Пиши и продавай!
как написать статью, книгу, рекламный текст на сайте копирайтеров

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

Может ли быть установлено какое-либо существенное и плодотворное различие между "хроникой" и "историей" (Мортон Уайт), "рассказом" и сюжетом (Э. Форстер), "простым" и "существенным" нарративом (У. Уолш)? Означает ли, что акцент на форме нарратива не требует от историка предоставления объяснений, и не означает ли это исчезновение истории как дисциплины? Может быть, нарратив есть только непредвиденная особенность некоторых историй, появляющаяся только тогда, когда историк должен "написать" о том, что было обнаружено? Ни один аналитический философ истории не произвел никаких убедительных критериев для решения вопроса о том, что конституирует нарратив или как его распознавать. Мнения о том, являются ли нарративы объяснениями, оказались поляризованными между плюралистами, типа Минка и Дрея и защитниками научности истории, типа Мазлиша и Монделбаума.

С другой стороны, как считает Р. Ванн, анализ, особенно анализ языка и нарратива, диалектически вызывает повторение в аналитической философии истории философии истории субстантивной25. Хаскелл Фейн говорил об этом как о "восстановлении" спекулятивной философии истории в пределах аналитической традиции. Он подразумевал, что анализ анализа выявит некоторые вопросы, на которые нельзя ответить без определенной теории о человеческой природе и историческом процессе. Например, аналитические процедуры не могут ответить на вопрос "О чем эти истории"26. Как полагает Данто, эти затруднения свидетельствовали о конце эпохи аналитической философии истории27. Точка зрения этой разновидности философии истории наиболее точно и емко была выражена Гемпелем, эта точка зрения концептуальная или логическая. Мир Гемпеля как стратифицированная система представлений, был миром его собственного времени, миром логики, где императивы и приоритеты логического позитивизма были среди его основ, и хотя части основы иногда конфликтовали друг с другом, всякий раз, когда вставал выбор между логикой и некоторым другим видом суждения, побеждала логика. Этот мир был не доступным никому в 1742, или 1641, или 1142., так до 1942. "И это ( вопрос истории, что некоторые представления не могут быть сформированы в некоторые времена, а если они могут быть сформированы в другие времена, они не всегда могут жить в эти времена"28. Мир Гемпеля, как и его точка зрения, не подвержены изменениям, с 1942 до, по крайней мере, 1964 они не изменялась никаким глобальным образом. История, здесь понималась как прикладная наука. "Теория Гемпеля действительно все еще поражает меня как истинная. Она только перестала быть релевантной, путь целой философии истории, которую она определила, оборвался"29.

Противоположной или релевантной эпохе точкой зрения, инспирирующей совершенно другое понимание истории, по мнению Данто, стала позиция Т. Куна, обнародованная в "Структуре научных революций". Точка зрения Куна не логическая, а историческая, а история понимается как матрица рассмотрения всех наук. Мир Куна изменчив. "То, что делает работу Куна исторически важной есть тот факт, что многие мыслители, чей миры, весьма в значительной степени перекликающиеся с миром Гемпеля, работой Куна вызвали к жизни миры, ориентирующиеся на его работу, вместо работы Гемпеля"30. Поэтому вполне определенно можно считать, что Кун открыл новый период в истории мысли, создал новый мир. Гемпель, конечно, жил в этом новом мире, "но он не был из этого периода. Он принадлежал исчезающей философской культуре, в которой тот, кто обнаруживал свой старый мир в новом, нуждался в специальной инструкция для его понимания"31. Дискуссия между мирами остается возможной, но фактом является то, что дискуссия между Гемпелем и его критиками, живущими в его мире, заметно отличается от дискуссии между любым из них и кем-то из мира, произведенного "Структурой научных революций". Этот новый мир нуждался в осмыслении и в своей методологии. Если ее уже не могла дать логика, надо было обратиться к иным ресурсам. Решение проблемы, следовательно, состояло в понимании нарратива не как логической модели, не в сравнении его с МОЗ, а понимание его как своего рода литературного устройства, которым историки организуют результаты своих исследований.

Над выработкой этого решения работали как историки (Х. Стюарт Хугес32, Дж. Покок33, Х. Хекстер34), так и философы. Но и историки, и философы преследовали свои собственные интересы в анализе исторического дискурса. Как заметил Луис Минк, философы " на самом деле обсуждают... логическую теорию, и исторический вывод интересует их не потому, что он исторический, а потому что это ( вывод... С другой стороны, историки на самом деле обсуждают вопрос о том, является ли история научной дисциплиной или только скоплением частей множества других дисциплин, и они не заинтересованы в логике аргументов в целом, но только в differentiae исторических аргументов"35.

Историк Хекстер своей работой "Риторика Истории" осуществил один из наиболее важных вкладов в "революцию" в исторических исследованиях. Он выявил три методологических приема историографии, которые историк использует в своей работе: сноски, перечисление имен и прямое цитирование и сформулировал на их основе три правила исторической риторики. С одной стороны, это еще раз ударило по умирающему корпусу "единства научного объяснения", как оно понималось Гемпелем и его последователями. С другой стороны, инспирировало новый взгляд на историописание.

Первое правило, правило Реальности, стало парафразом известного ранкеанского требования от историка просто показать историческое событие так, как оно фактически произошло. Хекстер не разделял точку зрения Данто о том, что единственной мыслимой репрезентацией прошлого таким, каким оно это фактически было, является Идеальная Хроника, поскольку тогда история исчезнет, потому что не сможет содержать предложения нарратива. Хекстер попробовал понять тезис Ранке следующим образом: историки должны сообщать о прошлом наиболее вероятные истории, которые могут быть поддержаны релевантным внешним свидетельством. Эта переформулировка говорит только "то, что имел в виду Ранке, но только в форме возможно более удовлетворительной для поколения, остро ощущающего лингвистические тонкости"36. Хекстер пробует противопоставить взгляды реалиста и нарративиста на историческое познание и обращается с их различием как с простым вопросом "лингвистических тонкостей", забывая, что индексирование реальности не совпадает с рассказом о ней.

Затем следует правило Максимального Воздействия: "место в сносках свидетельств и информации, которое, если вставлено в текст, уменьшает воздействие на читателя того, что Вы, как историк, имели целью передать ему"37. Третьим правилом, а в действительности вариантом второго, является Правило Экономии Цитаты: "цитата из исследования прошлого возможно только тогда и в той степени, чтобы конфронтация с результатами исследования могла лучшим способом помочь читателю понять прошлое wie es eigentlich gewesen"38. По Хекстеру получается, что чем большее свидетельств, представленных читателю в сносках и прямых цитатах, тем ближе он оказывается к прошлому как оно фактически было: " в интересах передачи исторической реальности читателю с максимальным воздействием, правила историографии могут иногда требовать, чтобы историк подчинил законченность и точность другим соображениям"39. Прямая цитата есть способ, которым читатель противопоставляется ключевым частями свидетельства, она заставляет соглашаться с историком. Поэтому, для историка время от времени можно отказать читателю в полноте информации.

Хекстер пришел к трем заключения: история есть ведомая правилами дисциплина, посредством которой историки стремятся сообщать знание о прошлом; риторика не просто декоративна, но необходима для такого сообщения; риторика истории глобально отлична от таковой же в естествознании. Луис Минк считал, что правила Хекстера не есть императивы, а прагматические напоминания об императивах. Да и сам Хекстер в общем-то не скрывал, что эти правила являются "в целом применимыми максимами... оставляющими идентификацию исторического опыту обученного историка"40. Например, правило Реальности не содержит никакого критерия для идентификации наиболее вероятной истории, и поэтому, в отличие от реального правила, ни определяет то, что правилу противоречит, ни обеспечивает гарантию того, что следование правилу будет иметь какой-то позитивный результат. Вообще, как считает Минк, рассуждения о правилах историографии, инспирировано желанием рассмотреть нарратив как познавательный инструмент историописания и доказать то, что он идеально представляет прошлое wie es eigentlich gewesen. Но, продолжает Минк, структура нарратива только случайно может быть той же самой, как и структура исторической реальности. Последнюю никто не знает в принципе.

Те не менее, анализ исторической прозы, предпринятый Хекстером, обозначил путь, по которому впоследствии пошли как философы, так и историки. Сноски, прямые цитаты из источников как характеристики исторической риторики стали предметом исследования. "В то время как Манделбаум пробовал защищаться от релятивизма, дискредитируя нарративизм, Хекстер попытался защищать познавательный статус нарративов, опасаясь попасть в релятивизм", ( замечает Р. Ванн.41

Среди философов, чьи идеи по поводу исторических нарративов нашли в историописании самый горячий отклик, прежде всего, был Р. Барт. "...исторический дискурс по самой своей структуре ...представляет собой, прежде всего идеологическую, точнее воображаемую конструкцию, ( в том смысле, что воображаемое есть тот язык, которым отправитель дискурса (существо чисто языковое) "заполняет" субъекта высказывания (существо психологическое или идеологическое). Отсюда понятно, почему понятие исторического "факта" нередко, у разных мыслителей, вызывало к себе недоверие"42, ( пишет Барт. Барт исследовал правомочность исторических фактов. Факт, по Барту, обладает "лишь языковым существованием (как элемент дискурса), но при этом все происходит так, будто его существование - просто "копия" какого-то другого существования, имеющего место во внеструктурной области, в "реальности"43. Исторический дискурс, по Барту, претендует на то, чтобы оперировать только двумя терминами означаемым и означающим, скрывая означаемое ( исследование историка ( под референтом. Исторический дискурс не следует реальности, а "всего лишь обозначает ее, все твердя "это было""44. Возникает эффект реальности и характеристики исторической риторики Хекстера приобретают особое значение. Барт указывает на очевидно незначащие детали, которые часто фигурируют в историописании. Они кажутся "скандальными" со структурной точки зрения и появляются как "роскошь нарратива". Их функция ( служить оружием реального против интеллигибельного, как будто существует некоторый бесспорный закон, о том, что то, что является реальным не может означать и наоборот.

Наррация, как она использовалась классическими историками типа О. Тьерри, стала привилегированным означаемым реального. И этим замыкается парадокс: структура нарратива, которая развилась в мифе и эпосе, стала теперь "сразу знаком и одновременно доказательством реальности"45. Но Барт предвидел снижение и возможно падение наррации в работе школы Анналов, так как ее интерес был сосредоточен гораздо больше на структурах, чем хронологии. С некоторым удовлетворением он заключил: "Историческое повествование умирает потому, что знаком Истории отныне служит не столько реальность, сколько интеллигибельность"46. Позиция Барта вызывает ряд вопросов. Во-первых, что такое исторический реализм? Барт определяет реализм как требование знания о прошлом, как способность историка создать точное устное изображение этого прошлого. Но, по его мнению, это труднодостижимо. Во-вторых, могут ли суждения о прошлом быть полностью интеллигибельны, если их реферирование к реальным событиям отклонены как разработки идеологии? Барт не говорит ничто об и историческом свидетельстве, поэтому неясно должны ли мы принять как истинную каждую интеллигибельную историю о прошлом? И как мы могли оценивать истинность истории вообще, если бы она была неинтеллигибельна?

Лингвистический поворот, в трудах Барта, как пишет Ванн, стал U - поворотом. Наррация было все еще отлична от исторической практики, но только постольку, поскольку она осуществлялась как акт воображения. Вопрос об объяснении был взят в скобки, и особенности исторической риторики, которую, подобно Хекстеру, подчеркнули некоторые авторы, были рассмотрены как уловки на пути создания наиболее вводящих в заблуждение текстов. Здесь проблема нарратива была рассмотрена на своего рода индивидуальном уровне.

Обозначенные проблемы привели к тому, что на них обратили внимание литературные критики, которые и предприняли первые усилия соединения историописания и литературы.

Франк Кермод, например, читая Гэлли и Данто, отметил, что многое из того, что они сказали об объяснении и последовательном характере нарратива , можно применить к романам не меньше, чем к историческим исследованиям. Более всего его заинтересовало утверждение, что объяснения должны "воплощать некоторое вероятностное представление о мире, принятое историком в соответствии с известными типами объяснения"47. Типы, для Кермода, не были мифическими архетипами, но "редукцией опыта к некоторому гибкому набору существовавших ранее фактов, как алфавит редуцирует слова до набора букв или компьютер редуцирует информацию к бинарным терминам или аналогам". Миф и ритуал нужны историку не более, чем материал; "но радикальное требование последовательности, потребность в объяснении, все еще с ним, и он не может избегать их типов"48.

Почти в то же самое время Фредерик Джеймисон начал исследовать тропы как типы. Он исследовал некоторые аспекты проблема культурной истории и пришел к выводу, что отношения между культурой и экономикой есть "что-то вроде риторической фигуры, своего рода метафоры, тропа, одна из тех новых поэтических форм, через который новое историческое сознание, новый тип исторического, синтетического, диалектического мышления играет и выражает себя, в резком контрасте со старым статическим аналитическим способам мышления".49

Работы Кермода и Джеймисона вызвали большой интерес философов и историков. Стало очевидно, что литературная теория может быть весьма полезна как инструмент анализа исторических текстов и может стать основной вспомогательной наукой историографии. Во всяком случае, ее нельзя больше игнорировать в исторической работе. Но литературная теория бесполезна как теория истории, например, она не может разрешить проблему оптимальной исторической текстовой репрезентации. И, хотя некоторые исторические концепции неявно или явно произрастали из литературных требований теории об отношениях между прошлым и его репрезентациями, все же использование литературной теории всегда добавляет к прошлому те элементы, введение которых может быть оправдано только на основе требований самой литературной теории, но не на основании требований теории исторической, исторического исследования прошлого.

Наиболее читаемой и спорной среди потока статей об использовании литературной теории в историописании стала работа Хайдена Уайта "Бремя Истории". В ней Уайт критиковал историков за невозможность соответствовать и суровости естествознания и образным возможностям литературных работ двадцатых века, радикально пересматривая исследовательские и творческие возможности современной историографии. Он выступил и как историк и как философ и как литературный критик одновременно.

Уайт излагает презентистский и конструктивистский взгляд на историографию. Он пишет, что "единственная причина, почему мы должны изучать вещи скорее в аспекте их прошлого, чем в аспекте их настоящего, есть необходимость преобразовать исторические исследования таким способом, чтобы позволить историку позитивно участвовать в освобождении настоящего от бремени истории". Это требует признания со стороны историков того, что исторические "факты" не столько "обнаруживаются", сколько "конструируются" теми видами вопросов, которыми исследователь вопрошает о феноменах, лежащих перед ним"50. Но в это время Уайт еще не присоединился к нарративистам. Он полагал, что нарратив есть только один из возможных способов исторической репрезентации и был склонен поддерживать конструктивизм, который поможет историкам избежать радикального релятивизма. Объяснение, по его мнению, должно быть "рассмотрено исключительно в терминах богатства метафор, которые управляют последовательностью его артикуляции. Предусмотренная таким образом базовая метафора исторического исследования могла бы быть понята как эвристическое правило, которое само сознательно устраняет некоторые виды данных из рассмотрения их как свидетельства. Историк, оперирующий такой концепцией, мог бы, таким образом, подобно современному художнику и ученому, стремится эксплуатировать такую перспективу на мир, которая не претендует исчерпать дескрипцию или анализ всех данных в полной феноменальной области, а скорее предлагает себя как один путь среди многих других раскрытия некоторых аспектов исследуемой области"51. Историки были бы вынуждены "признать, что нет никакой такой вещи как единственно правильный взгляд на любой объекта изучении, но есть много правильных взглядов, каждое требующее его собственный стиля репрезентации". Не надо искать соответствия между утверждения о событиях прошлого и некоторыми пред-существующими "сырыми фактами", потому что "то, что составляет сами факты, есть проблема, которую историк, подобно художнику, пробует решать выбором метафоры, которой он организует его мир, прошлое, настоящее и будущее"52. Историка можно только просить "проявить некоторый такт в использовании им базовых метафор", т.е. способность отказаться от метафоры в определенных случаях, как "ученый отказывается от гипотезы, когда ее дальнейшее использование неплодотворно"53. Метафоры, таким образом, устанавливают релевантность и оправдывают селективность в исторической работе. По Уайту, метафорами историк, подобно художнику, "составляет сами факты". Уайт настаивает на подобии между современным искусством и современной наукой, основываясь на аналогии между метафорой и научной гипотезой. Но как замечают его критики, трудно доказать, что ученый обладает такой же свободой в составлении фактов, как художник в создании своего произведения.

Работа "Бремя истории" заявила программу преобразования историографической практики, которая полностью была выполнена в "Метаистории". В этой программе обсуждение познавательного статуса нарративов предстало в новом свете. Уайт расширил определение и понимание природы нарратива. Он утверждал, что нарратив "есть литературная форма, в которой голос рассказчика возвышается на фоне невежества, непонимания или забвения, чтобы направить наше внимание к особому сегменту опыта, организованного специфическим способом"54. То есть, нет необходимости в строгом соблюдении императива конструирования нарратива по принципу "начало, середина, конец". Ведь исторические нарративы не только являются процессуальной стороной событий. Тогда они организовали бы просто хронику, в которой любой событие могло бы быть описано или как начало или как конец. Все дело в сюжете. Отношения сюжета и истории подобно отношению теории и свидетельства; сюжеты объясняют свидетельство, организованное как история, идентифицируя эту историю как принадлежащую к некоторому классу историй. Сюжеты, таким образом, не объясняют события, они объясняют истории. Уайт заключил, что только уровень нарративов позволяет, говоря языком Минка, осуществлять конфигуративное понимание, где аргументы историка должны быть поняты и на теоретическом уровне, и на уровне сюжетного понимания55.

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

Где производятся исторические факты
Очерченные в статье источники лингвистического поворота в историописании аналитическая философия истории

сайт копирайтеров Евгений