Пиши и продавай!
как написать статью, книгу, рекламный текст на сайте копирайтеров

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

Но вот явление суггестии сложилось, Homo Sapiens начал свои путь, имея это явление как продукт предшествовавшего видообразования, о чем свидетельствуют, например, наличные у него, и только у него, верхние передние формации лобных долей мозга, без которых суггестия немыслима. Но именно когда она налична, как уже сказано выше, она неумолимо влечет у Homo Sapiens`а то, чего не было у его предков, что делает его человеком и дает ему историю, — контрсуггестию. В самом деле, достигшая своего расцвета в чистом виде суггестия даже с биологической точки зрения таит в себе катастрофу. Столь велика эта сила воздействия одного организма на рефлексы другого, что в принципе она может нарушить течение любых физиологических функций, прервать удовлетворение неотложнейших биологических потребностей, привести к гибели. Раз чистая суггестия, по определению, противоречит голосу первой сигнальной системы, значит, первый шаг к их будущему согласованию — новое вмешательство торможения, а именно, негативная реакция на суггестию. Физиологи считают негативизм (в том числе негативизм в отношении словесного воздействия) явлением, сводимым к ультрапарадоксальному состоянию[17]. «Голод делает людей несговорчивыми», — доносили представители провинциальной администрации в Париж по поводу массовых народных движения XVII в. Это значит, что кричащая биологическая ситуация в какой-то мере взламывает принудительную силу слов. А сколько раз описала художественная литература, как голос пола взламывал внушающую силу воздействия родителей и среды. Контрсуггестия и становится непосредственно психологическим механизмом осуществления всех и всяческих изменений в истории, порождаемых и не зовом биологической самообороны, а объективной жизнью общества, противоречиями и антагонизмом экономических и других отношений. Мы рассматриваем здесь не причины, приводившие людей в разных исторических условиях к срыву принуждающей силы слова (изучение этих причин лежит в другой плоскости, особенно в плоскости экономической истории), а сам психологический механизм негативной реакции на суггестию, который усиливался в ходе истории и посредством которого история менялась. Оскар Уайльд бросил парадокс: «Непокорность, с точки зрения всякого, кто знает историю, есть основная добродетель человека. Благодаря непокорности стал возможен прогресс, — благодаря непокорности и мятежу». В этом афоризме сквозит истина, по крайней мере, для всякого, что действительно знает историю. А ее знал уже Гегель и поэтому тоже говорил, что движение истории осуществляет ее «дурная сторона», «порочное начало» — неповиновение. С точки зрения эволюции психики надлежит сказать точнее: вся история людей есть разное сочетание повиновения и неповиновения, послушания и непослушания, покорности и непокорности. Христианин вложит в это один смысл (человек перед лицом заповедей и представителей Бога), материалист — совсем иной. Но только материалисту удастся научно расчленить обе эти доли на элементы, поддающиеся анализу и объяснению. Здесь пролегает принципиальное отличие развиваемой в данной работе социально-психологической теории от предшествовавших попыток как будто бы и сходного направления мысли. Дюркгейм или Лебон, Михайловский или Бехтерев видели в принудительном механизме влияния, внушения, суггестии глубокий, нижний слой генезиса коллективных представлении и коллективных действий. Это было замечательным проникновением в недра социальной психологии, неизмеримо более продуктивным, чем эгоцентризм, т. е. выведение множественного числа из единственного, окружение индивида «полем» его симпатий и антипатий в духе Д. Морено или К. Левина. Конечно же, «отношение», «зависимость» (суггестия) первичнее, материальнее, чем «внутренний мир» одиночки. Но нужно сделать важный, кардинальный шаг вперед: подняться от суггестии к контрсуггестии. Это тоже «отношение». Оно-то и рождает «внутренний мир». Психическая независимость достигается противодействием зависимости.

Суггестия не исчезает в ходе истории — она наблюдается в видоизменениях по мере роста и усложнения контрсуггестии. Что еще важнее, сама контрсуггестия выступает в истории не только как простое отрицание послушания людским словам, но все более в виде ограничения послушания разными условиями. Послушание загоняется в строгую, жесткую форму. Если восточная вежливость еще в средние века гласила «слышать — значит повиноваться», то здесь уже подразумевалось, что ты слышишь слова кого-то вышестоящего, облеченного авторитетом. Чем далее, тем более историческое становление самого человека отвергает эту прямую зависимость: нет, говорит хоть чуть развившийся человек, слышать — это еще не значит повиноваться. На уровне современной психики даваемое нам поручение нередко вызывает в первое мгновение слабую эмоциональную реакцию раздражения (ибо вторгается в нашу программу) и лишь потом осмысливается как подлежащее исполнению или отклонению по таким-то резонам. С ходом истории, чем дальше, тем больше, человеку недостаточно и различать, чьему слову безоговорочно повиноваться, а чьему нет. Он хочет, чтобы слова ему были понятны не только в своей внушающей что-либо части, но и в мотивационной, т.е. он спрашивает, почему и зачем, и только при выполнении этого условия включает обратно отключенный на время рубильник суггестии. Он проверяет логичность внушаемого ему представления, мнения, действия, в том числе по закону достаточного основания, и, только не сумев найти нарушения правил, включает этот рубильник. Но это значит, что генеральная линия развития человеческих психических отношении состоит в лимитировании внушения формой, которую все справедливо считают противоположностью внушения убеждением. Однако это лишь предельная тенденция, к которой, в конечном счете, движется психическая история. На деле контрсуггестия началась в истории с гораздо более элементарных защитных и негативных реакций на суггестию. Пожалуй, самая первичная из них в восходящем ряду — уклониться от слышания и видения того или тех, кто форсирует суггестию в межиндивидуальном общении. Это значит — уйти, удалиться.

Один из первых фактов истории Homo Sapiens'а — это его быстрое расселение по материкам и архипелагам земного тара. Первые 15 (может быть, 20) тыс. лет нашей истории — это история нашего расселения, нашего рассеяния. По сравнению с темпами расселения любого другого животного вида на земле эта дисперсия человечества по своей быстроте может быть уподоблена взрыву, буре. Сила ее была так велика, что за этот, с биологической точки зрения кратчайший, миг люди преодолели такие расстояния, такие экологические перепады, такие водные и прочие препятствия, каких ни один животный вид вообще никогда не мог преодолеть. Людей раскидало по планете нечто специфически человеческое. Невозможно свести этот акт к тому, что людям не доставало кормовой базы на прежних местах: ведь другие виды животных остались и питаются на своих древних ареалах нередко и до наших дней — корма хватает. Нельзя сказать, что люди расселялись из худших географических условий в лучшие, — факты показывают, что имело место и противоположное [18]. Им не стало «тесно» в хозяйственном смысле, ибо общая численность человечества в ту пору (в каменном веке) была невелика. Им, скорее, стало тесно в смысле появления и развития бремени межиндивидуального давления. Судя по тому, что расселение вида Homo Sapiens происходило в особенности по водным путям — не только по великим рекам, но и по океанским течениям, — люди искали отрыва сразу на недосягаемую дистанцию, передвигались же очень малыми группами или даже поодиночке (на бревне, на группе бревен).Во всей последующей истории индивидуальные или коллективные отселения и переселения как на необжитые окраины, так и в другую среду были важным фактором социальной жизни. Но все же с ходом тысячелетий, с освоением ойкумены действенность простого побега все понижалась. Люди должны были оставаться в соседстве с людьми.

Вероятно, в полном соответствии с этой кривой происходило рождение неизмеримо более специфических для человека средств контрсуггестии. Если невозможно вовсе не слышать звуков речи, можно их не понимать, не принимать, перекрыть фильтром. В частности, психолог может предложить именно такую гипотезу глоттогонии — происхождения множественности языков. Как известно, издревле существуют в лингвистике две противоположные модели: Н. Я. Марр описывал их как пирамиду, стоящую на вершине, т. е. начинающуюся с общего праязыка, понемногу разветвляющегося; и как пирамиду, стоящую на основании, т. е. начинающуюся с великого множества соседствующих языков (по С.П. Толстову, «первобытная лингвистическая непрерывность»), которые затем, скрещиваясь, расходясь и снова скрещиваясь, укрупняются и в перспективе движутся к единству. В этом вековечном споре, возможно, правы обе спорящие стороны: процесс мог идти в глубинах предыстории по первой модели, чтобы позже уступить место второй. Однако и первую модель невозможно понимать в смысле классического сравнительного языкознания: если вначале еще не было множественности языков, то вместе с тем это не был еще и язык, это была лишь некоторая психофизиологическая фаза на пути становления человеческой речи — фаза суггестии. Язык же — это уже обязательно данный язык в его отличии от другого или других, посредством этого отличия он и складывался как язык, а тем самым — и как сфера непонимания для иноязычных (возможно, через промежуточное звено или пограничное явление билингвизма).

Непонимание прикрывает человека от суггестии. При этом непонимание наиболее радикально на уровне фонологическом, когда невозможны вообще восприятие и репродукция слова, а без этого не может быть акта внушения. Следовательно, здесь контрсуггестия состоит, как бы в фонологической глухоте по отношению ко всем другим способам произносить что-либо — кроме узко ограниченного способа своих ближних. Правда, сила внушения последних при этом, может быть, даже возрастает, так что следующая ступень контрсуггестии потребует уже снова приобщения к чужим звукам, чтобы взаимно нейтрализовать разные суггестии. Непонимание может пролегать позже уже не на фонологическом уровне, а на лексическом, синтаксическом и логическом уровнях. Но это относится уже не только к истории языков (глоттогонии), но и к истории развития мышления. Прежде чем говорить о последнем, отметим неизмеримо более примитивный, но исключительно важный психологический механизм контрсуггестии внутри данной системы фонологически вполне дифференцируемой и воспринимаемой речи. Если первое звено восприятия чужой речи — это ее беззвучное и быстрое внутреннее проговаривание, то отсюда импульс может быть передан как на пути суггестии (внушение действия), так и в «полуподвальный» этаж, где производится очень своеобразная интенсивная операция отрицания этой работы, воспроизводящей речь. А именно мозг человека разламывает на куски, деформирует, фрагментирует слова. Например, часть букв заменяется фонологически противоположными (так называемая литеральная парафазия). Если слова и воспроизводятся на этом этаже внутренней речи, то не целиком, а лишь отдельными опорными элементами, например от слова может остаться буква или слог, от предложения — сказуемое или его часть[19]. Но деструкция носит и конструирующий характер. Во-первых, разрушенное в воспринимаемой речи, не повторенное механически восполняется уже несловесными образами и схемами. Во-вторых, отпор принудительному автоматизму повторения слов (эхолалии) приобретает активный характер в виде перестановки или замены слов. Эта психическая операция издалека начинает подготавливать возможность превращения эхолалии и суггестии в нечто иное — в ответ!

Но сначала внутренняя речь уходит еще на один этаж вниз, в подвал. Здесь словесная форма сбрасывается вовсе, остаются образы и программы — схемы ответного действия или ответной речи. Можно сказать, что одновременно активная роль перешла от лобной и височной областей мозга к теменной и затылочной. Речь стала умом, по крайней мере, в зачатке. Он снова должен облечься в словесную форму, он снова совершает восхождение, выступая сначала как система представлений, выше — как система смыслов, еще выше — как система значений. И вот, вместо того чтобы на звуки слов мозг прореагировал (через шлюз внутреннего повторения) выполнением требуемого действия или возникновением схем действий, образов, представлений, которые сами побудят к действию, он реагирует возражением, исправлением, опровержением! Это значит, что развитие мышления есть основная, генеральная линия контрсуггестии. Однако отметим здесь и другие линии, хотя все они, как увидим, будут лишь дополнять это представление о магистрали развития психических механизмов контрсуггестии. Отчетливой негативной реакцией на слова, что-либо требующие, указывающие, объясняющие и т. д., является эмотивная реакция. Сюда относится, например, ответ смехом. Этнография свидетельствует, что соседний род, соседнюю деревню, соседнее племя — высмеивают. Смех, насмешка купируют, обрывают цикл словесной индукции, даже если речь этих соседей вполне понятна, если им не противопоставляется никаких рациональных возражений или упреков. В других случаях столь же сильной эмотивной преградой является страх перед ними — опасение насылаемой ими порчи, колдовства, их общения с нечистой силой; в общем же можно сказать, что чувство страха идет впереди подбираемых к нему задним числом мотивов. Эмоций брезгливости, отвращения, гнева, ярости также в разной степени пресекают цикл речевого влияния, хотя бы опять-таки внутри языковой и этнической общности. Все эти эмотивные реакции существенно ограждают человека от принудительной силы слова со стороны окружающих людей. Следует еще раз подчеркнуть, что в отличие от мыслительной самообороны эти средства контрсуггестии, как правило, слабо мотивированы, держатся на полубессознательных традициях и предрассудках. Они ищут скорее не оснований, а поводов.

С физиологической точки зрения эмотивные реакции связаны с вегетативными и секреторными сдвигами. В головном мозге ими ведают в основном подкорковые отделы. Это говорит о том, что данная группа контрсуггестивных явлений служит как бы попыткой коры человеческого мозга бросить в бой против суггестии глубокие резервы — эволюционно древние образования в центральной нервной системе. Но тем самым оправдан, вероятно, прогноз, что это направление контрсуггестии не слишком продуктивно.

Внутри же тех или иных групп людей, социальных и этнических общностей, самооборона человека от суггестии выливалась в дифференциацию окружающих (родственников, соплеменников, единоверцев, сограждан и пр.) на авторитетных и неавторитетных. Суть этого явления — отказ в полном доверии большинству окружающих людей или даже всем им за вычетом кого-либо одного. И в этом случае, как и во всех других, дело не в том, что человек когда-либо в история мог бы отказаться от подчинения силе суггестии, — он может ее лишь локализовать, канализировать, ограничить условиями, при удовлетворении которым она все-таки действует с полной и даже особенной силой.

Возникает фильтр недоверия (хотя бы слабый), и, оказывается, это возможно лишь посредством оппозиции, т. е. противопоставления большинству людей кого-то, на кого этот фильтр не распространяется; в пределе, в итоге долгого исторического опыта и отбора, это лицо переносится в потусторонний мир — превращается в божество, что отвечает распространению фильтра недоверия в принципе вообще на всех людей. Когда какой-нибудь старейшина рода, вождь племени, глава государства или руководитель церкви получал авторитет, таким способом люди могли отказать в неограниченном доверии множеству остальных. Формирование этих лидеров, или авторитетов, — капитальный показатель формирования контрсуггестии. Пусть слово одного (тем более, если он где-то далеко на обширной единоязычной территории) обладает неодолимой силой, если отныне мы не признаем такой силы за словами кого бы то ни было другого. Хотя образование таких моноцентрических систем являлось в истории большим шагом контрсуггестии, в исторической действительности оно парировалось образованием обширного слоя людей, выступавших как бы носителями слов этого авторитета. Но о таких явлениях контр-контрсуггестии речь будет ниже.

Еще один важный фронт развития контрсуггестии в человеческом общении вместе с ходом истории —нараставшая замена личного общения вещными, в том числе денежными, отношениями. Даже по своей организационной норме обмен вещей в первобытном обществе нередко протекал заочный: люди выкладывали предметы обмена в условленном месте, уносили их, заменяя другими, не встречаясь, не подвергаясь и малейшему влиянию. Но еще важнее, что форма обмена (в отличие от дани, ритуального дара и т. п.) с психологической точки зрения означает возможность не отдавать, возможность согласия и несогласия, следовательно, возможность выбора. Человек не отдает, если, по его представлению, предлагаемое взамен не возмещает отданного в смысле полезности, может быть почетности, количественного равенства в переводе на денежные единицы, — одним словом, если он не полагает, что, в сущности, и не отдал, скорее выиграл. Таким образом, в экономической истории развитие вещных отношений между людьми — сначала рядом с непосредственно личностными, затем все более вытесняя их, — коррелятивно развитию психической функции выбора. Но функция выбора охватывает не только сферу обмена вещей. Она чем дальше, тем больше в истории характеризует поведение человека как сознательное, самого человека — как личность[20].

Психический акт выбора очень характерен для контрсуггестии: он является не вообще отказом от реакции, но все же и неподчинением стимулу, отвержением принудительности последнего. Из психологических вариантов контрсуггестии, может быть, нагляднее всего — явление самовнушения. Психологи употребляют выражение «самоприказ» , «самоинструкция», «самокоманда». Здесь, как и при операции выбора, необходимой предпосылкой контрсуггестии служит некоторое раздвоение личности. Этот механизм привлекает внимание преимущественно психиатров, когда он приобретает патологическую гипертрофию и инертность. Но в норме он налицо в каждом человеке. Он отвечает тому факту, что человек принадлежит не одной общности. Тем самым индивид может в воображении отвлечься от любой из них, отдаться другой или хоть представить себе, что другая существует. Заменяя внушение самовнушением, человек все равно подчиняет свои действия «как закону»(Маркс) [21] этой воображаемой суггестии — цели, присутствующей в его сознании идеально, пусть никем ему в действительности не продиктованной. Способность выбора и способность целеполагания — двойники, два оттенка того же феномена, глубочайшим образом специфичного для человека. Животное не ставит целей, не имеет среди регуляторов поведения «предвосхищаемого потребного будущего», вопреки воззрениям видных физиологов П. А. Бернштейна к П. К. Анохина, — оно имеет только «потребное прошлое», т. е. стремится воспроизвести то же действие при тех же импульсах, лишь приспосабливая его всякий раз к видоизменившимся в деталях внешним и внутренним обстоятельствам. А работающий, действующий человек имеет будущее-цель, и то, что связывает будущее с настоящим, — волю в своей психике и служащее ей сродство труда — в своих руках. Целеполагание и воля (рождающиеся из отклонения чужой цели и другой воли) есть барьер против внушения, хотя, с другой стороны, здесь всего лишь его трансформированная форма самовнушения или сознательный выбор между внушениями.

Мы сделали краткий обзор тех главных психологических форм, в которых в жизни людей на протяжении истории выражалась и развивалась контрсуггестия. Как уже было сказано, только изучая эти формы, мы и познаем саму суггестию как исходный субстрат всех психологических отношений между людьми, как элементарное общественно-психологическое явление, с которого историк и социолог должны начинать анализ. Оно наглухо прикрыто от глаз шапкой всяческих видов отказа от автоматического повиновения слову, пока мы эту шапку не сняли, разобрав ее по лоскутам. Но вместе с тем мы убеждаемся, что всякая контрсуггестия не уничтожает суггестию, а лишь загоняет ее в узкие, жесткие ограничения. Ведь вот не можем же мы не понять слов другого, какое бы усилие ни делали, если они соответствуют правилам нашего языка и логики. Это и есть абсолютно, неодолимо принудительная сила суггестии. Мы обязаны понять то, что нам говорят, и реагировать соответствующими представлениями , нам некуда деваться от этой неодолимой необходимости. Следовательно, при соблюдении выработанных в ходе истории условий, человек — раб слышимого слова, ибо не может уклониться от его понимания. Точно так же он не может не выполнять всегда хоть какой-нибудь задачи, т.е. не быть подчиненным цели, пусть самой мимолетной, смутной или абортивной. В ходе эволюционного развития человека феномен внушения загнан в клетку, но не убит.

Лучше всего мы сможем, пожалуй, резюмировать психологическую сущность контрсуггестии, если скажем, что и состояла в развитии все более совершенных средств непонимания, непринятия речевых побуждений, в развитии ума. Но это лишь преобразовывало суггестию в гораздо более неодолимую силу на той узко ограниченной колее, которая ей теперь оставлялась.

Контр-контрсуггестия

Теперь мы перейдем к тем социологическим явлениям, которые неустанно направлялись на охрану силы внушения, иначе говоря, которые так же были нацелены против контрсуггестии, как последняя — против суггестии. Поэтому эти явления, если угодно, можно называть контр-контрсуггестией.

Если суггестия — исходная пряжа исторической психологии, если сплетения суггестии и контрсуггестии образуют ее ткань, то контр-контрсуггестия вышивает уже подлинные исторические узоры на этой канве. Рассмотрим основные формы этого торможения контрсуггестии.

Как в гипнозе повторение внушаемого усиливает эффект, т. е. снимает остатки противодействия внушению, как и в общественной жизни повторность, настаивание — могучее орудие «коллективных представлений». Традиция, обычай, культ, ритуал, всякое заучивание правил, текстов, церемонии, стереотипов, выражения эмоций — все это в истории народов Земли было весьма действенным средством истребить самовольство и самоуправство, т. е. задушить в зародыше негативизм поведения. Жизнь общества пронизана этой репродукцией, в которую новация включается лишь в строю ограниченной мере, допускаемой нормой репродукции. Например, при исполнении такого-то танца или такой-то песни разрешаются некоторые индивидуальные нюансы. Границы стиля жестко лимитируют творчество. Даже в живой речи человек обязан, прежде всего, строго репродуцировать, повторять заданные ему с детства фонологические и грамматические трафареты и словарный репертуар, хотя в данной сфере для новации открыт безграничный простор комбинаторики. Но возможность новации во многих сферам истории культуры была крайне стеснена репродукцией или даже сводилась к нулю. В частности, репродукция почти безраздельно царила веками во множестве отраслей труда: археология имеет дело с огромными сериями повторяющих друг друга изделий и орудий. Это не продукт врожденной инертности психики. Дай только волю, и всякий вылепил бы из глины, выдолбил из камня, отлил из металла множество неповторимых (однако и лежащих вне истории культуры) новинок. Нет, эта шаблонность — средство недопущения вольничания; вместе с заданной формой изделия задано и определенное поведение в трудовом цикле, в отношениях с другими. В хоре, в коллективных действиях, в передаваемом из уст в уста эпосе репродукция полностью исключает новацию, иногда в силу одновременности, синхронности повторения друг друга, иногда в силу обязательной точности воспроизведения во времени.

Вместе с тем репродукция и, тем самым, трансляция всевозможнейших элементов культуры формирует отличие «нас» от «них». А «мы», как уже сказано выше, — это поле доверия, иначе говоря, поле, где максимально устранены недоверие и, следовательно, действует суггестия. Сама невозможность не повторять есть явление, лежащее целиком в поле суггестии.

Контрсуггестия подавляется так же другими психологическими средствами усиливать чувство принадлежности к «мы». С одной стороны, огромный ассортимент средств служит для активизации ощущения контакта и общности. Может быть, простейшее из них — улыбка. Значительно более высокие ступени — общий смех, общая радость, безудержное веселье (эйфория). Это — атмосфера психического привлечения, активизации симпатии. Во всей истории в формировании чувства «мы» огромную роль играли угощения, пиры, праздники, подарки, Могучим активатором этих ощущений являлись никотин и алкоголь — совместное курение и совместное опьянение. С другой стороны, столь же интенсивно действовали средства отлучения от психического «мы» , т. е. отбрасывание человека в круг чего-то «ненашего» (экскоммуникация). Это опять-таки улыбка, смех, хохот, — но уже в смысле насмешки, всяческие средства пристыживания и осуждения, изоляции от контактов.

Однако здесь самое подходящее время в более общем виде подытожить постулированное выше отождествление ноля суггестии с любым замкнутым «мы» (социально-психической общностью). Наблюдения, проведенные над детьми, показали, что при максимальной изолированности группы от среды, т. е. если связь группы со средой приближается к нулю, соответственно возрастает внутри группы то, что не совсем точно называют «убеждаемостью» (по данным А. У. Хараша): этим словом обозначают возможность «убедить» детей одновременно в каких-либо двух несовместимых друг с другом мыслях. Это как раз фундаментальный признак суггестии.

Распространяя этот тезис на общественное развитие, можно сказать , что всякая замкнутость — родовая, семейная, племенная , этнокультурная, культовая и т. д. — в истории служила на пользу суггестии. Если бы замкнутость в том или ином из этих случаев оказалась абсолютной, т. е. разомкнут ость — нулевой, то в соответствующей общности полностью царила бы суггестия. Но такова была лишь тенденция — одна из двух противоборствующих тенденций. В первобытном обществе взаимное обособление локальных, родственных и этнических групп особенно эффективно обеспечивало максимум суггестии, затрудненность контрсуггестии. Но и в обществе нового времени национализм или религиозная нетерпимость неизменно служили общественной формой, обеспечивавшей максимально высокий коэффициент внушаемости и падение коэффициента контрсуггестии.

Полностью в царство контр-контрсуггестии мы вступаем с понятиями принуждения и убеждения. Убеждение имеет место там, где нет принудительности власти, т. е. где налицо независимость.

Принуждение может быть как физическое, посредством насилия, так и психическое, с помощью авторитета. Однако и физическое насилие, например, в эпоху рабства, не следует понимать по аналогии с болевым или устрашающим воздействием на животных. Поведение, человека в такой гигантской степени детерминировано словесными импульсами, что насилие само по себе мало к чему могло бы его побудить. Насилие у раба подавляет непослушание, сламывает механизм контрсуггестии и тем обнажает его для повелений. Насилие срывает с людей то, чем они укрыты от покорности. Тогда им остается быть покорными. При этом насилие имеет ряд градаций: глубже всего умерщвление, вернее, угроза смерти; причинение боли, истязание, лишение возможности двигаться — сковывание, связывание, заключение; лишение материальных условий жизни и благ — экспроприация, разорение. Все это есть физическое принуждение, призванное парировать непослушание либо самого пострадавшего, либо свидетелей постигших его страданий.

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

Кто знает историю
Вдумаемся в психологическую сторону

сайт копирайтеров Евгений