Пиши и продавай!
как написать статью, книгу, рекламный текст на сайте копирайтеров

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

Творчество Даниила Ивановича Хармса внесло значительный вклад в формирование поэтики психотического обсессивного дискурса русской литературы. Как и другие обэриуты и чинари, а также их предшественник Велимир Хлебников, Хармс чрезвычайно серьезно относился к понятию числа. Он писал: "Числа - такая важная часть природы! И рост и действие - все число. <...> Число и слово - наша мать" [Хармс 1999: 31]. Хармс написал несколько философских трактатов о числах: "Измерение вещей", "Нуль и ноль", "Понятие числа", "Одиннадцать утверждений Даниила Ивановича Хармса" и другие. В прозе и поэзии Хармса обсессивный дискурс строится либо при помощи нагромождения чисел, либо при помощи навязчивого повторения одной и той же фразы, либо на том и другом вместе. Все эти тексты Хармса хорошо известны, поэтому мы приведем лишь наиболее яркие фрагменты.
Например, "Математик и Андрей Семенович":
Математик (вынимая шар из головы)
Я вынул шар из головы. Я вынул шар из головы. Я вынул шар из головы. Я вынул шар из головы.
Андрей Семенович
Положь его обратно. Положь его обратно. Положь его обратно. Положь его обратно.
Интересно, что Хармс с успехом применял психотический обсессивный дискурс в своих детских стихах, печатавшихся в журнале "Чиж". Это знаменитые тексты: "Иван Топорыжкин пошел на охоту", "Сорок четыре веселых дрозда" и, конечно, стихотворение "Миллион":
Шел по улице отряд - / сорок мальчиков подряд: / раз, / два, / три, / четыре, / и четырежды четыре, / и четыре на четыре, / и еще потом четыре -
и так далее. К этому тексту комментатор стихов Хармса делает следующее примечание:
51
На рукописи Хармс сделал арифметические расчеты. Против первой строфы: 4+16+16+4=40; против третьей: 4+16+56+4=80; против пятой: 4+16+416+600+800 000=801 040 [Хармс 1988: 524].
В чем смысл "прививания" ребенку психотической реальности? Примерно в это же время или чуть раньше Анна Фрейд писала, что внушение маленьким детям отрицания реальности (составляющего, согласно Фрейду, существо психоза) чрезвычайно часто встречается в родительской практике, когда, например, маленькому ребенку говорят: " Ну, ты стал совсем взрослый, такой же большой и умный, как папа" [Анна Фрейд 1998]). Вообще навязчивое повторение одной и той же фразы, что так любят дети, по-видимому, играет в их жизни позитивную роль. Это связано, в частности, с феноменом "отсроченного управления":
Тревога, возникшая в результате травмирующего события, в последующем регулируется настойчивым повторением изначальной ситуации. Цель состоит во взятии эмоционального состояния под контроль. Ребенок, засвиде-тельствующий напугавшее его событие, в последующем неистово настаивает, чтобы отец описывал детали сцены вновь и вновь. Таким образом, как представляется, он вовлекает отца в процесс разрыва беспокоящей условной связи. Повторение рассказа дает возможность ребенку пережить тревогу в присутствии вселяющего уверенность взрослого. Каждое повторение служит уменьшению степени тревоги, связанной с ситуацией, пока необходимость в подобном управлении наконец не отпадает [Блюм 1996:117].
Любопытно в этом плане, что о причастности детей к магии числа в духе фрейдовской идеи "всевластия мыслей" писал Корней Чуковский в книге "От двух до пяти":
Пятилетний Алик только что научился считать до десятка. Поднимаясь по лестнице на седьмой этаж, он с уверенностью считает ступени, и ему чудится, что в произносимых им цифрах есть некая магия, так как, по его мнению, количество ступеней зависит от цифры, которую он назовет.
- Вот, - говорит он, - если бы считали не 1, 2, 3, 4, 5, а 1, 3, 5, 10, было бы легче дойти. Было бы меньше ступенек.
Число кажется ему такой же реальностью, как и вещь, отмечаемая данным числом. Этот фетишизм цифр сродни фетишизму рисунков и слов, который так присущ ребенку [Чуковский 1956:43].
Некоторые тексты Хармса, построенные на навязчивом повторении, ретар-дирующем становление сюжета, что напоминает развертывание темы в му-
52
зыкальном произведении, представляют собой несомненные художественные шедевры обсессивного дискурса. Напомним такой текст:
Дорогой Никандр Андреевич,
получил твое письмо и сразу понял, что оно от тебя. Сначала подумал, что оно вдруг не от тебя, но как только распечатал, сразу понял, что от тебя, а то, было, подумал, что оно не от тебя. Я рад, что ты уже давно женился, потому что когда человек женится на том, на ком он хотел жениться, то значит, он добился того, чего хотел. И вот я очень рад, что ты женился, потому что когда человек женится на том, на ком он хотел, то значит он добился того, чего хотел. Вчера я получил твое письмо и сразу подумал, что это письмо от тебя, но потом подумал, что кажется, что не от тебя, но распечатал и вижу - точно от тебя.
И так далее в том же духе .
В чем смысл этого "задержанного становления"? Чтобы попытаться ответить на этот вопрос, вспомним еще один текст Хармса с навязчиво повторяемыми фразами. Это очень известный текст - "Пушкин и Гоголь", сценка, где Пушкин все время спотыкается об Гоголя, а Гоголь об Пушкина. В этом тексте вообще никакого становления нет. Время останавливается. Смысл этой временной остановки проясняется, если вспомнить концепцию обсессий, принадлежащую В. фон Гебзаттелю, который пишет, в частности, "о мизафобических расстройствах как о результате "остановки течения внутреннего становления", когда "загрязнение" понимается через метафору "заболачивания" ("как в пруду, лишенном проточной воды") (цит. по [Сосланд 1999: 180]). То есть защитная функция обсессий состоит в том, что она останавливает (или замедляет) время, то страшное для невротика и психотика энтропийное время реальности, в котором все пожирается, говоря словами Державина, "жерлом вечности", время распада и хаоса. В обычном, непатологическом сознании энтропийное время, переживание которого в той или иной степени все равно мучительно - ведь любая жизнь заканчивается смертью, - ретардируется некими приметами вечности, то есть человек либо своими трудами, смысл которых в увековечении его личности, старается повернуть время вспять, в сторону исчерпания энтропии, либо эсхатологизирует время, то есть, опять-таки, придает ему некую осмысленность (так поступает религиозное сознание). Обсессивное сознание этого не может, оно просто останавливает время, зацикливает его в прямом смысле этого слова, то есть сгибает "стрелу времени" в круг, повторяющийся цикл. (Забегая вперед: именно так поступает ритуально-мифологическое сознание, культивирующее идею вечного возвращения.) Ср. в мистерии другого обэриута, Александра Введенского, "Кругом воз-
53
можно Бог" ключевую и также несколько раз повторяющуюся фразу, которой заканчивается стихотворение: "Вбегает мертвый господин и останавливает время".
Смысл сценки "Пушкин и Гоголь", по нашему мнению, состоит в обсессивно аранжированном протесте Хармса против фальшиво-прямолинейного понимания советским официозным литературоведением линейности литературного процесса: Пушкин влияет на Гоголя, Гоголь влияет на Достоевского, Достоевский - на Андрея Белого и т.д. (В этом же антиофициозном и антиюбилейном русле находятся и знаменитые хармсовские "Анекдоты о Пушкине".) Возможно, на Хармса повлияли труды советских ученых формальной школы, в частности статьи Ю. Н. Тынянова "Литературный факт" и "О литературной эволюции", представлявшие идею эволюции гораздо менее тривиально-линейно. Еще более возможно влияние на Хармса, любимым писателем которого был Густав Майринк, общей неомифологической предпостмодернистской художественной парадигмы европейской культуры 1920-х годов, парадигмы, в принципе отметающей идею истории как становления и под влиянием "обсессивных" философий истории Ницше и Шпенглера культивирующей вечное возвращение. В традиционно-историческом линейном культурном советском времени, как прекрасно понимал Хармс, он был случайный спутник, в вечно возвращающемся времени мировой культуры он справедливо мог рассчитывать на многое.
Возвращаясь к тексту "Дорогой Никандр Андреевич", можно заметить, что это задержанное становление помимо комического эффекта, которое оно создает (в 1940-х годах на этом эффекте строили свои кинотрюки американские комики братья Маркс), имеет композиционно организующую функцию. Из "развязки" читатель узнает, что Никандр Андреевич не просто женился, а женился уже в который раз, то есть чисто композиционно задержанное повторение организует мысль о том, что ничего нового письмо Никандра Андреевича не содержало, просто он в который раз сообщил о своей очередной (навязчивой) женитьбе. То есть Хармс, используя обсессивную технику, добивается полного соответствия плана выражения (ре-тардированное становление на уровне развертывания предложений) и плана содержания (ничего нового не произошло, все повторяется).

Наш краткий очерк поэтики обсессивного дискурса в русской литературе нельзя закончить, не обратив внимания на творчество последнего великого русского писателя XX века, который не только подвел итог всей русской литературе большого стиля, но и в определенном смысле - всей литерату-
54
ре Нового времени (подробно об этом см. [Руднев 1995]). Анально-садистический компонент присутствует в дискурсе Сорокина в квазинатуралистическом виде и, пожалуй, в большей степени, чем у какого-либо другого писателя. Однако следует помнить, что дискурс Сорокина является пост-психотическим, то есть его вектор направлен не "прочь от реальности" к бредовому символическому языку, как у писателя-психотика периода серьезного модернизма, как, например, у Кафки или Платонова, а "прочь от затасканной литературной реальности советской эпохи" к постмодернистскому языку, материалом для которого служит не реальность, а этот самый вчерашний язык советской литературы. Для Сорокина это прежде всего язык "реалистической" советской и - шире - вообще русской прозы.
Классические произведения Сорокина обычно строятся так, что их поначалу бывает трудно отличить от реалистического дискурса среднего советского писателя, однако в какой-то момент происходит неожиданное и резкое вторжение бреда, аранжированного при помощи приема, который можно назвать гиперобсессией. Так, например, в центре романа "Очередь", представляющего собой бесконечный полилог людей, стоящих в советской очереди неизвестно за чем, воспроизводится перекличка. Эта перекличка занимает в романе порядка 30 страниц: "Микляев! / Я! / Кораблева! / Здесь! / Викентьев! / Я! / Золотарев! / Я! / Буркина! / Здесь мы! / Кочето-ва! / Я! / Ласкаржевский! / Я! / Бурмистрова! / Я!" - и так далее. В чем смысл этой постгиперобсессии?
Деконструкция Сорокиным соцреалистического дискурса состоит в гротескном подражании ему, доводящем его основные параметры: пресловутый "реализм", характерную соцреалистическую сердечность и задушевность - до абсурда. Одновременно эта деконструкция является и обсессивной защитой от кошмара соцреалистической "реальности", которая преследовала советского интеллигента из всех возможных тогда средств массовой коммуникации и дестабилизировала его сознание при помощи всех возможных бытовых речевых жанров: очередей, бань, парикмахерских, собраний, учительских, месткомов и т.п. Подобно тому как в приведенной выше цитате из книги Джералда Блюма ребенок, чтобы избыть травматическую ситуацию, навязчиво повторяет ключевую фразу из травматической сцены, Сорокин повторяет фрагмент советского дискурса, либо исковерканный до неузнаваемости, либо просто абсурдно удлиненный до размеров "самой реальности", которой, как, впрочем, он знает, вообще не существует за пределами языка.
В романе "Норма" примером такой гиперобсессии является вся вторая часть романа, в которой огромное количество раз повторяется советское словечко "нормальный" с приложением существительных, обозначающих все перипетии жизни человека, начиная от рождения и кончая смертью.
55
Вот как выглядит фрагмент этой части, который мы для наглядности воспроизводим графически аутентично:
Нормальные роды нормальный мальчик нормальный крик нормальное дыхание нормальная пуповина <...>
нормальные креветки нормальная ханка нормальный дупель нормальная размудя нормальный ужор нормальная блевотина нормальный вырубон <...>
нормальный адреналин нормальная кома нормальный разряд нормальное массирование нормальная смерть.
В романе "Роман" Сорокин производит гораздо более сложную художественную задачу деконструкции классического русского романа XIX века. Финал "Романа", построенного в целом на цитатах - общих местах из классического русского романа толстовско-тургеневского типа, заключается в том, что обезумевший главный герой романа Роман в прямом и символическом смысле уничтожает этот симпатичный, но насквозь литературный мир, а затем и себя самого. Сделано это опять-таки при помощи гиперобсессии:
Роман сел на пол. Роман обнюхивал свои ноги. Роман стал на колени. Роман засунул два пальца в задний проход. Роман обнюхивал пальцы. Роман плакал. Роман хлопал себя по щекам. Роман лег на пол. Роман лизал пол. Роман полз по полу. Роман дергался. Роман мастурбировал. Роман встал. Роман бил руками по члену. Роман сел на пол. <...> Роман пошевелил. Роман дернулся. Роман застонал. Роман пошевелил. Роман дернулся. Роман качнул. Роман пошевелил. Роман застонал. Роман вздрогнул. Роман дернулся. Роман пошевелил. Роман дернулся. Роман умер. (Все цитаты из произведений Владимира Сорокина даны по изданию [Сорокин 1998].)
56
По-видимому, смысл постобсессивного дискурса Сорокина в противопоставлении реалистического, приятного, дистиллированного, "нормального" мира советской литературы фантастическому, страшному, безумному, агрессивному, анально-садистическому, но, по мнению автора, адекватному в художественном смысле изображению постпсихотического постмодернистского мира.

По-видимому, первым в русской литературе изобразил обсессивно-компульсивный характер и обсессивное психическое расстройство Пушкин. Чрезвычайно интересно, что все ананкасты Пушкина - бескорыстный стяжатель, "коллекционер денег" скупой рыцарь Барон (о связи символического стяжательства Барона с магией см. [Иваницкий 1998]), Сальери, "поверивший алгеброй гармонию", отчасти Сильвио, расчетливо дожидающийся часа отмщения, и, наконец, Германн из "Пиковой дамы" - иностранцы, "немцы". (Ср. строки из "Онегина": "И хлебник, немец аккуратный, / В бумажном колпаке, не раз / Уж отворял свой васисдас".)
(В отечественной психиатрии традиционно считается, что ананкастический характер - аккуратный, расчетливый и в то же время мистически настроенный педант - не характерен для русского менталитета. В этом смысле понятна тенденция советской психиатрии, идущая от П. Б. Ганнушкина, отмежеваться от идеи навязчивого невроза и ввести понятие психастенической психопатии, отграничив свойственное этой последней "тревожное сомнение" (характерное для совестливо-сомневающегося, жалостливого, пребывающего в постоянном состоянии переживания собственной неполноценности и вины перед народом русского интеллигента) от "истинной навязчивости" европейского интеллектуала, в то время как европейская психиатрия и то и другое рассматривает как проявление обсессивного невроза (подробно об этом см. [Бурно 1974]; анализ сходств и различий психастенического и ананкастического характеров см. в книге [Волков 2000]).
Вторая особенность, которую заметил Пушкин как характерную для обсессивно-компульсивного (анального) характера, - это страсть к деньгам, что также было им вменено как нерусская черта нарождающегося и идущего из Европы капитализма. В этом смысле первым подлинным обсессивным дискурсом русской литературы является повесть "Пиковая дама". Помимо того что в ней изображен ананкаст, человек с большими страстями, но до поры до времени жестко контролирующий свои эффекты, помимо того что
57
это произведение посвящено страсти к деньгам, наполнено числами, в том числе неоднократно отмечаемой исследователями числовой символикой, подготавливающей разгадку трех карт (повторяющиеся выражения типа "прошло три недели"), помимо всего этого, здесь эксплицитно изображена обсессия и даже, более того, динамика превращения невротической (или пограничной) обсессии в психотическую. После того как старая графиня объявляет Германну в бреду (или в сновидении) три карты, они начинают навязчиво его преследовать:
Тройка, семерка, туз - скоро заслонили в воображении Германна образ мертвой старухи. Тройка, семерка, туз - не выходили из его головы и шевелились на его губах. Увидев молодую девушку, он говорил: "Как она стройна!.. Настоящая тройка червонная". У него спрашивали: "который час", он отвечал: "без пяти минут семерка". Всякий пузастый мужчина напоминал ему туза. Тройка, семерка, туз - преследовали его во сне, принимая все возможные виды: тройка цвела перед ним в образе пышного грандифло-ра, семерка представлялась готическими воротами, туз огромным пауком.
После того как Германн проигрывает Чекалинскому, его сознание психоти-чески сужается, кроме трех (четырех) карт в нем уже ничего не остается:
Германн сошел с ума. Он сидит в Обуховской больнице в 17-м нумере, не отвечает ни на какие вопросы и бормочет необыкновенно скоро: "Тройка, семерка, туз! Тройка, семерка, дама!.."
В соответствии с обсессивной логикой время в финале повести как будто возвращается к началу: Лиза начинает жить по тому же сценарию, что и покойная старая графиня: "У Лизаветы Ивановны воспитывается бедная родственница".
Завершая разговор о "Пиковой даме", нельзя не отметить одну частную, но приводящую к общим выводам деталь. В начале повести есть одна достаточно ключевая фраза, суждение о характере Германна, высказываемое Томским. Это очень короткая фраза: "Германн немец, он расчетлив, вот и все, - заметил Томский". В этой фразе привлекает внимание (и это давно заметили литературоведы), что она является метризованной, то есть ее ритм совпадает с метрической структурой двух строк четырехстопного хорея:
Германн немец, он расчетлив, вот и все, - заметил Томский.
То есть здесь регулярно повторяются ударный и безударный слоги по принципу:
58
-l-l-l-l
-l-l-l-l
(ударный слог обозначается как "-", а безударный - как "1"). Смысл этого эксперимента Пушкина в том соответствии плана содержания плану выражения, о котором мы говорили выше применительно к Хармсу. То есть об обсессивном педантичном персонаже ("Германн немец, он расчетлив") говорится педантичным обсессивным языком с регулярно повторяющимися слоговыми единицами. Обсессия, связанная с поэзией, явление нередкое. В качестве примера приведем дневниковую запись Юрия Олеши, посвященную обсессивной привычке Маяковского:
Маяковский имел привычку цитировать стихи. Какая-нибудь строчка к нему привязывалась: он то и дело повторял ее в течение нескольких дней. <...> Говорят, что незадолго до смерти такой дежурной строчкой была у него следующая - из Отелло: "Я все отдам за верность Дездемоны". За игрой на бильярде. Удар. Удачно. Довольство. Отходит, беря кий на себя - в длину, и: "Я все отдам за верность Дездемоны". Не вслушиваясь, конечно [Олеша1998:46].
И еще один пример - скорее комического свойства. Когда в "Золотом теленке" Ильфа и Петрова Васисуалий Лоханкин начинает говорить пятистопным ямбом ("Волчица ты, тебя я презираю..." и так далее), то это, безусловно, является обсессией, защитной реакцией на уход Варвары к Пти-бурдукову.
Может быть, поэзия вообще является своего рода культурной обсессивной гиперзащитой? Ведь основой стихосложения является прежде всего запрет на употребление в определенных размерах сочетаний определенных ритмических типов слов. Такое обобщение было бы преждевременным. Однако можно к этому прибавить тот любопытный факт, что классическая силлабо-тоническая поэзия в русской культуре была таким же заимствованием из немецкой культуры, как и культура Петербурга. Ее привез из Германии и культивировал в России в середине XVIII века М. В. Ломоносов.
И последнее о Пушкине. Интересно, что ананкастом изобразил он и Евгения Онегина (западника и петербургского жителя, то есть почти что "немца"; подробнее см. ниже). В первой главе Онегин два раза назван педантом: "Ученый малый, но педант", "В своей одежде был педант". Вся история отношения Онегина к Татьяне - это история обсессивного невротика, "старающегося сохранить свое собственное желание как невозможное". Ср.:
Если истерику всякий объект желания кажется неудовлетворительным, то для обсессивного невротика объект этот кажется
59
слишком удовлетворительным ("Поверьте, кроме вас одной / Невесты б не искал иной", - говорит Онегин Татьяне. - В. Р.), и потому встречу с этого рода объектом необходимо предотвратить всеми доступными способами ("Напрасны ваши совершенства / Их вовсе не достоин я"). <...> невротик поддерживает свое желание как невозможное и тем самым отказывает в желании другому ("Полюбите вы снова, но / Учитесь властвовать собою) [Салецл 1999:77].
Поэтому недаром Онегин лишь тогда дает волю своему желанию, когда его осуществление становится невозможным ("Но я другому отдана / И буду век ему верна"). Даже хрестоматийный афоризм Онегина, который, как известно, любил повторять Маяковский, -
Я знаю: век уж мой измерен; Но чтоб продлилась жизнь моя, Я утром должен быть уверен, Что с вами днем увижусь я... -
носит обсессивный, "программистский" характер: "Обсессивный невротик стремится к полному контролю за происходящим, <...> всегда стремится к контролировать свое наслаждение и наслаждение другого" [Там же].
Идея изображения стяжателя-ананкаста, для которого процесс важнее результата, как характера, чуждого национальному русскому сознанию, перенимается в числе многого другого у Пушкина Гоголем, изобразившим Чичикова, коллекционирующего мертвые души, и Плюшкина, собирающего мертвые вещи:
На что, казалось, нужна была Плюшкину такая гибель подобных изделий? Во всю жизнь не пришлось бы их употребить даже на два таких имения, какие были у него, - но ему и этого казалось мало. Не довольствуясь сим, он ходил еще каждый день по улицам своей деревни, заглядывал под мостики, под перекладины и все, что попадалось ему: старая подошва, бабья тряпка, железный гвоздь, глиняный черепок, - все тащил к себе и складывал в ту кучу, которую Чичиков заметил в углу комнаты. "Вон уже рыболов пошел на охоту!" - говорили мужики, когда видели его, идущего на добычу. И в самом деле, после него незачем было мести улицу: случалось проезжавшему офицеру потерять шпору, шпора эта мигом отправилось в известную кучу; если баба, как-нибудь зазевавшись, позабывала ведро, он утаскивал и ведро. Впрочем, когда приметивший мужик уличал его тут же, он не спорил и отдавал похищенную вещь (вот она, педантичная порядочность ананкаста. - В. Р.); но если только она попадала в
60
кучу, тогда все кончено: он божился, что вещь его, куплена им тогда-то, у того-то или досталась от деда. В комнате своей он подымал с пола все, что ни видел: сургучик, лоскуток бумажки, перышко, и все это клал на бюро или на окошко.
Ниже Гоголь характерным образом замечает:
Должно сказать, что подобное явление редко попадается на Руси, где все любит скорее развернуться, нежели съежиться...
И далее идет подробная картина роскошной и разгульной жизни "правильного" русского помещика с широкой русской душой.
Безусловно, ананкастом является и Акакий Акакиевич Башмачкин, чинов-ник-каллиграфист, чье имя по-русски прочитывается в анальном регистре и о котором автор говорит, что цвет лица у него был геморроидальный. (Подробно о Башмачкине см. также [Леонгард 1989: 277-280].)
Здесь также характерна следующая важная деталь. Башмачкин явился родоначальником вереницы "маленьких людей" в русской литературе. И вот интересно, что традиционно в той части русской критики и советского литературоведения, которая берет начало от Белинского, считается, что автор всегда преисполнен симпатии к "маленькому человеку". Однако в этом смысле странно, что Гоголь наделил Башмачикна "нерусским" характером. Скорее все-таки Гоголь относится к Башмачкину амбивалентно, как и к Плюшкину, если он вообще к ним как-либо относится. Весь этот плач о маленьких людях в критике построен на недоразумении, которое разрешил Б. М. Эйхенбаум в статье "Как сделана "Шинель" Гоголя", в которой он показал чисто формальную, морфологическую направленность повести Гоголя, решавшего сугубо художественные задачи.
Этот как будто бы вполне частный разговор о маленьком человеке в русской литературе имеет непосредственное отношение к судьбам советской психиатрии и клинической характерологии. Мы уже говорили о том, что понятие психастенической психопатии было введено для того, чтобы отмежеваться от ананкаста-немца. Поэтому "маленький человек", как бы сказал Фрейд, nachtr?glich, задним числом, со ссылкой на авторитет Белинского, не знавшего иностранных языков и боровшегося против собственного юношеского "гегелизма", известного ему из вторых рук, был записан в психастеники, в народные русские жертвенные характеры. Между тем, если вспомнить такой, например, рассказ Чехова, как "Смерть чиновника", то, записав его героя, чиновника Червякова (безусловного литературного правнука Башмачкина), в психастеники и тем самым сделав его жертвой негодяя генерала Брызжалова, мы поступим против писательской воли Чехова, который в конфликте между маленьким человеком и генералом, меж-
61
ду толстым и тонким всегда на стороне последнего; маленький человек всегда отвратителен Чехову. Жертва в рассказе - безусловно, генерал, которого Червяков "достает" своими навязчивыми извинениями. Можно, конечно, объявить Червякова психастеником на том основании, что он не осознает чуждость своих навязчивых действий (критерий разграничения психастеника и ананкаста, предложенный M. E. Бурно [Бурно 1974]), однако логика литературного процесса говорит о том, что Червяков такой же ананкаст, как и его первопредок Акакий Акакиевич.
Два других великих русских писателя - Лев Толстой и Достоевский - в плане изображения обсессии поделили, так сказать, сферы влияния. Толстой разбирался с немцами-ананкастами, от которых русскому государству один вред, Достоевский - с отечественными кандидатами в миллионеры, соблазнившимися на "немецкое" буржуазное поветрие.
Так, в "Войне и мире", в сцене военного совета перед Аустерлицким сражением, Толстой изображает немецкого полководца-педанта на русской службе Вейротера, составившего диспозицию будущего сражения, где все расчислено в подробностях (Толстой приводит эту диспозицию по-немецки, чтобы подчеркнуть ее чуждость русскому сознанию), - это знаменитое - Die erste Kolonne marschier... die zweite Kolonne marschiert... die dritte Kolonne marschiert.
В третьем томе перед началом Бородинского сражения есть также характерная сцена, когда Андрей Болконский встречает двух немецких полководцев-ананкастов, которым совершенно наплевать на судьбу русской армии и русского народа:
... князь Андрей узнал Вольцогена с Клаузевицем, сопутствуемых казаками. Они близко проехали, продолжая разговаривать, и Пьер с Андреем невольно услыхали следующую фразу:
- Der Krieg muss im Raum verglegt verden. Der Ansicht kann ich nicht genug Preis geben (Война должна быть перенесена в пространство. Это воззрение я не могу достаточно восхвалить), - говорил один.
- О ja, - сказал другой голос, - da der Zweck ist nur den Feind zu schw?chen? So kann gewiss nicht den Verlust der Privatpersonen in Achtung nehmen (0 да, так как цель состоит в том, чтобы ослабить неприятеля, то нельзя принимать во внимание потери частных лиц).
- О ja, - подтвердил первый голос.
- Да, im Raum verlegen, - повторил, злобно фыркая, князь Андрей, когда они проехали. - Im Raum-то у меня остался отец, и
62
сын, и сестра в Лысых Горах. Ему это все равно. <...> эти господа немцы завтра не выиграют сражение, а только нагадят, сколько их сил будет, потому что в его немецкой голове только рассуждения, не стоящие выеденного яйца, а в сердце нет того, что одно только и нужно завтра, - то, что есть в Тимохине.
Противопоставление бездушных русских немцев истинно русскому характеру в русской культуре XIX века накладывается на противопоставление западников и славянофилов и (что почти то же самое) московской культуры как культуры исконно русского города петербургской западнической "немецкой" культуре города, навязанного Петром I русскому обществу. Петербург - город прямых линий и чиновников - является рассадником обсессивных "немецкоподобных" людей. Яркий тип последнего изобразил Толстой в "Анне Карениной" - это, конечно, Алексей Александрович Каре-нин, высокопоставленный чиновник, каждая минута жизни которого "занята и распределена", как и распределены "с ясной последовательностью" все его знания о культуре и искусстве, которые ему совершенно не близки, но о которых он имеет "самые определенные и твердые мнения". Ближайшим литературным потомком Каренина является сенатор Аполлон Аполло-нович Аблеухов, герой романа Андрея Белого "Петербург", завершающего эту линию петербургской литературы, "петербургского текста".
Говоря о Достоевском, мы имеем в виду его типы тайных (как господин Прохарчин) и явных ананкастированных стяжателей - Ганга Иволгина (которого недаром несколько раз вспоминал, примеривая на себя, в своих дневниках Юрий Олеша), Раскольникова, убившего старуху, "чтоб мысль разрешить", подростка Аркадия Долгорукого, мечтающего стать бескорыстным Ротшильдом, и Ивана Карамазова, идеологического убийцу, отношения которого с формальным убийцей Смердяковым строятся в духе идеи "всевластия мыслей" ("с умным человеком и поговорить любопытно"). О символике чисел в романе "Преступление и наказание" подробно пишет Топоров в работе [Топоров 1995: 209-211], указывая, что их "в романе огромное количество" и что "иногда густота чисел столь велика, что текст выглядит как какой-нибудь документ или пародия на него", и говоря о "безразлично-равнодушном, часто монотонном употреблении чисел".
Наследником этой петербургской ананкастоподобной линии русской литературы является, как уже говорилось, роман Андрея Белого "Петербург", в котором обсессивность-компульсивность самого Петербурга и его бездушных обитателей подчеркивается искусственной стихотворной метризацией всего текста (ср. выше о "Пиковой даме"). В предисловии к роману город Петербург и его квинтэссенция Невский проспект описываются как нечто правильно-прямолинейное, геометрически упорядоченное, пронумерованное, в противоположность "неправильным" исконно русским городам, которые "представляют собой деревянную кучу домишек".
63
Обсессивно-компульсивный сенатор Аблеухов (так же как и один из его прототипов, отец Андрея Белого математик Николай Васильевич Бугаев), как говорится о нем в романе, "только раз вошел в мелочи жизни: проделал ревизию инвентарю; инвентарь был зарегистрирован в порядке и установлена номенклатура всех полок и полочек; появились полочки под литерами: а, бе, це; а четыре стороны полочек приняли обозначение четырех сторон света". Примерно то же самое проделывал реально отец Белого, как следует из мемуаров последнего [Белый 1990: 625].
Итак, просмотрев обсессивный "петербургский текст" русской литературы, мы закономерно (и обсессивно) вернулись к тому, с чего начали, - к обсессивному дискурсу петербургских авангардистов, к Маяковскому и Хармсу.

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

Психология Руднев В.П. Характеры и расстройства личности 7 истерики
Психология Руднев В.П. Характеры и расстройства личности 9 депрессия
Дурным северянина можно ответить потому северянина красный

сайт копирайтеров Евгений