Пиши и продавай!
как написать статью, книгу, рекламный текст на сайте копирайтеров

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

Удивительно, как я уделывался с ложью. Она никогда не мучила меня. И по странному мотиву: “А какое вам дело до того, что я в точности думаю”, “чем я обязан говорить свои настоящие мысли”. Глубочайшая моя субъективность (пафос субъективности) сделала то, что я точно всю жизнь прожил за занавескою, неснимаемою, нераздираемою. “До этой занавески никто не смеет коснуться”. Там я жил; там, с собою, был правдив... А что говорил “по сю сторону занавески”,— до правды этого, мне казалось, никому дела нет. “Я должен говорить полезное”. “Ваша критика простирается только на то, пользу ли я говорю” — “да и то условно: если вред — то не принимайте”. Мой афоризм в 35 лет: “Я пишу не на гербовой бумаге” (т. е. всегда можете разорвать).

Если, тем не менее, я в большинстве (даже всегда, мне кажется) писал искренне, то это не по любви к правде, которой у меня не только не было, но “и представить себе не мог”,— а по небрежности. Небрежность — мой отрицательный пафос. Солгать — для чего надо еще “выдумывать” и “сводить концы с концами”, “строить”,— труднее, чем “сказать то, что есть”. И я просто “клал на бумагу, что есть”: что и образует всю мою правдивость. Она натуральная, но она не нравственная.

“Так расту”: “и если вам не нравится — то и не смотрите”.

Поэтому мне часто же казалось (и может быть так и есть), что я самый правдивый и искренний писатель: хоть тут не содержится ни скрупула нравственности.

“Так меня устроил Бог”.

* * *

Слияние своей жизни, fatum'a, особенно мыслей и, главное, писаний с Божеским “хочу” — было постоянно во мне, с самой юности, даже с отрочества. И отсюда, пожалуй, вытекла моя небрежность. Я потому был небрежен, что какой-то внутренний голос, какое-то непреодолимое внутреннее убеждение мне говорило, что все, что я говорю — хочет Бог, чтобы я говорил. Не всегда это бывало в одинаковом напряжении: но иногда это убеждение, эта вера доходила до какой-то раскаленности. Я точно весь делался густой, душа делалась густою, мысли совсем приобретали особый строй, и “язык сам говорил”. Не всегда в таких случаях бывало перо под рукой: и тогда я выговаривал, что было на душе... Но я чувствовал, что в “выговариваемом” был такой напор силы (“густого”), что не могли бы стены выдержать, сохраниться учреждения, чужие законы, чужие тоже “убеждения”... В такие минуты я чувствовал, что говорю какую-то абсолютную правду, и “под точь-в-точь таким углом наклонения”, как это есть в мире, в Боге, в “истине в самой себе”. Большею частью, однако, это не записалось (не было пера).

* * *

Чувства преступности (как у Достоевского) у меня никогда не было: но всегда было чувство бесконечной своей слабости...

Слабым я стал делаться с 7—8 лет... Это — странная потеря своей воли над собою,— над своими поступками, “выбором деятельности”, “должности”. Например, на факультет я поступил потому, что старший брат был “на таком факультете”, без всякой умственной и вообще без всякой (тогда) связи с братом. Я всегда шел “в отворенную дверь”, и мне было все равно, “которая дверь отворилась”. Никогда в жизни я не делал выбора, никогда в этом смысле не колебался. Это было странное безволие и странная безучастность. И всегда мысль “Бог со мною”. Но “в какую угодно дверь” я шел не по надежде, что “Бог меня не оставит”, но по единственному интересу “к Богу, который со мною”, и по вытекшей отсюда безынтересности, “в какую дверь войду”. Я входил в дверь, где было “жалко” или где было “благодарно...” По этим двум мотивам все же я думаю, что я был добрый человек: и Бог за это многое мне простит.

* * *

Сколько у нас репутаций если не литературных (литературной — ни одной), то журнальных, обмоченных в юношеской крови. О, если бы юноши когда-нибудь могли поверить, что люди, никогда их не толкавшие в это кровавое дело (террор), любят и уважают их,— бесценную вечную их душу, их темное и милое “будущее” (целый мир),— больше, чем эти их “наушники”, которым они доверились... Но никогда они этому не поверят! Они думают, что одиноки в мире, покинуты: и что одни у них остались “родные”, это — кто им шепчет: “Идите впереди нас, мы уже стары и дрянцо, а вы — героичны и благородны”. Никогда этого шепота дьявола не было разобрано. Некрасов, член английского клуба, партнер миллионеров, толкнул их более, чем кто-нибудь, стихотворением “Отведи меня в стан погибающих”. Это стихотворение поистине все омочено в крови. Несчастнее нашего юношества, правда, нельзя никого себе вообразить. Тут проявляется вся наша действительность, “похожая (по бессмыслию) на сон”, поддерживавшая в юношах эту черную и горькую мысль (“всеми оставлены”). В самом деле, что они видели и слышали от чугунных генералов, от замороженных статских советников, от “аршинников купцов”, от “всего (почти) российского народа”. Но, может, они вспомнят старых бабушек, старых тетей... Вот тут просвет. Боже, как ужасна наша жизнь, как действительно мрачна.

* * *

Чуковский все таки очень хороший писатель. Но это “хорошее” получает от него литература (закапывание трупов), но не останется на нем самом. Дело в том, что он очень полезен, но он не есть прелестный писатель, а в литературе это — все.

Но он не есть дурной человек, как я его старался выставить (портрет Репина)

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

Каждое мое слово есть священное слово
Главное литераторы процессе
Как без читателя
Можно закурить папиросу открыто ручеек” папиросу
человек молитвы литература

сайт копирайтеров Евгений