Если есть три ипостаси у Единого Бога и две из них выступали уже в истории человечества в форме заветов, данных человечеству Отцом и Сыном, то неизбежно, как историческое развертывание этого догмата, должен явиться третий завет, данный Духом Святым.
Русские мыслители предреволюционной поры, особенно Бердяев и Мережковский, развили идею о третьем Завете, когда над человечеством уже не будет тяготеть грех, искуплённый Христом, и человечество от переживания своего отпадения от Бога устремится к тому, чтобы творить, как Бог. Это будет завет свободного творчества, которое выйдет из условно-символической сферы искусства и культуры и широко разольётся по всей жизни. Однако этому пророчеству, высказанному Бердяевым в книге "Смысл творчества" в 1916-ом году, уже следующий год нанёс сокрушительный удар. Человечество должно было вновь впасть в состояние греха, тяжелейшего, чем все предыдущие грехи, - грех богоборчества, безбожия, истребления всего творческого и живого. И только пройдя через эти бездны греха, можно будет открыть новое, "третье" измерение святости.
Пережитый нами исторический опыт в корне меняет само представление о том, чем должна и может быть современная религиозная надежда. Как можно говорить о третьем завете, когда и первые два не были исполнены, и 20-ый век, когда грех достиг небывалых глубин и размеров, является лучшим тому подтверждением. Не форма завета должна троекратно повториться, но должна радикально измениться сама форма связи человека с Богом. В завете Бог предстаёт как действующее лицо, Он заключает союз с человеком в форме откровения. Можем ли мы ждать новых откровений, пока не выполнили старых обетов? Можем ли требовать новых слов, пока не ответили на Слово Божие? Не Завет, но Ответ - вот единственная отмеренная и предназначенная нам форма религиозного поведения в послезаветную эпоху. Всё, что сделано человеком за его жизнь, и всё, что сделано человечеством за его историю, - всё это сейчас осмысляется как ответ человечества Богу. Сама возможность рукотворной гибели всего человеческого рода, возникшая впервые в опыте нашего поколения, выдвигает перед ним необходимость такого отчёта перед Божьим судом.
Естественно, что религия ответа не может воплотиться в форму откровения, подобную книгам Ветхого и Нового заветов. Открывает - Бог, а отвечает - человек. Не потому ли молчит так долго Господь, что он напряжённо вслушивается и ждёт ответа? Сорок два поколения, две тысячи лет отделяли Христа от -враама, с которым Бог заключил первый завет. Те же две тысячи лет отделяют нас теперь от Христа. Первый завет был от Бога, во втором божественное уже встретилось и соединилось с человеческим. Третий завет должен исходить от самого человека, а такой завет, данный не в форме божественного откровения, может быть только ответом.
Бердяев предсказывал: "Третье, творческое откровение в Духе не будет иметь Священного писания, не будет голосом свыше: оно совершится в человеке и человечестве... -нтропологического откровения Бог ждет от человека, и человек не может его ждать от Бога". (15) И все-таки была роковая ошибка в русском серебряном веке: пророки третьего завета, люди исключительно тонких духовных соблазнов - Бердяев, Мережковский, Розанов, Вяч. Иванов - искали своего особого слова, чтобы пророчествовать, а Господь им не давал, и оттого запах тления лежит на их страницах, как будто листы коробятся в невидимом огне. Как они, любимые, заблуждались, желая высказать от себя то, что можно услышать только в душе другого, который всегда больше того, что сам может сказать о себе.
Да, человек не может ждать "антропологического откровения" от Бога, но он не может ждать его и от самого себя, а только от другого человека. Душа другого человека и есть откровение Бога о нем, и нам поручено это откровение услышать и передать другим.
Есть и еще одно знамение 20-го века. Любое слово можно перетолковать, извратить, опредметить - но нельзя опредметить слух. Тайное сильнее явного, слух сильнее голоса. Образ Бога, данный откровением, оказался гуманистически "превзойдённым" и даже атеистически "отброшенным", включённым в культуру как её "религиозная", бесконечно умаляемая часть. На самом деле тайное сохраняет свою силу, лишь оставаясь нераскрытым, хотя бы даже в форме откровения. Вот почему то, к чему относит себя религия после атеизма, уже не есть некий обнаруживающий себя голос, но есть всё вбирающий слух. Безбожие борется со словом Божьим, а Бог побеждает его своим слухом. Мы в нем, он же больше нас.
Церковь доносит до нас слово Божье. Но как донести глубину Его слуха? Можно ли воздвигнуть храм Слуху? У него нет проявлений, очертаний, нет слов, но всем словам он дает тот последний смысл, ради которого они звучат. Религия Слова сейчас переживает огромное потрясение: падение и новый подъем - превращаясь в религию Слуха.
Религия Слова богата модуляциями, тональностями, знаками и значениями, словами и условностями, теологическими интерпретациями и историческими традициями. Религия Слуха всего этого лишена, у нее нет никакого наследия. Это бедная религия, у которой нет пророка и провозвестника, потому что она живет и движется не Словом, которое было в начале, а Слухом, которому мы отвечаем в конце. Это прозрачный тупик истории - "стало вдруг слышно далеко во все стороны света". Слово уже было сказано в начале, чтобы вести и направлять человека, в конце же говорит сам человек, отвечая за свои пути перед Богом. Вот почему у бедной религии нет пророков, говорящих от Бога. - если и есть пророк, то на нем замолкает слышимое пророчество. Начинается пророчество без речи, пророчество слуха.

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

Только слушай его

сайт копирайтеров Евгений