Пиши и продавай!
как написать статью, книгу, рекламный текст на сайте копирайтеров

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

VI

Оставив солдат рассуждать о том, как татары ускакали, когда увидели
гранату, и зачем они тут ездили, и много ли их еще в лесу есть, я отошел с
ротным командиром за несколько шагов и сел под деревом, ожидая
разогревавшихся битков, которые он предложил мне. Ротный командир Болхов был
один из офицеров, называемых в полку бонжурами. Он имел состояние, служил
прежде в гвардии и говорил по-французски. Но, несмотря на это, товарищи
любили его. Он был довольно умен и имел достаточно такта, чтобы носить
петербургский сюртук, есть хороший обед и говорить по-французски, не слишком
оскорбляя общество офицеров. Поговорив о погоде, о военных действиях, об
общих знакомых офицерах и убедившись по вопросам и ответам, по взгляду на
вещи в удовлетворительности понятий один другого, мы невольно перешли к
разговору более короткому. Притом же на Кавказе между встречающимися одного
круга людьми хотя не высказанно, но весьма очевидно проявляется вопрос:
зачем вы здесь? и на этот-то мой молчаливый вопрос, мне казалось, собеседник
мой хотел ответить.
- Когда этот отряд кончится? - сказал он лениво: - скучно !
- Мне не скучно, - сказал я: - ведь в штабе еще скучнее.
- О, в штабе в десять тысяч раз хуже, - сказал он со злостью. - Нет!
когда все это совсем кончится?
- Что же вы хотите, чтоб кончились? - спросил я.
- Все, совсем!.. Что же, готовы битки, Николаев? - спросил он.
- Для чего же вы пошли служить на Кавказ, - сказал я: - коли Кавказ вам
так не нравится?
- Знаете, для чего, - отвечал он с решительной откровенностью: - по
преданию. В России ведь существует престранное предание про Кавказ: будто
это какая-то обетованная земля для всякого рода несчастных людей.
- Да, это почти правда, - сказал я: - большая часть из нас...
- Но что лучше всего, - перебил он меня, - что все мы, по преданию
едущие на Кавказ, ужасно ошибаемся в своих расчетах, и решительно я не вижу,
почему вследствие несчастной любви или расстройства дел скорее ехать служить
на Кавказ, чем в Казань или в Калугу. Ведь в России воображают Кавказ как-то
величественно, с вечными девственными льдами, бурными потоками, с кинжалами,
бурками, черкешенками, - все это страшное что-то, а, в сущности ничего в
этом нету веселого. Ежели бы они знали по крайней мере, что в девственных
льдах мы никогда не бываем, да и быть-то в них ничего веселого нет, а что
Кавказ разделяется на губернии: Ставропольскую, Тифлисскую и т. д...
- Да, - сказал я смеясь: - мы в России совсем иначе смотрим на Кавказ,
чем здесь. Это испытывали ли вы когда-нибудь? Как читать стихи на языке,
который плохо знаешь; воображаешь себе гораздо лучше, чем есть?..
- Не знаю, право, но ужасно не нравится мне этот Кавказ, - перебил он
меня.
- Нет, Кавказ для меня и теперь хорош, но только иначе...
- Может быть, и хорош, - продолжал он с какою-то раздражительностью: -
знаю только то, что я не хорош на Кавказе.
- Отчего же так? - сказал я, чтоб сказать что-нибудь.
- Оттого, что, во первых, он обманул меня. Все то, от чего я, по
преданию, поехал лечиться на Кавказ, все приехало со мною сюда, только с той
разницей, что прежде все это было на большой лестнице, а теперь на
маленькой, на грязненькой, на каждой ступеньке которой я нахожу миллионы
маленьких тревог, гадостей, оскорблений; во-вторых, оттого, что я чувствую,
как я с каждым днем морально падаю ниже и ниже, и главное - то что чувствую
себя неспособным к здешней службе: я не могу переносить опасности... просто,
я не храбр... - Он остановился и посмотрел на меня. - Без шуток.
Хотя это непрошенное признание чрезвычайно удивило меня, я не
противоречил, как, видимо, хотелось того моему собеседнику, но ожидал от
него самого опровержения своих слов, как это всегда бывает в подобных
случаях.
- Знаете, я в нынешний отряд в первый раз в деле, - продолжал он: - и
вы не можете себе представить, что со мной вчера было. Когда фельдфебель
принес приказание, что моя рота назначена в колонну, я побледнел, как
полотно, и не мог говорить от волнения. А как я провел ночь, ежели бы вы
знали! Если правда, что седеют от страха, то я бы должен быть совершенно
белый нынче, потому что, верно, ни один приговоренный к смерти не прострадал
в одну ночь столько, как я; даже и теперь, хотя мне и легче немного, чем
ночью, но у меня здесь вот что идет, - прибавил он, вертя кулак перед своей
грудью. - И что смешно, - продолжал он: - что здесь ужаснейшая драма
разыгрывается, а сам ешь битки с луком и уверяешь, что очень весело. - Вино
есть, Николаев? - прибавил он, зевая.
- Это он, братцы мои! - послышался в это время встревоженный голос
одного из солдат, - и все глаза обратились на опушку дальнего леса.
Вдали увеличивалось и, уносясь по ветру, поднималось голубоватое облако
дыма.
Когда я понял, что это был против нас выстрел неприятеля, все, что было
на моих глазах в эту минуту, все вдруг приняло какой-то новый величественный
характер. И козлы ружей, и дым костров, и голубое небо, и зеленые лафеты, и
загорелое усатое лицо Николаева, - все это как будто: говорило мне, что
ядро, которое вылетело уже из дула и летит в это мгновение в пространстве,
может быть направлено прямо в мою грудь.
- Вы где брали вино? - лениво спросил я Болхова, между тем как в
глубине души моей одинаково внятно говорили два голоса: один - Господи,
приими дух мой с миром, другой - надеюсь не нагнуться, а улыбаться в то
время, как будет пролетать ядро, - и в то же мгновение над головой
просвистело что-то ужасно неприятно, и в двух шагах от нас шлепнулось ядро.
- Вот, если бы я был Наполеон или Фридрих, - сказал в это время Болхов,
совершенно хладнокровно поворачиваясь ко мне: - я бы непременно сказал
какую-нибудь любезность.
- Да вы и теперь сказали, - отвечал я, с трудом скрывая тревогу,
произведенную во мне прошедшей опасностью.
- Да что ж, что сказал: никто не запишет.
- А я запишу.
- Да вы ежели и запишете, так в критику, как говорит Мищенков, -
прибавил он улыбаясь.
- Тьфу ты проклятый! - сказал в это время сзади нас Антонов, с досадой
плюя в сторону: - трошки по ногам не задела.
Все мое старанье казаться хладнокровными и все наши хитрые фразы
показались мне вдруг невыносимо глупыми после этого простодушного
восклицания.

VII

Неприятель, действительно, поставил два орудия на том месте, где
разъезжали татары, и каждые минут 20 или 30 посылал по выстрелу в наших
рубщиков. Мой взвод выдвинули вперед на поляну и приказали отвечать ему. В
опушке леса показался дымок, слышались выстрел, свист, и ядро падало сзади
или впереди нас. Снаряды неприятеля ложились счастливо, и потери не было.
Артиллеристы, как и всегда, вели себя превосходно, проворно заряжали,
старательно наводили по показавшемуся дыму и спокойно шутили между собой.
Пехотное прикрытие в молчаливом бездействии лежало около нас, дожидая
своей очереди. Рубщики леса делали свое дело: топоры звучали по лесу быстрее
и чаще; только в то время, как слышался свист снаряда, все вдруг замолкало,
средь мертвой тишины раздавались не совсем спокойные голоса; "сторонись,
ребята!" и все глаза устремлялись на ядро, рикошетировавшее по кострам и
срубленным сучьям.

Туман уже совершенно поднялся и, принимая формы облаков, постепенно
исчезал в темно-голубой синеве неба; открывшееся солнце ярко светило и
бросало веселые отблески на сталь штыков, медь орудий, оттаивающую землю и
блестки инея. В воздухе слышалась свежесть утреннего мороза вместе с теплом
весеннего солнца; тысячи различных теней и цветов мешались в сухих листьях
леса, и на торной глянцовитой дороге отчетливо виднелись следы шин и
подковных шипов.
Между войсками движение становилось сильнее и заметнее. Со всех сторон
показывались чаще и чаще голубоватые дымки выстрелов. Драгуны, с
развевающимися флюгерами пик, выехали вперед; в пехотных ротах послышались
песни, и обоз с дровами стал строиться в арьергард. К нашему взводу подъехал
генерал и приказал готовиться к отступлению. Неприятель засел в кусты против
нашего левого фланга и стал сильно беспокоить нас ружейным огнем. С левой
стороны из лесу прожужжала пуля и ударила в лафет, потом другая, третья...
Пехотное прикрытие, лежавшее около нас, шумно поднялось, взяло ружья и
заняло цепь. Ружейные выстрелы усиливались, и пули стали летать чаще и чаще.
Началось отступление и, следовательно, настоящее дело, как это всегда бывает
на Кавказе.
По всему видно было, что артиллеристам не нравились пули, как прежде
ядра - пехотным. Антонов принахмурился. Чикин передразнивал пули и
подшучивал над ними; но видно было, что они ему не нравились. Про одну
говорил он: "как торопится", другую называл "пчелкой", третью, которая,
как-то медленно и жалобно визжа, пролетела над нами, назвал "сиротой", чем
произвел общий хохот.
Рекрутик с непривычки при каждой пуле сгибал на бок голову и вытягивал
шею, что тоже заставляло смеяться солдатиков. "Что, знакомая, что ли, что
кланяешься?" говорили ему. И Веленчук, всегда чрезвычайно равнодушный к
опасности, теперь был в тревожном состоянии: его, видимо, сердило то, что мы
не стреляем картечью по тому направленью, откуда летали пули. Он несколько
раз недовольным голосом повторил: "Что ж он нас даром-то бьет? Кабы туда
орудию поворотить да картечью бы дунуть, так затих бы небось".
Действительно, пора было это сделать: я приказал выпустить последнюю
гранату и зарядить картечью.
- Картечь! - крикнул Антонов лихо, в самом дыму подходя с банником к
орудию, только что заряд был выпущен.
В это время недалеко сзади себя я услыхал вдруг прекратившийся сухим
ударом во что-то быстрый жужжащий звук пули. Сердце сжалось во мне.
"Кажется, кого-то из наших задело", подумал я, но вместе с тем боясь
оглянуться под влиянием тяжелого предчувствия. Действительно, вслед за этим
звуком послышалось тяжелое падение тела и "о-о-о-ой" - раздирающий стон
раненого. "Задело, братцы мои!" проговорил с трудом голос, который я узнал.
Это был Веленчук. Он лежал навзничь между передком и орудием. Сума, которую
он нес, была отброшена в сторону. Лоб его был весь в крови, и по правому
глазу и носу текла густая красная струя. Рана его была в животе, но в ней
почти не было крови; лоб же он разбил о пень во время падения.
Все это я разобрал гораздо после; в первую минуту я видел только
какую-то неясную массу и ужасно много, как мне казалось, крови.
Никто из, солдат, заряжавших орудие, не сказал слова, только рекрутик
пробормотал что-то в роде: "вишь ты как, в кровь", и Антонов, нахмурившись,
крякнул сердито; но по всему заметно было, что мысль о смерти пробежала в
душе каждого. Все с большей деятельностью принялись за дело. Орудие было
заряжено в одно мгновение, и вожатый, принося картечь, шага на два обошел то
место, на котором, продолжая стонать, лежал раненый.

VIII

Каждый бывший в деле, верно, испытывал то странное, хотя и не
логическое, но сильное чувство отвращения от того места, на котором был убит
или ранен кто-нибудь. Этому чувству заметно поддались в первую минуту мои
солдаты, когда нужно было поднять Веленчука и перенести его на подъехавшую
повозку. Жданов сердито подошел к раненому, несмотря на усилившийся крик
его, взял под мышки и поднял его. "Что стали? берись!" крикнул он, и тотчас
же раненого окружили человек десять, даже ненужных, помощников. Но едва
сдвинули его с места, как Веленчук начал кричать ужасно и рваться.
- Что кричишь, как заяц! - сказал Антонов грубо, удерживая его за ногу:
- а нето бросим.
И раненый затих действительно, только изредка приговаривая: "ох, смерть
моя!
о-ох, братцы мои!" Когда же его положили на повозку, он даже перестал
охать, и я слышал, что он что-то говорил с товарищами - должно быть,
прощался - тихим, но внятным голосом.

В деле никто не любит смотреть на раненого, и я, инстинктивно торопясь
удалиться от этого зрелища, приказал скорей везти его на перевязочный пункт
и отошел к орудиям; но через несколько минут мне сказали, что Веленчук зовет
меня, и я подошел к повозке.
На дне ее, ухватясь обеими руками за края, лежал раненый. Здоровое,
широкое лицо его в несколько секунд совершенно изменилось: он как будто
похудел и постарел несколькими годами, губы его были тонки, бледны и сжаты с
видимым напряжением; торопливое и тупое выражение его взгляда заменил
какой-то ясный, спокойный блеск, и на окровавленных лбу и носу уже лежали
черты смерти.
Несмотря на то, что малейшее движение причиняло ему нестерпимые
страдания, он просил снять с левой ноги чересок<<2>> с деньгами.
Ужасно тяжелое чувство произвел во мне вид его голой, белой и здоровой
ноги, когда с нее сняли сапог и развязывали черес.
- Тут три монеты и полтинник, - сказал он мне в то время, как я брал в
руки черес: - уж вы их сберегите.
Повозка было тронулась; но он остановил ее.
- Я поручику Сулимовскому шинель работал. О... они мне 2 монеты дали.
На 1 1/2 я пуговиц купил, а полтина у меня в мешке с пуговицами лежит.
Отдайте.
- Хорошо, хорошо, - сказал я: - выздоравливай, братец!
Он не отвечал мне, повозка тронулась, и он снова начал стонать и охать
самым ужасным, раздирающим душу голосом. Как будто, окончив мирские дела, он
не находил больше причин удерживаться и считал теперь позволительным себе
это облегчение.

IX

- Ты куда? Bернись! Куда ты идешь? - закричал я рекрутику, который,
положив под мышку свой запасный пальник, с какой-то палочкой в руках
прехладнокровно отправлялся за повозкой, повезшей раненого.
Но рекрутик только лениво оглянулся на меня, пробормотал что-то и пошел
дальше, так что я должен был послать солдат, чтобы привести его. Он снял
свою красную шапочку и, глупо улыбаясь, глядел на меня.
- Куда ты шел? - спросил я.
- В лагерь.
- Зачем?
- А как же - Веленчука-то ранили, - сказал он, опять улыбаясь.
- Так тебе-то что? ты должен здесь оставаться.
Он с удивлением посмотрел на меня, потом хладнокровно повернулся, надел
шапку и пошел к своему месту.
Дело вообще было счастливо: казаки, слышно было, сделали славную атаку
и взяли три татарских тела; пехота запаслась дровами и потеряла всего
человек шесть ранеными; в артиллерии выбыли из строй всего один Веленчук и
две лошади. Зато вырубили леса версты на три и очистили место так, что его
узнать нельзя было:
вместо прежде видневшейся сплошной опушки леса открывалась огромная
поляна, покрытая дымящимися кострами и двигавшимися к лагерю кавалерией и
пехотой.
Несмотря на то, что неприятель не переставал преследовать нас
артиллерийским и ружейным огнем до самой речки с кладбищем, которую мы
переходили утром, отступление сделано было счастливо. Уже я начинал мечтать
о щах и бараньем боке о кашей, ожидавших меня в лагере, когда пришло
известие, что генерал приказал построить на речке редут и оставить в нем до
завтра 3-й батальон К. полка и взвод 4-х-батарейной. Повозки и дровами и
ранеными, казаки, артиллерия, пехота с ружьями и дровами на плечах, - все с
шумом и песнями прошли мимо нас. На всех лицах видны были одушевление и
удовольствие, внушенные минувшей опасностью и надеждой на отдых. Только мы с
3-м батальоном должны были ожидать этих приятных чувств еще до завтра.

X

Покуда мы, артиллеристы, хлопотали около орудий: расставляли передки,
ящики, разбивали коновязь, пехота уже составила ружья, разложила костры,
построила из сучьев и кукурузной соломы балаганчики и варила кашицу.
Начинало смеркаться. По небу ползли сине-беловатые тучи. Туман,
превратившийся в мелкую, сырую мглу, мочил землю и солдатские шинели;
горизонт суживался, и вся окрестность принимала мрачные тени. Сырость,
которую я чувствовал сквозь сапоги, за шеей, неумолкаемое движение и говор,
в которых я не принимал участия, липкая грязь, по которой раскатывались мои
ноги, и пустой желудок наводили на меня самое тяжелое, неприятное
расположение духа после дня физической и моральной усталости. Веленчук не
выходил у меня из головы. Вся простая история его солдатской жизни
неотвязчиво представлялась моему воображению.
Последние минуты его были так же ясны и спокойны, как и вся жизнь его.
Он слишком жил честно и просто, чтобы простодушная вера его в ту будущую,
небесную жизнь могла поколебаться в решительную минуту.
- Ваше здоровье, - сказал мне подошедший Николаев: - пожалуйте к
капитану, просят чай кушать.
Кое-как пробираясь между козлами и кострами, я вслед за Николаевым
пошел к Болхову, с удовольствием мечтая о стакане горячего чаю и веселой
беседе, которая бы разогнала мои мрачные мысли. "Что, нашел?" послышался
голос Болхова из кукурузного шалаша, в котором светился огонек.
- Привел, ваше благородие! - басом отвечал Николаев.
В балагане на сухой бурке сидел Болхов - расстегнувшись и без попахи.
Подле него кипел самовар, стоял барабан с закуской. В землю был воткнул штык
со свечкой.
"Каково?" с гордостью сказал он, оглядывая свое уютное хозяйство.
Действительно, в балагане было так хорошо, что за чаем я совсем забыл про
сырость, темноту и рану Веленчука. Мы разговорились про Москву, про
предметы, не имеющие никакого отношения с войной и Кавказом.
После одной из тех минут молчания, которые прерывают иногда самые
оживленные разговоры, Болхов с улыбкой посмотрел на меня.
- А я думаю, вам очень странным показался наш разговор утром? - сказал
он.
- Нет. Отчего же? Мне только показалось, что вы слишком откровенны, а
есть вещи, которые мы все знаем, но которых никогда говорить не надо.
- Отчего? Нет! Ежели бы была какая-нибудь возможность променять эту
жизнь хоть на жизнь самую пошлую и бедную, только без опасностей и службы, я
бы ни минуты не задумался.
- Отчего же вы не перейдете в Россию? - сказал я.
- Отчего? - повторил он. - О! я давно уже об этом думал. Я не могу
теперь вернуться в Россию до тех пор, пока не получу Анны и Владимира, Анны
на шею и майора, как и предполагал, ехавши сюда.
- Отчего же, ежели вы чувствуете себя неспособным, как вы говорите, к
здешней службе?
- Но когда я еще более чувствую себя неспособным к тому, чтобы
вернуться в Россию тем, чем я поехал. Это тоже одно из преданий,
существующих в России, которое утвердили Пассек, Слепцов и др., что на
Кавказ стоит приехать, чтобы осыпаться наградами. И от нас все ожидают и
требуют этого; а я вот два года здесь, в двух экспедициях был и ничего не
получил. Но все-таки у меня столько самолюбия, что я не уеду отсюда ни за
что до тех пор, пока не буду майором с Владимиром и Анной на шее. Я уж
втянулся до того, что меня всего коробит, когда Гнилокишкину дадут награду,
а мне нет. И потом, как я покажусь на глаза в России своему старосте, купцу
Котельникову, которому я хлеб продаю, тетушке московской и всем этим
господам после двух лет на Кавказе без всякой награды? Правда, что я этих
господ знать не хочу, и, верно, они тоже очень мало обо мне заботятся; но уж
так устроен человек, что я их знать не хочу, а из-за них гублю лучшие года,
все счастие жизни, всю будущность свою погублю.

XI

В это время послышался снаружи голос батальонного командира: "с кем это
вы, Николай Федорыч?" Болхов назвал меня, и вслед затем в балаган влезли три
офицера: майор Кирсанов, адъютант его батальона и ротный командир Тросенко.
Кирсанов был невысокий, полный мужчина, с черными усиками, румяными
щеками и масляными глазками. Глазки эти были самой замечательной чертой в
его физиономии.
Когда он смеялся, то от них оставались только две влажные звездочки, и
звездочки эти вместе с натянутыми губами и вытянутой шеей принимали иногда
престранное выражение бессмысленности. Кирсанов в полку вел и держал себя
лучше всякого другого: подчиненные не бранили, а начальники уважали его,
хотя общее мнение о нем было, что он очень недалек. Он знал службу, был
исправен и усерден, всегда был при деньгах, имел коляску и повара и весьма
натурально умел притворяться гордым.
- О чем это толкуете, Николай Федорыч? - сказал он входя.
- Да вот о приятностях здешней службы.
Но в это время Кирсанов заметил меня, юнкера, и потому, чтобы дать
почувствовать мне свое значение, как будто не слушая ответа Болхова и глядя
на барабан, спросил:
- Что, устали, Николай Федорыч?
- Нет, ведь мы... - начал было Болхов.
Но опять, должно быть, достоинство батальонного командира требовало
перебить и сделать новый вопрос:
- А ведь славное дело было нынче?
Батальонный адъютант был молодой прапорщик, недавно произведенный из
юнкеров, скромный и тихий мальчик, со стыдливым и добродушно-приятным лицом.
Я видал его прежде у Болхова. Молодой человек часто приходил к нему,
раскланивался, садился в уголок и по нескольку часов молчал, делал папиросы,
курил их, потом вставал, раскланивался и уходил. Это был тип бедного
русского дворянского сына, выбравшего военную карьеру, как одну возможную
при своем образовании, и ставящего выше всего в мире свое офицерское звание,
- тип простодушный и милый, несмотря на смешные неотъемлемые принадлежности:
кисет, халат, гитару и щеточку для усов, с которыми мы привыкли воображать
его. В полку рассказывали про него, будто он хвастался тем, что он с своим
денщиком справедлив, но строг, будто он говорил: "я редко наказываю; но уж
когда меня доведут до этого, то беда", и что когда пьяный денщик обокрал его
совсем и стал даже ругать своего барина, будто он привел его на гауптвахту,
велел приготовить все для наказания, но при виде приготовлений до того
смутился, что мог только говорить; "ну, вот видишь... ведь я могу...", и,
совершенно растерявшись, убежал домой и с той поры боялся смотреть в глаза
своему Чернову. Товарищи не давали ему покоя, дразнили его этим, и я
несколько раз слышал, как простодушный мальчик отговаривался и, краснея до
ушей, уверял, что это неправда, а совсем напротив.
Третье лицо, капитан Тросенко, был старый кавказец в полном значении
этого слова, т. е. человек, для которого рота, которою он командовал,
сделалась семейством, крепость, где был штаб, - родиной, а песенники -
единственными удовольствиями жизни, - человек, для которого все, что не было
Кавказ, было достойно презрения, да и почти недостойно вероятия; все же, что
было Кавказ, разделялось на две половины: нашу и не нашу; первую он любил,
вторую ненавидел всеми силами своей души, и главное - он был человек
закаленной, спокойной храбрости, редкой доброты в отношении к своим
товарищам и подчиненным и отчаянной прямоты и даже дерзости в отношении к
ненавистным для него почему-то адъютантам и бонжурам. Входя в балаган, он
чуть не пробил головой крыши, потом вдруг опустился и сел на землю.
- Ну, что? - сказал он и, вдруг заметив мое незнакомое для него лицо,
остановился, вперил в меня мутный, пристальный взгляд.
- Так о чем это вы беседовали? - спросил майор, вынимая часы и глядя на
них, хотя, я твердо уверен, ему совсем не нужно было делать этого.
- Да вот спрашивал меня, зачем я служу здесь.
- Разумеется, Николай Федорыч хочет здесь отличиться и потом во-свояси.
- Ну, а вы скажите, Абрам Ильич, зачем вы служите на Кавказе?
- Я потому, знаете, что, во-первых, мы все обязаны по своему долгу
служить. Что?
- прибавил он, хотя все молчали. - Вчера я получил письмо из России,
Николай Федорыч, - продолжал он, видимо желая переменить разговор: - мне
пишут, что...
такие вопросы странные делают.
- Какие же вопросы? - спросил Болхов.
Он засмеялся.
- Право, странные вопросы... Мне пишут, что может ли быть ревность без
любви...
Что? - спросил он, оглядываясь на всех нас.
- Вот как! - сказал, улыбаясь, Болхов.
- Да, знаете, в России хорошо, - продолжал он, как будто фразы его
весьма натурально вытекали одна из другой. - Когда я в 52 г. был в Тамбове,
то меня принимали везде как флигель-адъютанта какого-нибудь. Поверите ли, на
балу у губернатора, как я вошел, так знаете... очень хорошо принимали. Сама
губернаторша, знаете, со мной разговаривала и спрашивала про Кавказ, и все
так... что я не знал... Мою золотую шашку смотрят, как редкость
какую-нибудь, спрашивают: за что шашку получил, за что - Анну, за что -
Владимира, и я им так рассказывал... Что? Вот этим-то Кавказ хорош, Николай
Федорыч! - продолжал он, не дожидаясь ответа: - там смотрят на нашего брата,
кавказца, очень хорошо.
Молодой человек, знаете, штаб-офицер с Анной и Владимиром - это много
значит в России... Что?
- Вы и прихвастнули-таки, я думаю, Абрам Ильич? - сказал Болхов.
- Хи-хи! - засмеялся он своим глупым смехом. - Знаете, это нужно. Да и
поел я славно эти два месяца!
- А что, хорошо там, в России-то? - сказал Тросенко, спрашивая про
Россию, как про какой-то Китай или Японию.
- Да-с, уж что мы там шампанского выпили в два месяца, так это страх!
- Да что вы! Вы, верно, лимонад пили. Вот я так уж бы треснул там, что
знали бы, как кавказцы пьют. Не даром бы слава прошла. Я бы показал, как
пьют... А, Болхов? - прибавил он.
- Да ведь ты, дядя, уж за десять лет на Кавказе, - сказал Болхов: - а
помнишь, что Ермолов сказал; а Абрам Ильич только шесть...
- Какой десять! скоро шестнадцать.
- Вели же, Болхов, шолфею дать. Сыро, бррр!.. А? - прибавил он
улыбаясь: - выпьем, майор!
Но майор был недоволен и первым обращением к нему старого капитана,
теперь же видимо съежился и искал убежища в собственном величии. Он запел
что-то и снова посмотрел на часы.
- Вот я так уж никогда туда не поеду, - продолжил Тросенко, не обращая
внимания на насупившегося майора: - я и ходить и говорить-то по русскому
отвык. Скажут:
за чудо такая приехало? Сказано, Азия! Так, Николай Федорыч? Да и что
мне в России! Все равно, тут когда-нибудь подстрелят. Спросят: где Тросенко?
Подстрелили. Что вы тогда с восьмой ротой сделаете... а? - прибавил он,
обращаясь постоянно к майору.
- Послать дежурного по батальону! - крикнул Кирсанов, не отвечая
капитану, хотя, я опять уверен был, ему не нужно было отдавать никаких
приказаний.
- А вы, я думаю, теперь рады, молодой человек, что на двойном окладе? -
сказал майор после нескольких минут молчания батальонному адъютанту.
- Как же-с, очень-с.
- Я нахожу, что наше жалованье теперь очень большое, Николай Федорыч, -
продолжал он: - молодому человеку можно жить весьма прилично и даже
позволить себе роскошь маленькую.
- Нет, право, Абрам Ильич, - робко сказал адъютант: - хоть оно и
двойное, а только что так... ведь лошадь надо иметь...
- Что вы мне говорите, молодой человек! Я сам прапорщиком был и знаю.
Поверьте, с порядком жить очень можно. Да вот вам, сочтите, - прибавил он,
загибая мизинец левой руки.
- Все вперед жалованье забираем - вот вам и счет, - сказал Тросенко,
выпивая рюмку водки.
- Ну, да ведь на это что же вы хотите... Что?
В это время в отверстие балагана всунулась белая голова со сплюснутым
носом, и резкий голос с немецким выговором сказал:
- Вы здесь, Абрам Ильич? а дежурный ищет вас.
- Заходите, Крафт! - сказал Болхов.
Длинная фигура в сюртуке генерального штаба пролезла в двери и с
особенным азартом принялась пожимать всем руки.
- А, милый капитан! и вы тут? - сказал он, обращаясь к Тросенке.
Новый гость, несмотря на темноту, пролез до него и, к чрезвычайному,
как мне показалось, удивлению и неудовольствию капитана, поцаловал его в
губы.
"Это немец, который хочет быть хорошим товарищем", подумал я.

XII

Предположение мое тотчас же подтвердилось. Капитан Крафт попросил
водки, назвав ее горилкой, и ужасно крякнул и закинул голову, выпивая рюмку.
- Что, господа, поколесовали мы нынче по равнинам Чечни... - начал было
он, но, увидав дежурного офицера, тотчас замолчал, предоставив майору
отдавать свои приказания.
- Что, вы обошли цепь?
- Обошел-с.
- А секреты высланы?
- Высланы-с.
- Так вы передайте приказание ротным командирам, чтобы были как можно
осторожнее.
- Слушаю-с.
Майор прищурил глаза и глубокомысленно задумался. - Да скажите, что
люди могут теперь варить кашу.
- Они уж варят.
- Хорошо. Можете итти-с.
- Ну-с, так вот мы считали, что нужно офицеру, - продолжал майор со
снисходительной улыбкой обращаясь к нам. - Давайте считать.
- Нужно вам один мундир и брюки... так-с?
- Так-с.
- Это, положим, пятьдесят рублей на два года, стало быть, в год
двадцать пять рублей на одежду; потом на еду, каждый день по два абаза...
так-с?
- Так-с; это даже много.
- Ну, да я кладу. Ну, на лошадь с седлом для ремонта 30 руб. - вот и
все.
Выходит всего 25 да 120 да 30=175. Все вам остается еще на роскошь, на
чай и на сахар, на табак - рублей двадцать. Изволите видеть?.. Правда,
Николай Федорыч?
- Нет-с. Позвольте, Абрам Ильич! - робко сказал адъютант: - ничего-с на
чай и сахар не останется. Вы кладете одну пару на два года, а тут по походам
панталон не наготовишься; а сапоги? я ведь почти каждый месяц пару
истреплю-с. Потом-с белье-с, рубашки, полотенца, подвертки: все ведь это
нужно купить-с. А как сочтешь, ничего не останется-с. Это, ей-Богу-с, Абрам
Ильич!
- Да, подвертки прекрасно носить, - сказал вдруг Крафт после минутного
молчания, с особенной любовью произнося слово подвертки: - знаете, просто,
по-русски.
- Я вам скажу, - заметил Тросенко: - как ни считай, все выходит, что
нашему брату зубы на полку класть приходится, а на деле выходит, что все
живем, и чай пьем, и табак курим, и водку пьем. Послужишь с мое, - продолжал
он, обращаясь к прапорщику: - тоже выучишься жить. Ведь знаете, господа, как
он с денщиками обращается?
И Тросенко, помирая со смеху, рассказал нам всю историю прапорщика с
своим денщиком, хотя мы все ее тысячу раз слышали.
- Да ты что, брат, таким розаном смотришь? - продолжал он, обращаясь к
прапорщику, который краснел, потел и улыбался, так что жалко было смотреть
на него. - Ничего, брат, и я такой же был, как ты, а теперь, видишь, молодец
стал.
Пусти-ка сюда какого молодчика из России - видали мы их, - так у него
тут и спазмы, и ревматизмы какие-то сделались бы; а я вот, сел тут - мне
здесь и дом, и постель, и все. Видишь...
При этом он выпил еще рюмку водки.
- А? - прибавил он, пристально глядя в глаза Крафту.
- Вот это я уважаю! вот это истинно старый кавказец! Позвольте вашу
руку.
И Крафт растолкал всех нас, продрался к Тросенке и, схватив его руку,
потряс ее с особенным чувством.
- Да, мы можем сказать, что испытали здесь всего, - продолжал он: - в
сорок пятом году... ведь вы изволили быть там, капитан? Помните ночь с 12 на
13, когда по коленки в грязи ночевали, а на другой день пошли на завалы? Я
тогда был при главнокомандующем, и мы 15 завалов взяли в один день. Помните,
капитан?
Тросенко сделал головой знак согласия и, выдвинув вперед нижнюю губу,
зажмурился.
- Изволите видеть... - начал Крафт чрезвычайно одушевленно, делая
руками неуместные жесты и обращаясь к майору.
Но майор, должно быть, неоднократно слышавший уже этот рассказ, вдруг
сделал такие мутные, тупые глаза, глядя на своего собеседника, что Крафт
отвернулся от него и обратился ко мне и Болхову, попеременно глядя то на
того, то на другого.
На Тросенку же он ни разу не взглянул во время всего своего рассказа.
- Вот изволите видеть, как вышли мы утром, главнокомандующий и говорит
мне:
"Крафт! возьми эти завалы". Знаете, наша военная служба, без
рассуждений - руку к козырьку. "Слушаю, ваше сиятельство!" и пошел. Только,
как мы подошли к первому завалу, я обернулся и говорю солдатам: "Ребята! не
робеть! В оба смотреть! Кто отстанет, своей рукой изрублю". С русским
солдатом, знаете, надо просто. Только вдруг граната... я смотрю, один
солдат, другой солдат, третий солдат, потом пули... взжинь! взжинь!
взжинь!.. Я говорю: "Вперед, ребята, за мной!" Только мы подошли, знаете,
смотрим, я вижу тут, как это... знаете... как это называется? - и рассказчик
замахал руками, отыскивая слово.
- Обрыв, - подсказал Болхов.
- Нет... Ах, как это? Боже мой! ну, как это?.. обрыв, - сказал он
скоро. - Только ружья наперевес... ура! та-ра-та-та-та! Неприятеля ни души.
Знаете, все удивились. Только хорошо: идем мы дальше - второй завал. Это
совсем другое дело.
У нас уж ретивое закипело, знаете. Только подошли мы, смотрим, я вижу,
второй завал - нельзя итти. Тут... как это, ну, как называется этакая... Ах!
как это...
- Опять обрыв, - подсказал я.
- Совсем нет, - продолжал он с сердцем: - не обрыв, а... ну, вот, как
это называется, - и он сделал рукой какой-то нелепый жест. - Ах, Боже мой!
как это...
Он, видимо, так мучился, что невольно хотелось подсказать ему.
- Река, может, - сказал Болхов.
- Нет, просто обрыв. Только мы туда, тут, поверите ли, такой огонь -
ад...
В это время за балаганом кто-то спросил меня. Это был Максимов. А так
как за прослушанием разнообразной истории двух завалов мне оставалось еще
тринадцать, я рад был придраться к этому случаю, чтобы пойти к своему
взводу. Тросенко вышел вместе со мной. "Все врет, - сказал он мне, когда мы
на несколько шагов отошли от балагана: - его и не было вовсе на завалах", и
Тросенко так добродушно расхохотался, что и мне смешно стало.

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

Толстой Л. Рубка леса. Рассказ юнкера классики 8 продолжал
Жив еще спросил антонов

сайт копирайтеров Евгений