Пиши и продавай! |
Самовластность Их близость неожиданна, но настолько очевидна, что, цитируя фразу Жана Жене, Сартр восклицает : "Правда, похоже на мольбы верующего в период засухи?"*** Это соответствует основному стремлению Жене к святости, которую он считает "самым красивым сло- * J.-P. Sartre. Saint Genet, comedlen et martyr. P. 59 - 60. 123 вом во французском языке", но добавляет к священному оттенок скандала. Выясняется, почему Сартр назвал книгу "Святой Жене". Выбор высшего Зла в действительности связан с выбором высшего Добра; одно с другим объединены непримиримостью - каждое со своей стороны. Однако нас не обмануть заявлением об этой непримиримости: достоинство и святость Жене всегда имели лишь один смысл: единственный путь к обоим лежит через мерзость. Это святость шута, нарумяненного как женщина, в восторге от того, что над ним смеются. Жене изобразил себя несчастным, носящим парик и продающим себя, окруженным похожими на него невыразительными людьми; в баронской короне, украшенной фальшивыми жемчугами. Когда корона падает и жемчуг рассыпается, он вынимает у себя изо рта вставную челюсть, кладет ее на голову и кричит, разевая провалившийся рот: "Ну что, милые дамы! Я все равно королева!"* Тут притязание на жуткую святость совпадает с любовью к смехотворной самовластности. Это отчаянное желание Зла становится понятным, когда вскрывается глубинная сущность священного, величие которого лучше всего проявляется, если вывернуть его наизнанку. В ужасе, который сам Жене попытался выразить, есть некий дурман и аскеза: "Кюлафруа и Божественная, обладающие тонким вкусом, будут всегда любить то, что они ненавидят: это и есть, в некоторой степени, их святость, поскольку это - отречение"**. Забота о самовластности, о том, чтобы стать самовластным, любить то, что относится к власти, дотронуться до этого, этим наполниться - вот что завораживает Жене. У такой примитивной самовластности существуют разные обманчивые ипостаси. Сартр показывает его величественную сторону, идя вразрез со стыдливостью Жене, который, являя собой ее изнанку, есть тем не менее сама стыдливость. "Опыт Зла, - пишет Сартр, - есть царственное cogito, открывающее совести свою необычность перед лицом Бытия. Я хочу быть чудовищем, ураганом, все человеческое мне чуждо, я преступаю все законы, созданные людьми, я растаптываю все ценности, ничто человеческое не может ни определить, ни ограничить меня; и все-таки я существую, я буду ледяным дыханием, которое положит конец моей жизни"***. Бессодержатель- * В "Notre-Dame-des-Fleurs". (Oeuvres completes, T. II) Сартр подробно анализирует такой вид коронования. 124 но? Наверно! Но неразрывно связано с еще более терпким и противным вкусом, который придает этому Жан Жене: "Мне было шестнадцать... в моем сердце я не сохранил ни одного местечка, куда можно было бы положить ощущение моей невинности. Я считал себя трусом, предателем, вором, педиком - кем я был в глазах других... Я знал, что состою из отбросов и в остолбенении наблюдал за собой. Я стал мерзостью"*. Сартр увидел и прекрасно понял эту царственность, свойственную Жене как личности. "Если, - пишет Сартр, - он так часто сравнивает тюрьму с дворцом, то, значит, он представляет себя задумчивым, наводящим страх монархом, огражденным от подчиненных, подобно древним властителям, недоступными стенами, запретами и двойственностью священного"**. Неточность, небрежность и ирония этой аналогии говорят о безразличии Сартра к проблеме самовластности***. Жене, связывающий себя отрицанием всяческих ценностей, тем не менее заворожен высшей ценностью, тем, что свято, самовластно и божественно. Попросту говоря, он, может быть, не очень-то искренен, он никогда не был искренним, и никогда ему не удастся им стать, но он маниакально каждый раз говорит о полицейской машине, окутанной "очарованием высокомерного горя", "царственного горя" или о "величественном, медленно убегающем вагоне, перевозящем [его] среди толпы, склонившейся в знак уважения"****. Неизбежность иронии - эту иронию Жене больше выстрадал, чем пользовался ей - не могла бы скрыть трагическую связь наказания и самовластности: Жене может властвовать только во Зле, самовластность, видимо, и есть Зло, а Зло только тогда Зло, когда наказуемо. Кража менее престижна, чем убийство, тюрьма, эшафот. Истинная царственность преступления - царственность убийцы перед казнью. Воображение Жене пытается ее возвеличить с неким, как нам может показаться, пристрастием, но когда в тюрьме он бравирует тем, что * "Saint Genet". P. 79; цитируется Сартром. 125 попал в карцер, и восклицает: "я живу в седле... я вхожу в жизнь других людей как испанский гранд входит в севильский собор"*, его бравада оказывается хрупкой и наделенной смыслом. Подкрадывается ли смерть со всех сторон, принес ли ее преступник и ждет ли он ответного удара - везде тоска Жене придает полноту воображаемому самовластию; это, скорее всего, еще один обман, но вне непосредственно воспринимаемого мира, лишенного очарования и счастья, не является ли мир человека весь целиком плодом воображения или фантазии? Зачастую плод чудесен, но еще чаще опасен. В социальном плане более тонкий величественный Аркамон в своей камере внушает больше почтения, чем Людовик XVI в Версале, хотя почтение основывается на одном и том же. Напыщенность слога, без которой редко обходится Жене, несмотря ни на что, отодвигается в тень, когда речь идет об Аркамоне во тьме карцера, "похожем" на невидимого далай-ламу"**. Сложно не пережить болезненное ощущение после этой короткой фразы - аллегории казни убийцы: "Его украсили трауром богаче, чем столицу, где только что убили короля"***. Наряду с идеей святости неотвязная идея королевского достоинства является лейтмотивом творчества Жене. Приведу другие примеры. Жене пишет об одном "колонисте" исправительного лагеря в Метре: "Ему достаточно бнло одного слова, чтобы с него слетело обличье колониста, покрывавшее его чудесной мишурой. Он был королем"****. В другом месте Жене говорит о "парнях, которые кричали как быки, и на чьих головах был заметен ореол от королевской короны"+****. О Малыше-Крошечные-Ножки, закладывавшем своих * Ibid. Р. 212. 126 друзей, он писал: "Люди, которые его видят... даже не зная его... на какое-то мгновение оказывают этому незнакомцу почтение, свидетельствующее о его самовластности; но на него самого эти моменты самовластности подействуют так, что он проживет свою жизнь как властитель"*. Стилитано, которому однажды, когда за шиворот к нему забралась блоха, кто-то сказал: "еще один красавчик на тебя залез" - тоже король, "монарх окраины"**. Метейе, один из колонистов Метре, "выглядел как король из-за того, что считал себя самовластным"***. Весь в пунцовых гнойниках, восемнадцатилетний уродливый Метейе говорил "самым внимательным слушателям, и мне в частности, что он потомок французских королей...". "Никто, - продолжает Жене, - не занимался идеей королевской власти у детей. Я, впрочем, должен заметить, что он был не из тех детей, которые воображали себя дофинами или принцами крови, разглядывая "Историю Франции" Лависса или Байе [1], или иную подобную книгу. Его фантазии питались в основном легендой о Людовике XVII, сбежавшем из тюрьмы. Скорее всего Метейе сам через это прошел". История Метейе не имела бы никакого отношения к царственности преступников, если бы он не был обвинен, возможно несправедливо, в том, что раскрыл побег. "Справедливо такое обвинение или нет, - пишет Жене, - оно ужасно. Подозреваемые жестоко наказывались. Их казнили. Принц крови был казнен. Он был окружен беснующимися подростками, более озлобленными против него, чем Вязальщицы против его предка [2]. Когда вдруг наступила тишина, как это обычно бывает во время бурь, мы услышали, как он прошептал: "С Христом сделали то же самое". Он не заплакал, но, сидя на троне, он внезапно преисполнился величия, и ему почудилось, что Господь сказал ему: "Ты будешь королем, но корона, сжимающая твою голову, будет из раскаленного железа". И я увидел его ****. И возлюбил". Не очень естественная, но истинная страсть Жене объединяет царственность этой комедии (или трагедии) и царственность Божественной королевы, увенчанной вставной челюстью; на них падает один и тот же свет, они связаны одной и той же ложью. Сбитый с толку Жене в порыве мистицизма доходит до того, что приписывает * Ibid. Р . 141. 127 Конечной целью жертвоприношения оставалось добро |
|
|
|