Пиши и продавай!
как написать статью, книгу, рекламный текст на сайте копирайтеров

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

Маленький Никитушка, будущий декабрист, на детском вечере стоит и не танцует, и, когда мать спрашивает у него о причине, мальчик осведомляется (по-французски): «Матушка, разве Аристид и Катон танцовали?» Мать на это ему отвечает, также по-французски: «Надо полагать, что танцевали, будучи в твоем возрасте»10. И только после этого Никитушка идет танцевать. Он еще не научился многому, но он уже знает, что будет героем, как древний римлянин. Пока он к этому плохо подготовлен, хотя знает и географию, и математику, и многие языки. В 1812 году шестнадцатилетний Никита Муравьев решает убежать в действующую армию, чтобы совершить героический поступок. «Пылая желанием защитить свое Отечество принятием личного участия в войне, он решился явиться к главнокомандующему Кутузову и просить у него службы.

Он достал карту России и по неопытности имел при себе особую записку, на которой находились имена французских маршалов и корпусов их; снабдив себя этими сведениями, он тайно ночью ушел пешком из дому и пошел по направлению к Можайску. На дороге перехватили его крестьяне, боявшиеся шпионов, и, связав его, повезли в свой земский суд. Сколько Никита ни объявлял о себе и своем положении, они ничему внять не хотели: его связанного повезли в Москву к главнокомандующему столицею жестокосердному графу Ростопчину, который до справки велел посадить его в яму. Дорогой, когда вели его туда, увидел его гувернер, швейцарец m-r Petra, которому, говорящему с ним по-французски, не только не отдали, но разъяренный народ, осыпав обоих бранью, повел их в яму, называя их шпионами. Petra, как-то вырвавшись из толпы, побежал к Екатер[ине] Федоровне] (матери Н. Муравьева.-Ю. Л.), которая сейчас же бросилась к г. Ростопчину, умоляя его о возвращении ей ни в чем не виноватого сына».

У Никиты Муравьева и его сверстников было особое детство — детство, которое создает людей, уже заранее подготовленных не для карьеры, не для службы, а для подвигов. Людей, которые знают, что самое худшее в жизни — это потерять честь. Совершить недостойный поступок — хуже смерти. Смерть не страшит подростков и юношей этого поколения: все великие римляне погибали героически, и такая смерть завидна. Когда генерал Ипсиланти, грек на русской службе, боевой офицер, которому под Лейпцигом оторвало руку, поднял в 1821 году греческое восстание против турок, Пушкин писал В. Л. Давыдову: «Первый шаг Александра Ипсиланти прекрасен и блистателен. Он счастливо начал — отныне и мертвый или победитель принадлежит истории — 28 лет, оторванная рука, цель великодушная! — завидная часть» (Ш, с. 24). Люди живут для того, чтобы их имена записали в историю, а не для того, чтобы выпросить у царя лишнюю сотню душ. Так в детской комнате создается новый психологический тип. Поразительно, но предметом зависти молодого Пушкина является даже оторванная рука Ипсиланти — свидетельство героизма. Пушкин принадлежит к поколению, которое жаждет подвигов и боится не смерти, а безвестности. Жажда славы — общераспространенное чувство, но у людей декабристской эпохи она превращается в жажду свободы. О герое поэмы «Кавказский пленник» Пушкин писал: Свобода! Он одной тебя Еще искал в пустынном мире. Этим он сразу сделал своего героя выразителем чувств поколения. Но характерная черта времени проявляется в том, что романтическая жажда свободы охватывает и женщин. 14 декабря на Сенатской площади не будет женщин.

Но не только для их мужей, братьев и сыновей, но и для них самих этот день станет роковым концом романтической юности. Вторая половина XVIII и первая половина XIX века, как мы видели, отвела женщине особое место в русской культуре, и связано это было с тем, что женский характер в те годы, как никогда, формировался литературой.

Именно тогда сложилось представление о женщине как наиболее чутком выразителе эпохи — взгляд, позже усвоенный И. С. Тургеневым и ставший характерной чертой русской литературы XIX века. Особенно важно, однако, то, что и женщина постоянно и активно усваивала роли, которые отводили ей поэмы и романы. Поэтому мы можем, характеризуя современниц Жуковского или Рылеева, оценивать бытовую и психологическую реальность их жизни сквозь призму литературы. Герои литературы делаются героями жизни. Можно показать, например, какую роль сыграла поэма К. Ф. Рылеева «Войнаровский» в формировании поведения декабристов. Женский образ дал литературе положительного героя.

Именно здесь сформировался художественный (и жизненный) стереотип: мужчина — воплощение социально типичных недостатков, женщина — воплощение общественного идеала.

Стереотип этот обладал не только активностью, но и устойчивостью: многие поколения русских женщин жили «по героиням» не только Рылеева, Пушкина, Лермонтова, но — позже — Тургенева и Некрасова. Конец интересующей нас эпохи создал три стереотипа женских образов, которые из поэзии вошли в девичьи идеалы и реальные женские биографии, а затем — в эпоху Некрасова — из жизни вернулись в поэзию. Первый образ, внесенный из биографии Жуковского в его поэзию, связан с сестрами Протасовыми (о них речь шла выше). Это образ нежно любящей женщины, жизнь и чувства которой разбиты.

Героиня наделена идеальным чувством, поэтичностью натуры, нежностью, душевной тонкостью. Ее душа, здоровье и жизнь разрушены жестокостью общества. Покорное судьбе, поэтическое дитя погибает. Идеал этот вызывал в сознании современников образ ангела, случайно посетившего землю и готового вернуться на свою небесную родину. Другой идеал — демонический характер. В литературе (и в жизни) он ассоциировался, например, с героическим образом «беззаконной кометы», смело разрушающей все условности созданного мужчинами мира. Светский быт в России начала XIX века не следует считать полностью унифицированным. Хотя идеальные нормы поведения, предъявляемые обществом к даме и соединявшие правила поведения французского дореволюционного света с петербургской чопорностью, были достаточно строгими, однако реальная жизнь и здесь оказывалась значительно многообразнее. Например, чванливая холодность петербургского света контрастировала со свободой и непосредственностью «московского поведения», а допустимая на празднике в деревне свобода оказывалась решительно неприемлемой на балу или даже на домашнем вечере в столице. Татьяна и Онегин после конфиденциальной беседы в саду Пошли домой вкруг огорода; Явились вместе, и никто Не вздумал им пенять на то: Имеет сельская свобода Свои счастливые права, Как и надменная Москва. (4, XVII)

Собственно говоря, высший свет, особенно московский, уже в XVIII веке допускал оригинальность, индивидуальность женского характера. Только в Москве были такие женщины, как Н. Д. Офросимова, необычность поведения которой привлекала Л. Толстого (М. Д. Ахросимова в «Войне и мире») и Грибоедова (Хлестова в «Горе от ума»). Были и другие женщины — позволявшие себе скандальное поведение, открыто нарушавшие правила приличия.

Однако до эпохи романтизма они воспринимались как безобидно (первый случай) или скандально выходящие за пределы культурной нормы. В мире идеологическом они как бы не существовали. В эпоху романтизма «необычные» женские характеры вписались в философию культуры и одновременно сделались модными. В литературе и в жизни возникает образ «демонической» женщины, нарушительницы правил, презирающей условности и ложь светского мира. Возникнув в литературе, идеал демонической женщины активно вторгся в быт и создал целую галерею женщин — разрушительниц норм «приличного» светского поведения. Этот образ становится в один ряд с образом мужчины-протестанта. Пушкин сближает в своей поэзии «гражданина с душою благородной» и «женщину не с хладной красотой, // Но с пламенной, пленительной, живой». Этот характер становится одним из главных идеалов романтиков. При этом между реальной и литературной «демонической» женщиной устанавливаются интересные и весьма неоднозначные отношения. Аграфена Федоровна Закревская (1800-1879) — жена Финляндского генерал-губернатора, с 1828 года — министра внутренних дел, а после 1848 года — московского военного генерал-губернатора А. А. Закревского. Экстравагантная красавица, Закревская была известна своими скандальными связями. Образ ее привлекал внимание лучших поэтов 1820-1830-х годов. Пушкин писал о ней (стихотворение «Портрет»):
С своей пылающей душой,С своими бурными страстями, О жены севера, меж вамиОна является порой И мимо всех условий света Стремится до утраты сил, Как беззаконная комета В кругу расчисленном светил. Ей же посвящено стихотворение Пушкина «Наперсник».

Вяземский называл Закревскую «медной Венерой». Е. Баратынский создал такой образ трагической и демонической красавицы: Как много ты в немного дней Прожить, прочувствовать успела! В мятежном пламени страстей Как страшно ты перегорела! Раба томительной мечты В тоске душевной пустоты Чего еще душою хочешь? Как Магдалина плачешь ты, И, как русалка, ты хохочешь! А. Закревская же была прототипом княгини Нины в поэме Баратынского «Бал». И наконец, по предположению В. Вересаева, ее же нарисовал Пушкин в образе Нины Воронской в 8-й главе «Евгения Онегина». Нина Воронская — яркая, экстравагантная красавица, «Клеопатра Невы» — идеал романтической женщины, поставившей себя и вне условностей поведения, и вне морали.Совершенно очевидно, что сама Закревская в своем жизненном поведении ориентировалась на созданный Пушкиным, Баратынским и другими художниками ее образ. Совсем иным, страстно мучительным стал для Пушкина опыт другой «демонической» любви. У этой истории — две реальности, ибо за ней следили два совершенно различных взора, взгляд политического сыска и взгляд Пушкина. Обе версии романтичны, хотя романтичность их прямо противоположного свойства. С третьей, биографической позиции дело виделось так.

Польский аристократ граф Адам Ржевуский романтически женился на пленной гречанке. В истории этого брака было все, что знакомо нам по поэмам Байрона и его последователей: жена — купленная рабыня, авантюры, преступления, и в итоге — две дочери красоты неслыханной, даже в эту богатую прелестными женщинами эпоху. От родителей девушки не получили ничего, кроме красоты, коварства и какой-то врожденной страсти к предательству и авантюрам. Пушкин и А. Мицкевич видели в сестрах героинь Байрона — на самом деле это были скорее демонические героини Бальзака. Одна из сестер (Эвелина) в дальнейшем действительно стала женой Бальзака и тесно связала себя с его творческой биографией. Вторая — Каролина (по мужу — Собаньска) зловеще вторглась в жизнь Пушкина. Каролина Собаньска встретилась с Пушкиным во время его южной ссылки. К этому времени ее авантюристическая судьба уже определилась. Фактически расставшись со своим первым мужем, Собаньска вела в Одессе неслыханный в ту пору образ жизни. С 1821 года она открыто сожительствовала с начальником южных военных поселений генерал-лейтенантом И. О. Виттом, афишируя свой адюльтер.

Такое поведение считалось скандальным, однако оно вписывалось в романтический образ демонической красавицы.

На самом же деле Собаньска была не только любовницей, но и агентом Витта. Генерал-лейтенант Витт — одна из самых грязных личностей в истории русского политического сыска. Шпион не столько по службе, сколько из призвания, Витт лелеял далеко идущие честолюбивые планы. По собственной инициативе он начал слежку за рядом декабристов: А. Н. и Н. Н. Раевскими, М. Ф. Орловым и др. Особенно сложные отношения связывали его с П. Пестелем. Пестель прощупывал возможность использовать военные поселения в целях тайного общества. Он ясно видел и авантюризм, и грязное честолюбие Витта, но и сам Пестель — за что его упрекали декабристы — был склонен отделять способы борьбы за цели общества от строгих моральных правил. Он был готов использовать Витта, так же как позже надеялся сделать из растратчика И. Майбороды послушное орудие тайных обществ. Недоверчивый Александр I долго задерживал служебное продвижение Пестеля, не давая ему в руки самостоятельной воинской единицы. А без этого любые планы восстания теряли основу. Пестель решился использовать Витта: жениться на его дочери — старой деве и получить в свои руки военные поселения юга. В этом случае весь план южного восстания опирался бы на бунт поселенцев, «взрывоопасность» которых Пестель полностью оценил. Встречная «игра» Витта состояла в том, чтобы проникнуть в самый центр заговора, существование которого он ощущал интуицией шпиона. Получив сведения о заговоре в Южной армии, он намеревался использовать этот козырь в сложном авантюрном плане — в зависимости от обстоятельств продать Пестеля Александру или Александра Пестелю.

И Александр I, и Пестель презирали Витта и с отвращением прибегали к его помощи. Но оба приносили свою брезгливость в жертву ведущейся ими политической игре.

Судьба решила по-своему: Александр, наконец, вручил Пестелю полк, и обращение декабристов к Витту сделалось ненужным. Широко идущие планы Витта не ограничивались связями с Пестелем. В кругу его специальных интересов оказались и Пушкин, и Мицкевич. Но если Пестеля он собирался заманить перспективой получить «в приданое» военные поселения, то приманка для Пушкина и Мицкевича нужна была иная — здесь орудием Витта стала Каролина Собаньска.

Оба поэта испытали мучительное чувство к прекрасной авантюристке. Пушкин на юге пережил тяжелую подлинную страсть, и впоследствии его несколько раз настигали кратковременные пароксизмы этого увлечения. За несколько месяцев до венчания с Натальей Николаевной Гончаровой, 2 февраля 1830 года, Пушкин, встретившись в Петербурге с Собаньской, написал ей по-французски следующее письмо: «Сегодня 9-ая годовщина дня, когда я вас увидел в первый раз. Этот день был решающим в моей жизни. Чем более я об этом думаю, тем более убеждаюсь, что мое существование неразрывно связано с вашим; я рожден, чтобы любить вас и следовать за вами — всякая другая забота с моей стороны — заблуждение или безрассудство; вдали от вас меня лишь грызет мысль о счастье, которым я не сумел насытиться. Рано или поздно мне придется все бросить и пасть к вашим ногам. Среди моих мрачных сожалений меня прельщает и оживляет одна лишь мысль о том, что когда-нибудь у меня будет клочок земли в Крыму (?).

Там смогу я совершать паломничества, бродить вокруг вашего дома, встречать вас, мельком вас видеть...» (XIV, 399).Письмо не было отправлено, потому что в этот же день Пушкин получил записку от Собаньской, написанную в холодном светском тоне и откладывавшую их свидание. И тон, и смысл письма сознательно дразнили нетерпение Пушкина: Собаньска продолжала свою прежнюю игру. Ответом было нервное письмо поэта, в котором раздражение и страсть слились воедино: «Вы смеетесь над моим нетерпением, вам как будто доставляет удовольствие обманывать мои ожидания, итак я увижу вас только завтра — пусть так. Между тем я могу думать только о вас. Хотя видеть и слышать вас составляет для меня счастье, я предпочитаю не говорить, а писать вам. В вас есть ирония, лукавство, которые раздражают и повергают в отчаяние. Ощущения становятся мучительными, а искренние слова в вашем присутствии превращаются в пустые шутки. Вы — демон, то есть тот, кто сомневается и отрицает, как говорится в Писании. В последний раз вы говорили о прошлом жестоко. Вы сказали мне то, чему я старался не верить — в течение целых 7 лет. Зачем? Счастье так мало создано для меня, что я не признал его, коща, когда оно было передо мною. Не говорите же мне о нем, ради Христа. — В угрызениях совести, если бы я мог испытать их, — в угрызениях совести, было бы какое-то наслаждение — а подобного рода сожаление вызывает в душе лишь яростные и богохульные мысли. Дорогая Эллеонора, позвольте мне называть вас этим именем, напоминающим мне и жгучие чтения моих юных (?) лет, и нежный призрак, прельщавший меня тогда, и ваше собственное существование, такое жестокое и бурное, такое отличное от того, каким оно должно было быть. — Дорогая Эллеонора, вы знаете, я испытал на себе все ваше могущество. Вам обязан я тем, что познал все, что есть самого судорожного и мучительного в любовном опьянении, и все, что есть в нем самого ошеломляющего. От всего этого у меня осталась лишь слабость выздоравливающего, одна привязанность, очень нежная, очень искренняя, — и немного робости, которую я не могу побороть. Я прекрасно знаю, что вы подумаете, если когда-нибудь это прочтете — как он неловок — он стыдится прошлого — вот и все. Он заслуживает, чтобы я снова посмеялась над ним. Он полон самомнения, как его повелитель Сатана. Неправда ли? Однако, взявшись за перо, я хотел о чем-то просить вас — уж не помню о чем — ах, да — о дружбе. Эта просьба очень банальная, очень... Это как если бы нищий попросил хлеба — но дело в том, что мне необходима ваша близость. А вы между тем по-прежнему прекрасны, так же, как и в день переправы или же на крестинах, когда ваши пальцы коснулись моего лба. Это прикосновение я чувствую до сих пор — прохладное, влажное. Оно обратило меня в католика. — Но вы увянете; эта красота когда-нибудь (?) покатится вниз как лавина. Ваша душа некоторое время еще продержится среди стольких опавших прелестей — а затем исчезнет, и никогда, быть может, моя душа, ее (?) боязливая рабыня, не встретит ее в беспредельной вечности. Но что такое душа? У нее нет ни взора, ни мелодии мелодия быть может...» (XIV, с. 400-401). Пушкин видел перед собой Эллеонору — героиню «Адольфа» Бенджамена Констана, а перед ним была шпионка, тайный агент полиции. Романтическая литература от Эжена Сю до Виктора Гюго ввела образ шпиона в список демонических персонажей. И Каролина Собаньска, авантюристка и предательница, не была прозаическим полицейским агентом, какие нам известны с эпохи Николая I; ее поведению не был чужд своеобразный демонизм. Но Пушкину она напоминала совсем других литературных героинь... ...Образ прекрасной преступницы-шпионки мог тревожить воображение романтиков, но для III отделения романтические шпионы были не нужны. Впоследствии полячка Каролина Собаньска не поладила с Бенкендорфом, попала в немилость и, обвиненная в пропольских симпатиях, была выслана из России. Письмо Пушкина написано по-французски и несет на себе отпечаток стиля французских романов. Выбор языка здесь принципиален. Вспомним, как в «Анне Карениной» в момент, когда чувства героев для них уже прояснились, но отношения еще не сложились окончательно, для Анны и Вронского стало невозможным говорить между собой по-русски: русское «вы» было слишком холодным, а «ты» означало опасную близость. Французский язык придавал разговору нейтральность светской беседы, и его можно было по-разному истолковать в зависимости от жеста, улыбки или интонации. Другая особенность, характерная для французских писем русского дворянина, — широкое использование литературных цитат. Цитата позволяла придавать тексту смысловую неопределенность, располагать его в пространстве от романтической патетики до стернианской иронии. Пушкин широко пользуется стилистическими возможностями письма.

Однако обилие литературных реминисценций ни в коей мере не означает отсутствия искреннего и взволнованного чувства. Цитата не снижает искренности, а лишь расширяет оттенки смысла. И детски искреннее письмо Татьяны к Онегину, и наполненное трагической страстью письмо Онегина к Татьяне в 8-й главе легко распадаются на цитаты (что было отмечено комментаторами). Из сплошных цитат состоит предсмертная элегия Ленского (это дало основание литературоведам 20-х годов XX столетия свести весь эпизод к литературной полемике). Между тем романтическая эпоха пользовалась цитатами, как другие эпохи словами естественного языка: ведь не будем же мы подозревать в неискренности человека, который в разговоре употребляет слова, уже употребленные до него другими людьми. Используя цитату, человек романтической эпохи как бы возводил себя на уровень литературного героя. Но странно было бы подозревать неискренность генерала Раевского, когда тот, раненный в Лейпцигском сражении, продекламировал по-французски своему адъютанту, поэту Батюшкову, стихи из трагедии Вольтера «Эрифила»*.

Подробнее об этом эпизоде см. ниже, в главе «Итог пути».

В «Пиковой даме» первое письмо Германна было «нежно, почтительно и слово в слово взято из немецкого романа».

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

Сколько для понимания их отношения к самому принципу поведения
Превращенных в ритуал способов поведения
Заметить связи между бытовым поведением декабристов
Пушкин стал с юмором описывать
Жизненным оно считало высоко ритуализированное поведение

сайт копирайтеров Евгений