Пиши и продавай!
как написать статью, книгу, рекламный текст на сайте копирайтеров

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

Письменный знак выступает в отсутствии получателя. Как квалифицировать это отсутствие? Можно сказать, что в момент, когда я пишу, адресат в моём присутствующем поле восприятия может отсутствовать. Но это отсутствие не есть ли только отдалённое присутствие, замедленное или, в той или иной форме, идеализированное в его репрезентации? Кажется, это не так, или, по крайней мере, эта дистанция, разрыв, задержка, отсрочивание должны достичь некоего абсолюта отсутствия, чтобы структура письма, предполагая, что письмо существует, образовывалась. Именно тут отсрочивание как письмо не будет более модификацией (онтологической) присутствия. Необходимо, если вам угодно, чтобы моя "письменная коммуникация" осталась читаемой несмотря на абсолютное исчезновение какого бы то ни было адресата, чтобы она выполняла назначение письма, его читаемость. Необходимо, чтобы она была повторяемой - повторимой - в абсолютном отсутствии адресата или эмпирически определимой совокупности адресатов. Эта итерабельность (iter - "снова", пришло из "itara", "другой" на санскрите, и всё, что за ним следует, может быть прочитано как использование этой логики, связующей повторение и искажение) структурирует след письма, каким бы оно ни было (пиктографическим, иероглифическим, идеографическим, фонетическим, алфавитным, если воспользоваться этими старыми категориями). Письмо, которое не будет структурно читаемо - итерабельно - возможна и смерть адресата - не будет письмом. Какой бы ни казалось это очевидностью, я не хочу заставлять принять её в этом звании, и я исследую последнее возражение, которое может быть выдвинуто против этого предложения. Вообразим письмо, код которого будет настолько идиоматичным, что будет установлен и будет узнаваться, как тайный шифр, лишь двумя "субъектами". Можно ли утверждать, что в случае смерти адресата, даже обоих партнёров, след, оставленный одним из них, всё ещё является письмом? Да, в той мере, в какой, установленный кодом, будь он даже неизвестным и неязыковым, след образован в своей идентичности следа, в своей итерабельности, в отсутствии такого-то или такого-то, значит, на границе любого эмпирически определимого "субъекта". Это имплицирует то, что нет кода - органона итерабельности, который был бы структурно сокрыт. Возможность повторения и, стало быть, идентификации следов заложена в скрытом виде в любом коде, превращая его в коммуникабельную, передаваемую, дешифруемую, итерабельную сеть, сначала для третьего, а затем и для любого возможного пользователя. Для того чтобы быть самим собой, всякое письмо должно, следовательно, получить возможность функционировать в полном отсутствии эмпирически определимого адресата. И это отсутствие, недлящаяся модификация присутствия, разрыв присутствия, "смерть" или возможность "смерти" адресата, вписана в структуру следа (в этой точке, замечу мимоходом, ценность или "воздействие" трансцендентальности необходимо связать с возможностью письма и "смерти", анализированных подобным образом). Парадоксальное, возможно, следствие отступления, совершаемого сейчас мной в итерацию и в код: разрыв, в последнем анализе авторитетности кода как законченной системы правил; радикальная деструкция заодно и всякого контекста как протокола кода. Сейчас мы этим и займёмся.

Проведём такую же, как и для адресата, операцию для отправителя (производителя). Писать - это производить след, который образует своего рода машину, производящую в свою очередь, которой моё будущее исчезновение существенно не может помешать функционировать и отдавать, отдаваться чтению и переписыванию. Я говорю "моё будущее исчезновение" для того, чтобы сделать это предложение непосредственно приемлемым. Я должен сказать: моё крайне скорое исчезновение, моё в принипе не-присутствие, к примеру, не-присутствие моего значения, моей интенции-означивания, моего желания-сообщить-вот-это в отправлении и производстве следа. Чтобы написанное было написанным, нужно, чтобы оно продолжало "действие" и было читаемым, даже если тот, которого называют автором написанного, не отвечает более за то, что он написал, за то, что он, кажется, подписал, даже если он временно отсутствует, если он мёртв или вообще не утверждён актуальной и присутствующей интенцией или полнотой своего значения, даже если он, как кажется, вписался "под своим именем". Можно было бы заново провести анализ, набросанный только что для адресата. Ситуация скриптора и подписчика относительно написанного, в сущности, та же, что и читателя. Это принципиальное отклонение от пути, зависящее от письма как итеративной структуры, отрезанное от всякой абсолютной ответственности, от "сознания" как власти последней инстанции, сиротское, лишённое поддержки своего отца, - как раз то, что Платон проклял в своём "Федре". Если жест Платона - это движение философии в её главных линиях, нетрудно измерить ставку игры, которой мы заняты.

Прежде чем уточнить неизбежные последствия ядерных свойств любого письма, установим: 1) разрыв с горизонтом коммуникации как общения сознаний или присутствий и как языкового или семантического средства передвижения значения; 2) освобождение любого письма из семантического или герменевтического горизонта, который, в качестве горизонта смысла, позволит прорвать себя письмом; 3) необходимо сдвинуть, каким-либо образом, концепцию многозначности, той, которую я назвал в другом месте "рассеиванием", концепцией письма; 4) дисквалификация или передел концепции контекста, "реального" или "лингвистического", теоретическое определение или эмпирическое наполнение коего письмо делает невозможным или недостаточным, - во всяком случае, я хотел бы показать, что свойства, которые можно признать в жёстко определённой и классической концепции письма, обобщимы. Они имеют ценность не только для всех классов "знаков" и для всех языков, но и даже по ту сторону семио-языковой коммуникации, для поля всего того, что философия называет опытом, даже и опыта бытия: вышеупомянутое "присутствие".

Каковы же, в самом деле, необходимые предикаты в минимальном определении классической концепции письма?

1. Знак письма, в обыденном смысле этого слова, это след, который остаётся, не исчерпывается в настоящем своей инскрипции и может быть заменён в итерации при отсутствии и по ту сторону присутствия эмпирически определимого субъекта, отправившего или изготовившего след в данном контексте. Вот в чём, по крайней мере, в традиции, отличие "письменной коммуникации" от "устной" (речевой).

2. Знак письма к тому же содержит в себе силу разрыва со своим контекстом, то есть совокупностью присутствий, которые организуют момент его инскрипции. Эта сила разрыва - не случайный предикат, но сама структура написанного. Если говорить о контексте, называемом "реальным", то всё, что я только что показал, слишком очевидно. В этот так называемый "реальный" контекст входят определённое, "присутствующее" инскрипции, присутствие скриптора по отношению к тому, что он написал, вся среда и горизонт его опыта и, в особенности, интенция, значение, которая одушевляет его инскрипцию в данный момент. Знаку принадлежит право быть читаемым, даже если момент его производства невосстановимо утрачен и даже если я не знаю, что так называемый автор-скриптор хотел сказать сознательно и интенционально в момент, когда он это писал, - то есть право на необходимое ответвление. Если же речь идёт о семиотическом и внутреннем контексте, сила разрыва не менее значительна: ввиду её принципиальной итеративности, синтагму письма можно изъять из того сцепления, в котором она взята или дана, не потеряв возможности функционирования, иначе - любой возможности "коммуникации". Её можно случайно узнать, вписывая или прививая к другим цепочкам. Никакой контекст не может быть замкнут на самом себе. И никакой код; код здесь - одновременно возможность и невозможность письма, его принципиальной итерабельности (повторение/искажение).

3. Эта сила разрыва зависит от промежутка, который образует письменный знак: промежутка, который отделяет его от других элементов контекстуальной цепи внутреннего контекста (всегда открытая возможность его изъятия и привоя), но также и от всех форм присутствующего референта (бывшего и до изменения присутствия бывшего или будущего), объективного или субъективного. Этот промежуток не простая негативность лакуны, а появление следа. Не останется более использования на службе у смысла, живущего концепта, цели (telos), снятия и упрощения в Aufhebung ("снятие") диалектики.

Эти три предиката с присоединяемой к ним системой - хранятся ли они, как часто полагают, только в письменной коммуникации? Не относятся ли подобные предикаты к любой речевой деятельности, например, к разговорной речи и к границе тотальности "опыта", поскольку он неотделим от поля следа, то есть в решётке стирания и различия, итерабельных единствах, отделимых от своего внутреннего и внешнего контекста и самих себя, поскольку итерабельность, образующая их идентичность, никогда не позволит им быть единствами, идентичными самим себе?

Рассмотрим какой-нибудь элемент разговорной речи единства произвольного размера. Первое условие его функционирования: отнесённость к определённому коду; но я предпочитаю здесь не углубляться в концепцию кода, которая кажется мне непрочной; скажем, что некая идентичность самому себе элемента (следа, знака и т.п.) позволяет узнавать и повторять его. Через эмпирические вариации тона, голоса и т.д., порой акцента, например, необходимо опознавать идентичность обозначаемой формы. Почему эта идентичность парадоксально есть разделение или диссоциация с самим собой, что превратит этот фонический знак в графему? Потому что это единство означающей формы образовано лишь своей итерабельностью, возможностью быть повторённым не только в отсутствие " референта", что самоочевидно, но и в отсутствие определяемого означаемого или интенции актуального означивания, как и всякой интенции присутствующей коммуникации. Эта структурная возможность быть лишённым референта или означаемого (значит, и коммуникации, и своего контекста), как мне кажется, превращает любой след, будь он устным, в графему, то есть, как мы убедились, неприсутствующую остаточность дифференцирующего следа, оторванную от своего мнимого "производства" или происхождения. И я распространю этот закон на весь приобретённый опыт, поскольку нет опыта "чистого" присутствия, но лишь цепочки различающихся следов.

Остановимся на этой точке и вернёмся к отсутствию референта и даже означаемого смысла, а значит и интенции соотносимого означивания. Отсутствие референта - это возможность, которую нетрудно легко реализовать. Она является не только эмпирической случайностью - она образует след; и случайное присутствие референта в момент его десигнации ничего не меняет в структуре следа, которая имплицирует возможность обойтись без него. Гуссерль в своих "Логических исследованиях" очень чётко проанализировал эту возможность. Она является двойной:

1. Высказывание, объект которого не невозможен, а только возможен, может быть произнесено и услышано без присутствия реального объекта (его референта), как для высказывающегося, так и для воспринимающего. Если я говорю, смотря в окно: "Небо голубое", это высказывание будет интеллигибельным (если вам угодно, коммуникабельным), даже если собеседник не видит небо; даже если я сам его не вижу, если я вижу его плохо, если я обманываю самого себя или хочу обмануть собеседника. Не то чтобы так было всегда; но самой структуре возможности этого высказывания присуща способность функционирования в качестве референции, которая не наполнена или оторвана от своего референта. Вне этой всеобщей, обобщаемой и обобщающей для любого следа возможности нет и высказывания.

2. Отсутствие означаемого. Гуссерль его тоже анализирует. Он судит о нём как о возможном, хотя, в соответствии с аксиологией и телеологией, направляющих его анализ, он оценивает её как худшую, опасную или "критическую": она открывает феномен кризиса смысла. Это отсутствие смысла может быть описано тремя формами:

а) я могу применять символы, не оживляя их вниманием и интенцией означивания (по Гуссерлю, кризис математического символизма). Гуссерль упорно настаивает на том, что это не помешает знаку функционировать: кризис или вакуум смысла в математике не ограничивает технический прогресс (вмешательство письма здесь играет решающую роль, как замечает сам Гуссерль в "Происхождении геометрии");

в) некоторые высказывания могут иметь смысл, хотя и лишены объективного значения. "Круг квадратен" - это предложение, наделённое смыслом. У него достаточно смысла, чтобы я мог оценить его как ложное или противоречивое (widersinnig и sinnlos, говорит Гуссерль). Я помещаю этот пример в категорию отсутствия означаемого, хотя деление на три части (означающее, означаемое, референт) не подходит для уяснения гуссерлевского анализа. "Квадратный круг" маркирует отсутствие референта, конечно, отсутствие также некоторого означаемого, но не отсутствие смысла. В обоих случаях кризис смысла (неприсутствие в целом, отсутствие как отсутствие референта - перцепции - или смысла - интенции актуальной сигнификации) по-прежнему связан с принципиальной возможностью письма; и этот кризис не несчастный случай, не фактическая и эмпирическая аномалия разговорной речи, это также и её позитивная возможность и "внутренняя" структура, с определённой внешней точки зрения.

с) Есть, наконец, то, что Гуссерль называет sinnlosigkeit, или аграмматичностью. К примеру, "зелёное - это или" или "абракадабра". По поводу этих случаев, Гуссерль считает, что здесь нет более языка, по крайней мере, нет "логичного" языка, языка познания, телеологии, нет более языка, согласованного с возможностью интуиции объектов, которые даны лицу и обозначены "поистине". Здесь перед нами главная трудность. Перед тем, как остановиться на этом, я замечу, как главный пункт, касающийся нашего обсуждения коммуникации, что наибольший интерес в гуссерлевском анализе, на который я здесь ссылаюсь (вырывая его, до определённой степени, из его контекста или из его телеологического и метафизического горизонта - операция, о которой мы должны самих себя спросить, как и почему она всё же возможна), представляет претензия и, как мне кажется, в определённом смысле, достижение чёткого разъединения анализа знака или выражения (Ausdruck) как обозначающего знака, означающего (bedeutsame Zeichen) и любого феномена коммуникации3.

Вернёмся к случаю аграмматичной sinnlosigkeit. То, что интересует Гуссерля в "Логических исследованиях", это система норм универсальной грамматики, с точки зрения не лингвистики, а логики и эпистемологии. В примечании ко второму изданию4 он уточняет, что речь идёт о чисто логической грамматике, то есть об универсальных посылках возможности для морфологии сигнификаций в их отношении познания к возможному объекту, а не о чистой грамматике в целом, рассматриваемой с психологической и лингвистической точки зрения. Следовательно, только в контексте, определяющемся волей к познанию, эпистемологической интенцией, сознательным отношением к объекту как к объекту познания в горизонте истины, в этом-то направленном контекстуальном поле "зелёное - это или" неприемлемо. Но так как "зелёное это или" или "абракадабра" не образуют контекст в самих себе, ничто не мешает их функционированию в другом контексте на правах означающего следа (или указателя, говорит Гуссерль). И не только в случае совпадения, где в переводе с немецкого на французский "зелёное - это или" может наполниться грамматичностью, "или" с прибавлением "\" станет "куда" (след места): "Куда перешло зелёное (на газон: зелёное - это куда)", "Куда передали стакан (vert - "зелёный", verre - "стакан". - В.М.), в который я налил вам воды?". Ведь "зелёное - это или" (the green is either) значит ещё "пример аграмматичности". На этой возможности я хотел бы настоять: возможности изъятия и цитатного привоя черенка, которая входит в структуру любого устного или написанного следа и образует все следы в письме до и вне любого горизонта семио-языковой коммуникации; в письме, то есть в возможности оторвать функционирование в определённой точке от "первичного" значения и от принадлежности к перенасыщенному и принудительному контексту. Любой знак, языковой или неязыковой, устный или письменный (в ходячем смысле этой оппозиции), в составе большего или меньшего единства, может быть процитирован, поставлен в кавычки; этим он может порвать с любым данным контекстом, порождать до бесконечности новые контексты, абсолютно не насыщаясь. Это не предполагает, что след что-то значит вне контекста, но, напротив, что есть только контексты без какой-либо якорной зацепки. Эта цитатность, это удвоение или двойственность, эта итерабельность следа не несчастный случай или аномалия, это то (нормальное/ненормальное), без чего у следа нет функционирования, называемого "нормальным". Чем будет след, который нельзя цитировать? Истоки которого не потеряются по дороге?

Паразиты. Iter, о письме: что оно, может быть, не существует

Предлагаю теперь глубже разработать этот вопрос, взяв за опорную точку - но так, чтобы пересечь её - проблематику "перформатива". Она интересует нас по разным причинам.

1. Прежде всего Остин настойчиво рассматривает акты речи в качестве актов коммуникации. Это отмечает его французский конферансье, цитируя Остина: "Путём сравнения "констатирующего" высказывания (то есть классического "утверждения", понимаемого как "описание" фактов, истинное или ложное) с "перформативным" высказыванием (с английского: performativ, то есть то, которое позволяет нам сделать что-то самой речью), Остин пришёл к тому, чтобы рассмотреть любое высказывание, достойное этого имени (то есть предназначенное для сообщения - что исключает, например, непроизвольную брань) как прежде всего акт речи, рождённый в целостной ситуации, где находятся собеседники" (Г. Лан. Предисловие к фр. переводу "Как вещи ладят со словами". С. 19).

2. Эта категория коммуникации относительно оригинальна. Остиновские понятия "иллокуции" и "перлокуции" обозначают не передачу или прохождение содержания смысла, а некое первоначальное движение коммуникации (определяемое в "общей теории действия"), операцию и производство действия. Сообщить, в случае перформатива (если что-то подобное существует во всей своей чёткости и чистоте, я погружусь на мгновение в эту гипотезу на данном этапе анализа), это значит сообщить силу импульсом следа.

3. В отличие от классического утверждения - констатирующего высказывания, у перформатива нет своего референта (но здесь и слово это, безусловно, не подходит, в том-то и интерес открытия) вне себя или, во всяком случае, перед собой и напротив себя. Он производит и изменяет ситуацию, он действует; и если можно сказать, что констатирующее высказывание тоже что-то делает и всегда изменяет ситуацию, то нельзя утверждать, что это образует его внутреннюю структуру, его функцию или его предназначение, как в случае перформатива.

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

Говорящего из тотальности акта своего высказывания
Деррида Ж. Подпись событие контекст философии 1 позиции

сайт копирайтеров Евгений