Пиши и продавай!
как написать статью, книгу, рекламный текст на сайте копирайтеров

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

В день, когда это случилось, дул сирокко, влажный ветер из Африки -
скверный ветер! - он раздражает нервы, приносит дурные настроения, вот
почему два извозчика - Джузеппе Чиротта и Луиджи Мэта - поссорились. Ссора
возникла незаметно, нельзя было понять, кто первый вызвал ее, люди видели
только, как Луиджи бросился на грудь Джузеппе, пытаясь схватить его за
горло, а тот, убрав голову в плечи, спрятал свою толстую красную шею и
выставил черные крепкие кулаки.
Их тотчас розняли и спросили:
- В чем дело?
Синий от гнева, Луиджи крикнул:
- Пусть этот бык повторит при всех, что он сказал о моей жене!
Чиротта хотел уйти, он спрятал свои маленькие глаза в складках
пренебрежительной гримасы и, качая круглой черной головой, отказывался
повторить обиду, тогда Мэта громко сказал:
- Он говорит, что узнал сладость ласк моей жены!
- Эге! - сказали люди. - Это - не шутка, это требует серьезного
внимания. Спокойствие, Луиджи! Ты здесь
- чужой, твоя жена - наш человек, мы все тут знали ее ребенком, и если
обижен ты - ее вина падает на всех нас,
- будем правдивы!
Приступили к Чиротта.
- Ты сказал это?
- Ну да, - сознался он.
- И это - правда?
- Кто когда-нибудь уличал меня во лжи?
Чиротта - порядочный человек, хороший семьянин, - дело принимало очень
мрачный оборот - люди были смущены и задумались, а Луиджи пошел домой и
сказал Кончетте:
- Я - уезжаю! Я не хочу знать тебя, если ты не докажешь, что слова
этого негодяя - клевета.
Она, конечно, плакала, но - ведь слезы не оправдывают; Луиджи
оттолкнул ее, и вот она осталась одна, с ребенком на руках, без денег и
хлеба.
Вступились женщины - прежде всех Катарина, торговка овощами, умная
лисица, эдакий, знаете, старый мешок, туго набитый мясом и костями и
кое-где сильно сморщенный.
- Синьоры, - сказала она, - вы уже слышали, что это касается чести
всех нас. Это - не шалость, внушенная лунной ночью, задета судьба двух
матерей - так? Я беру Кончетту к себе, и она будет жить у меня, до дня,
когда мы откроем правду.
Так и сделали, а потом Катарина и эта сухая ведьма Лючия, крикунья,
чей голос слышно на три мили, - принялись за бедного Джузеппе: призвали и
давай щипать его душу, как старую тряпку:
- Ну, добряк, скажи - ты брал ее много раз, Кончетту?
Толстый Джузеппе надул щеки, подумал и сказал:
- Однажды.
- Это можно было сказать и не думая, - заметила
Лючия вслух, но как бы сама себе.
- Случилось это вечером, ночью, утром? - спрашивала Катарина, совсем
как судья.
Джузеппе, не подумав, выбрал вечер.
- Было еще светло?
- Да, - сказал дурачина.
- Так! Значит, ты видел ее тело?
- Ну, конечно!
- Так скажи нам, каково оно!
Тут он понял, к чему эти вопросы, и раскрыл рот, как воробей,
подавившийся зерном ячменя, понял и забормотал, сердясь так, что его
большие уши налились кровью и стали лиловыми.
- Что же, - говорит, - я могу сказать? Ведь я не рассматривал ее, как
доктор!
- Ты ешь плоды, не любуясь ими? - спросила Лючия. - Но, может быть, ты
все-таки заметил одну особенность Кончеттины? - спрашивает она дальше и
подмигивает ему, змея.
- Всe это случилось так быстро, - говорит Джузеппе, - право, я ничего
не заметил.
- Значит - ты ее не имел! - сказала Катарина, - она добрая старуха,
но, когда нужно, умеет быть строгой. Словом - они так запутали его в
противоречиях, что малый, наконец, опустил дурную свою голову и сознался:
- Ничего не было, я сказал это со зла.
Старух не удивило это.
- Так мы и думали, - сказали они и, отпустив его с миром, передали
дело на суд мужчин.
Через день собралось наше общество рабочих. Чиротта встал пред ними,
обвиняемый в клевете на женщину, и старик Джакомо Фаска, кузнец, сказал
весьма недурно:
- Граждане, товарищи, хорошие люди! Мы требуем справедливости к нам -
мы должны быть справедливы друг ко другу, пусть все знают, что мы понимаем
высокую цену того, что нам нужно, и что справедливость для нас не пустое
слово, как для наших хозяев. Вот человек, который оклеветал женщину,
оскорбил товарища, разрушил одну семью и внес горе в другую, заставив свою
жену страдать от ревности и стыда. Мы должны отнестись к нему строго. Что
вы предлагаете?
Шестьдесят семь языков сказали единодушно:
- Вон его из коммуны!
А пятнадцать нашли, что это слишком сурово, и завязался спор. Отчаянно
кричали - дело шло о судьбе человека, и не одного: ведь он женат, имеет
троих детей, - в чем виноваты жена и дети? У него - дом, виноградник, пара
лошадей, четыре осла для иностранцев, - всe это поднято его горбом и стоит
немало труда. Бедняга Джузеппе торчал в углу один, мрачный, как чёрт среди
детей; сидел на стуле согнувшись, опустив голову, и мял в руках свою шляпу,
уже содрал с нее ленту и понемногу отрывал поля, а пальцы на руках у него
танцевали, как у скрипача. И когда спросили у него - что он скажет? - он
сказал, с трудом распрямив тело и встав на ноги:
- Я прошу снисхождения! Никто ведь не безгрешен.
Прогнать меня с земли, на которой я жил больше тридцати лет, где
работали мои предки, - это не будет справедливо! Женщины тоже были против
изгнания, и наконец Фаска предложил поступить так:
- Я думаю, друзья, он будет хорошо наказан, если мы возложим на него
обязанность содержать жену Луиджи и его ребенка, - пусть он платит ей
половину того, что зарабатывал Луиджино!
Еще много спорили, но в конце концов остановились на этом, и Джузеппе
Чиротта был очень доволен, что отделался так дешево, да и всех
удовлетворило это: дело не дошло ни до суда, ни до ножа, а решилось в своем
кругу. Мы не любим, синьор, когда о наших делах пишут в газетах языком, в
котором понятные слова торчат редко, как зубы во рту старика, или когда
судьи, эти чужие нам люди, очень плохо понимающие жизнь, толкуют про нас
таким тоном, точно мы дикари, а они - божьи ангелы, которым незнаком вкус
вина и рыбы и которые не прикасаются к женщине! Мы
- простые люди и смотрим на жизнь просто.
Так и решили: Джузеппе Чиротта кормит жену Луиджи Мэта и ребенка их,
но дело не кончилось этим: когда Луиджино узнал, что слова Чиротта лживы, а
его синьора невинна, и узнал наш приговор, он вызвал ее к себе, написав
кратко:
"Иди ко мне и будем жить снова хорошо. Не бери ни чентезима у этого
человека, а если уже взяла - брось взятое в глаза ему! Я пред тобою тоже не
виноват, разве я мог подумать, что человек лжет в таком деле, как любовь!"
А Чиротта он написал другое письмо:
"У меня три брата, и все четверо мы поклялись друг другу, что зарежем
тебя, как барана, если ты сойдешь когда-нибудь с острова на землю в
Сорренто, Кастелламаре, Торре или где бы то ни было. Как только узнаем, то
и зарежем, помни! Это такая же правда, как то, что люди твоей коммуны -
хорошие, честные люди. Помощь твоя не нужна синь- оре моей, даже и свинья
моя отказалась бы от твоего хлеба. Живи, не сходя с острова, пока я не
скажу тебе - можно!"
Говорят, будто бы Чиротта носил это письмо к судье нашему и спрашивал
- нельзя ли осудить Луиджи за угрозу его? И будто судья сказал:
- Можно, конечно, но ведь тогда братья его уж наверное зарежут вас;
приедут сюда и зарежут. Я советую подождите! Это - лучше. Гнев - не любовь,
он недолговечен...
Судья мог сказать эдак: он у нас очень добрый, очень умный человек и
сочиняет хорошие стихи, но - я не верю, чтобы Чиротта ходил к нему и
показывал это письмо. Нет, Чиротта порядочный парень все-таки, он не сделал
бы еще одну бестактность, ведь его за это осмеяли бы.
Мы - простые, рабочие люди, синьор, у нас - своя жизнь, свои понятия и
мнения, мы имеем право строить жизнь, как хотим и как лучше для нас.
Социалисты? О, друг мой, рабочий человек родится социалистом, как я
думаю, и хотя мы не читаем книг, но правду слышим по запаху, - ведь правда
крепко пахнет и всегда одинаково - трудовым потом!

XIV

У двери белой кантины, спрятанной среди толстых лоз старого
виноградника, под тенью навеса из этих же лоз, переплетенных вьюнком и
мелкой китайской розой, сидят у стола, за графином вина, Винченцо, маляр, и
Джиованни, слесарь. Маляр - маленький, костлявый, черный; в его темных
глазах светится задумчивая мягкая улыбка мечтателя; хотя его верхняя губа и
щеки выбриты досиня - лицо, от этой улыбки, кажется детским и наивным. У
него маленький красивый рот, точно у девушки, кисти рук - длинные, он
вертит в живых пальцах золотой цветок розы и, прижимая его к пухлым губам,
закрывает глаза.
- Может быть - я не знаю - может быть! - тихо говорит он, покачивая
сжатой с висков головою, рыжеватые локоны осыпаются на его высокий лоб.
- Да, да! Чем дальше на север, тем настойчивее люди! - утверждает
Джиованни, большеголовый, широкоплечий парень, в черных кудрях; лицо у него
медно-краснoe, нос обожжен солнцем и покрыт белой чешуей омертвевшей кожи;
глаза - большие, добрые, как у вола, и на левой руке нет большого пальца.
Его речь так же медленна, как движения рук, пропитанных маслом и железной
пылью. Сжимая стакан вина в темных пальцах, с обломанными ногтями, он
продолжает басом:
- Милан, Турин - вот превосходные мастерские, где формируются новые
люди, растет новый мозг! Подожди немного - земля станет честной и умной!
- Да! - сказал маленький маляр, подняв стакан, и, ловя вином солнечный
луч, напевает:

О, как тепла земля на утре наших дней!
Но - возмужали мы, - и холодно на ней!

- Чем дальше на север, говорю я, тем лучше работа.
Уже французы живут не так лениво, как мы, дальше - немцы и наконец
русские - вот люди!
- Да!
- Бесправные, под страхом лишиться свободы и жизни, они сделали
грандиозное дело - ведь это благодаря им вспыхнул к жизни весь восток!
- Страна героев! - склоняя голову, сказал маляр. -
Я бы хотел жить с ними...
- Ты? - воскликнул слесарь, ударив по своему колену ребром ладони. -
Кусочком льда был бы ты там через неделю!
Оба добродушно засмеялись.
Синие и золотые цветы вокруг них, ленты солнечных лучей дрожат в
воздухе, в прозрачном стекле графина и стаканов горит альмандиновое вино,
издали доплывает шелковый шорох моря.
- Вот, добрый мой Винченцо, - говорит слесарь, широко улыбаясь, -
расскажи стихами, как я стал социалистом, - ты знаешь это?
- Нет, - сказал маляр, наливая в стаканы вино и улыбаясь красной
струе, - ты никогда не говорил об этом. Эта кожа так хорошо сидит на твоих
костях, что я думал - ты родился в ней!
- Я родился голым и глупым, как ты и все люди; в юности я мечтал о
богатой жене, в солдатах - учился, чтобы сдать экзамен на офицерский чин,
мне было двадцать три года, когда я почувствовал, что не всe на свете
хорошо и жить дураком - стыдно!
Маляр облокотился на стол, а голову вскинул вверх и стал смотреть на
гору, где на самом обрыве стоят, качая ветвями, огромные сосны.
- Нас - мою роту - послали в Болонью; там волновались крестьяне, одни
- требуя понижения арендной платы, другие - кричали о необходимости
повысить заработную плату, те и другие казались мне неправыми: понизить
аренду за землю, поднять рабочую плату - что за глупости! - думал я, - ведь
это разорит землевладельцев: Мне, жителю города, это казалось вздором и
бессмыслицей. И я очень сердился, чему помогала жара, постоянные
передвижения с места на место, караульная служба по ночам, - эти молодцы,
видишь ли, ломали машины помещиков, а также им нравилось жечь хлеб и
портить всe, принадлежавшее не им.
Он выпил вино маленькими глотками и, оживляясь всe более, продолжал:
- Они ходили по полям густыми толпами, точно овцы, но - молча, грозно,
деловито, мы разгоняли их, показывая штыки, иногда - толкая прикладами,
они, не пугаясь и не торопясь, разбегались, собирались снова. Это было
скучно, как обедня, и тянулось изо дня в день, точно лихорадка. Луото, наш
унтер, славный парень, абруцезец, тоже крестьянин, мучился: пожелтел,
похудел и не однажды говорил нам:
- "Очень скверно, дети мои! Вероятно, придется стрелять, будь я
проклят!"
- Его карканье еще больше расстраивало нас, а тут, знаешь, из-за
каждого угла, холма и дерева торчат упрямые головы крестьян, щупают тебя их
сердитые глаза, - люди эти относились к нам, конечно, не очень приветливо.
- Пей! - сказал маленький Винченцо, ласково подвигая приятелю полный
стакан.
- Благодарю и - да здравствуют стойкие люди! - воскликнул слесарь,
выпил, вытер ладонью усы и продолжал:
- Однажды я стоял на небольшом холме, у рощи олив, охраняя деревья,
потому что крестьяне портили их, а под холмом работали двое - старик и
юноша, рыли какую-то канаву. Жарко, солнце печет, как огнем, хочется быть
рыбой, скучно, и, помню, я смотрел на этих людей очень сердито. В полдень
они, бросив работу, достали хлеб, сыр, кувшин вина, - чeрт бы вас побрал,
думаю я. Вдруг старик, ни разу не взглянувший на меня до этой поры, что-то
сказал юноше, тот отрицательно тряхнул головою, а старик крикнул:
- "Иди!" - Очень строго крикнул.
- Юноша идет ко мне с кувшином в руке, подошел и говорит так, знаешь,
не очень охотно:
- "Отец мой думает, что вы хотите пить, и предлагает вам вина!"
- Было неловко, но - приятно, я отказался, кивнув старику головой и
благодаря его, а он отвечает мне, поглядывая в небо:
- "Выпейте, синьор, выпейте! Мы предлагаем это человеку, а не солдату,
мы не надеемся, что солдат будет добрее от нашего вина".
- "Не кусайся, чёрт тебя побери!" - подумал я и, выпив глотка три,
поблагодарил, а они, там, внизу, начали есть; потом скоро я сменился - на
мое место встал Уго, салертинец, и я сказал ему тихонько, что эти двое
крестьян - добрые люди. В тот же день вечером, когда я стоял у дверей
сарая, где хранились машины, с крыши, на голову мне, упала черепица - по
голове ударило не сильно, но другая очень крепко - ребром по плечу, так,
что левая рука у меня повисла.
Слесарь захохотал, широко открыв рот и прищурив глаза.
- Черепицы, камни, палки, - говорил он сквозь смех, - в те дни и в том
месте действовали самостоятельно, и эта самостоятельность неодушевленных
предметов сажала нам довольно крупные шишки на головы. Идет или стоит
солдат - вдруг с земли прыгает на него палка, с небес падает камень. Мы
сердились, конечно!
Глаза маленького маляра стали грустны, лицо побледнело, и он сказал
тихонько:
- Всегда стыдно слушать о таких вещах...
- Что поделаешь! Люди медленно умнеют. Далее: я позвал на помощь, меня
отвели в дом, где уже лежал один, раненный камнем в лицо, и, когда я
спросил его - как это случилось с ним, он сказал, невесело посмеиваясь:
- "Старуха, товарищ, старая седая ведьма ударила и предлагает - убить
ее!"
- "Арестовали?"
- "Я сказал, что это сам я - упал и ударился. Командир не поверил, это
было видно по его глазам. Но, согласись, неловко сознаться, что ранен
старухой! Дьявол! Им туго приходится, и понятно, что они не любят нас".
- "Так!" - думаю я. Приходит доктор и две дамы - одна очень красивая,
блондинка, очевидно - венецианка, другая - не помню ее. Осматривают мой
ушиб, конечно - пустяки, положили мне компресс и ушли.
Слесарь нахмурился, замолчал и крепко потер руки; его товарищ снова
налил вина в стаканы, наливая, он высоко поднимал графин, и вино трепетало
в воздухе красной живой струей.
- Мы оба сели у окна, - угрюмо продолжал слесарь,
- сели так, чтобы нас не видело солнце, и вот слышим нежный голосок
блондинки этой - она с подругой и доктором идет по саду, за окном, и
говорит на французском языке, который я хорошо понимаю.
- "Вы заметили, какие у него глаза? - говорит она.
- Он, разумеется, тоже крестьянин и, может быть, сняв мундир, тоже
будет социалистом, как все у нас. И вот, люди с такими глазами хотят
завоевать весь мир, перестроить всю жизнь, изгнать нас, уничтожить, всe для
того, чтобы торжествовала какая-то слепая, скучная справедливость!"
- "Глупые ребята, - сказал доктор, - полудети, полузвери!"
- "Звери - да! Но - что в них детского?"
- "А эти мечты о всеобщем равенстве..."
- "Вы подумайте, - я равна этому парню, с глазами вола, и другому, с
птичьим лицом, мы все - вы, я и она - мы равны им, этим людям дурной крови!
Людям, которых можно приглашать для того, чтобы они били подобных им, таких
же зверей, как они..."
- Она говорила очень много и горячо, а я слушал и думал: "Так,
синьора!" Я видел ее не в первый раз, и ты, конечно, знаешь, что никто не
мечтает о женщине горячее, чем солдат. Разумеется, я представлял ее себе
доброй, умной, с хорошим сердцем, и в то время мне казалось, что дворяне -
особенно умны.
- Спрашиваю товарища: "Ты понимаешь этот язык?"
Нет, он не понимал. Тогда я передал ему речь блондинки - парень
рассердился, как чёрт, и запрыгал по комнате, сверкая глазом, - один глаз у
него был завязан.
- "Вот как! - бормочет он. - Вот как! Она пользуется мной и - не
считает меня человеком! Я ради нее позволяю оскорблять мое достоинство, и
она же отрицает его! Ради сохранности ее имущества я рискую погубить
душу..."
- Он был неглупый малый и почувствовал себя глубоко оскорбленным, я -
тоже. И на другой же день мы с ним уже говорили об этой даме громко, не
стесняясь. Луото только мычал и советовал нам:
- "Осторожнее, дети мои! Не забывайте, что вы - солдаты и существует
дисциплина!"
- Нет, мы это не забыли. Но очень многие - почти все, говоря правду, -
стали глухи и слепы, а эти молодцы крестьяне весьма умело пользовались
нашей глухотой и слепотой. Они - выиграли. Они очень хорошо относились к
нам; блондинке можно бы многому поучиться у них, например - они прекрасно
научили бы ее, как надо ценить честных людей. Когда мы уходили оттуда, куда
пришли с намерением пролить кровь, многие из нас получили цветы. Когда мы
шли по улицам деревни - в нас бросали уже не камнями и черепицей, а
цветами, друг мой! Я думаю, что мы заслужили это. О дурной встрече можно
забыть, получив хорошие проводы!
Он засмеялся, потом сказал:
- Вот это ты должен превратить в стихи, Винченцо...
Маляр, задумчиво улыбаясь, ответил:
- Да, это очень годится для поэмы! Я думаю, что сумею сделать ее.
Когда человеку минет двадцать пять лет - он становится плохим лириком.
Он отбросил цветок, уже измятый, сорвал другой и оглянулся, тихо
продолжая:
- Пройдя путь от груди матери на грудь возлюбленной, человек должен
идти дальше, к другому счастью...
Слесарь молчал, колыхая вино в стакане. Мягко шумит море, там, внизу,
за виноградниками, запах цветов плывет в жарком воздухе.
- Это солнце делает нас слишком ленивыми, слишком мягкими, - бормотал
слесарь.
Мне уже плохо удаются лирические стихи, я очень недоволен собою, -
тихо говорит Винченцо, сдвигая тонкие брови.
- Ты сделал что-нибудь?
Маляр не сразу говорит:
- Да, вчера, на крыше отеля "Комо".
И читает вполголоса, задумчиво, певуче:

На берег пустынный, на старые серые камни
Осеннее солнце прощально и нежно упало.
На темные камни бросаются жадные волны
И солнце смывают в холодное синее море.
И медные листья деревьев, оборваны ветром осенним,
Мелькают сквозь пену прибоя, как пестрые мертвые птицы,
А бледное небо - печально, и гневное море - угрюмо.
Одно только солнце смеется, склоняясь покорно к закату.

Оба долго молчат; маляр, опустив голову, смотрит в землю, большой,
тяжелый слесарь улыбается и наконец говорит:
- Обо всем можно сказать красиво, но лучше всего - слово о хорошем
человеке, песня о хороших людях!

XV

На террасу отеля, сквозь темно-зеленый полог виноградных лоз, золотым
дождем льется солнечный свет - золотые нити, протянутые в воздухе. На серых
кафлях пола и белых скатертях столов лежат странные узоры теней, и кажется,
что, если долго смотреть на них, - научишься читать их, как стихи, поймешь,
о чем они говорят. Гроздья винограда играют на солнце, точно жемчуг или
странный мутный камень оливин, а в графине воды на столе - голубые
бриллианты.
В проходе между столами лежит маленький кружевной платок. Конечно, его
потеряла дама, и она божественно красива - иначе не может быть, иначе
нельзя думать в этот тихий день, полный знойного лиризма, день, когда всe
будничное и скучное становится невидимым, точно исчезает от солнца, стыдясь
само себя.
Тишина; только птицы щебечут в саду, гудят пчелы над цветами, да
где-то на горе, среди виноградников, жарко вздыхает песня: поют двое -
мужчина и женщина, каждый куплет отделен от другого минутою молчания - это
дает песне особую выразительность, что-то молитвенное.
Вот и дама медленно всходит из сада по широким ступеням мраморной
лестницы; это старуха, очень высокого роста, темное строгое лицо, сурово
нахмуренные брови, тонкие губы упрямо сжаты, как будто она только что
сказала: "Нет!"
На ее сухих плечах широкая и длинная - точно плащ - накидка
золотистого шелка, обшитая кружевами, седые волосы маленькой, не по росту,
головы прикрыты черным кружевом, в одной руке - красный зонт, с длинной
ручкой, в другой - черная бархатная сумка, шитая серебром. Она идет сквозь
паутину лучей прямо, твердо, как солдат, и стучит концом зонта по звонким
кафлям пола. В профиль ее лицо еще строже: нос загнут, подбородок остр, и
на нем большая серая бородавка, выпуклый лоб тяжело навис над темными
ямами, где в сетях морщин скрыты глаза. Они спрятаны так глубоко, что
старуха кажется слепой.
За нею, переваливаясь с боку на бок, точно селезень, на ступенях
лестницы бесшумно является квадратное тело горбуна, с большой, тяжело
опущенной головою в серой мягкой шляпе. Он держит руки в карманах жилета,
это делает его еще более широким и угловатым. На нем белый костюм и белые
же ботинки с мягкими подошвами. Рот его болезненно приоткрыт, видны желтые,
неровные зубы, на верхней губе неприятно топорщатся темные усы, редкие и
жесткие, он дышит часто и напряженно, нос его вздрагивает, но усы не
шевелятся. Идет он, уродливо выворачивая короткие ноги, его огромные глаза
скучно смотрят в землю. На этом маленьком теле - много больших вещей: велик
золотой перстень с камеей на безымянном пальце левой руки, велик золотой, с
двумя рубинами, жетон на конце черной ленты, заменяющей цепочку часов, а в
синем галстуке слишком крупен опал, несчастливый камень.
И еще третья фигура, не спеша, входит на террасу, тоже старуха,
маленькая и круглая, с добрым красным лицом, с бойкими глазами, должно быть
- веселая и болтливая. Они проходят по террасе в дверь отеля, точно люди с
картин Гогарта: некрасивые, печальные, смешные и чужие всему под этим
солнцем, - кажется, что всe меркнет и тускнеет при виде их.
Это - голландцы, брат и сестра, дети торговца бриллиантами и банкира,
люди очень странной судьбы, если верить тому, что насмешливо рассказано о
них.
Ребенком горбун был тих, незаметен, задумчив и не любил игрушек. Это
ни в ком, кроме сестры, не возбуждало особенного внимания к нему - отец и
мать нашли, что таков и должен быть неудавшийся человек, но у девочки,
которая была старше брата на четыре года, его характер возбуждал тревожное
чувство.
Почти все дни она проводила с ним, стараясь всячески возбудить в нем
оживление, вызвать смех, подсовывала ему игрушки, - он складывал их, одну
на другую, строя какие-то пирамиды, и лишь очень редко улыбался
насильственной улыбкой, обычно же смотрел на сестру, как на всё, -
невеселым взглядом больших глаз, как бы ослепленных чем-то; этот взгляд
раздражал ее.
- Не смей так смотреть, ты вырастешь идиотом! - кричала она, топая
ногами, щипала его, била, он хныкал, защищал голову, взбрасывая длинные
руки вверх, но никогда не убегал от нее и не жаловался на побои.
Позднее, когда ей показалось, что он может понимать то, что для нее
было уже ясно, она убеждала его:
- Если ты урод - ты должен быть умным, иначе всем будет стыдно за
тебя, папе, маме и всем! Даже люди станут стыдиться, что в таком богатом
доме есть маленький уродец. В богатом доме всe должно быть красиво или умно
- понимаешь?
- Да, - серьезно говорил он, склоняя свою большую голову набок и глядя
в лицо ей темным взглядом неживых глаз.
Отец и мать любовались отношением девочки к брату, хвалили при нем ее
доброе сердце, и незаметно она стала признанной наперсницей горбуна - учила
его пользоваться игрушками, помогала готовить уроки, читала ему истории о
принцах и феях.
Но, как и раньше, он складывал игрушки высокими кучами, точно стараясь
достичь чего-то, а учился невнимательно и плохо, только чудеса сказок
заставляли его нерешительно улыбаться, и однажды он спросил сестру:
- Принцы бывают горбаты?
- Нет.
- А рыцари?
- Конечно - нет!
Мальчик устало вздохнул, а она, положив руку на его жесткие волосы,
сказала:
- Но мудрые волшебники всегда горбаты.
- Значит - я буду волшебником, - покорно заметил горбун, а потом,
подумав, прибавил:
- А феи - всегда красивы?
- Всегда.
- Как ты?
- Может быть! Я думаю - даже более красивые, - честно сказала она.
Ему минуло восемь лет, и сестра заметила, что каждый раз во время
прогулок, когда они проходили или проезжали мимо строящихся домов, на лице
мальчика является выражение удивления, он долго, пристально смотрит, как
люди работают, а потом вопросительно обращает свои немые глаза на нее.
- Это интересно тебе? - спросила она.
Малоречивый, он ответил:
- Да.
- Почему?
- Я не знаю.
Но однажды объяснил:
- Такие маленькие люди и кирпичики - а потом огромные дома. Так сделан
весь город?
- Да, разумеется.
- И наш дом?
- Конечно!
Взглянув на него, она решительно сказала:
- Ты будешь знаменитым архитектором, вот что!
Ему купили множество деревянных кубиков, и с этой поры в нем жарко
вспыхнула страсть к строительству: целыми днями он, сидя на полу своей
комнаты, молча возводил высокие башни, которые с грохотом падали. Он строил
их снова, и это стало так необходимо для него, что даже за столом, во время
обеда, он пытался построить что-то из ножей, вилок и салфеточных колец. Его
глаза стали сосредоточеннее и глубже, а руки ожили и непрерывно двигались,
ощупывая пальцами каждый предмет, который могли взять.
Теперь, во время прогулок по городу, он готов был целые часы стоять
против строящегося дома, наблюдая, как из малого растет к небу огромное;
ноздри его дрожали, внюхиваясь в пыль кирпича и запах кипящей извести,
глаза становились сонными, покрывались пленкой напряженной вдумчивости, и,
когда ему говорили, что неприлично стоять на улице, он не слышал.
- Идем! - будила его сестра, дергая за руку. Он склонял голову и шел,
всe оглядываясь назад.
- Ты будешь архитектором, да? - внушала и спрашивала она.
- Да.
Однажды, после обеда, в гостиной, ожидая кофе, отец заговорил о том,
что пора бросить игрушки и начать учиться серьезно, но сестра, тоном
человека, чей ум признан и с кем нельзя не считаться, - спросила:
- Я надеюсь, папа, что вы не думаете отдать его в учебное заведение?
Большой, бритый, без усов, украшенный множеством сверкающих камней,
отец проговорил, закуривая сигару:
- А почему бы и нет?
- Вы знаете - почему!
Так как речь шла о нем, горбун тихонько удалился; он шел медленно и
слышал, как сестра говорила:
- Но ведь все будут смеяться над ним!
- Ах, да, конечно! - сказала мать густым голосом, сырым, точно осенний
ветер.
- Таких, как он, надо прятать! - горячо говорила сестра.
- Ах, да, тут нечем гордиться! - сказала мать. -
Сколько ума в этой головке, о!
- Пожалуй - вы правы, - согласился отец.
- Нет, сколько ума...
Горбун воротился, встал в двери и сказал:
- Я ведь тоже не глуп...
- Увидим, - молвил отец, а мать заметила:
- Никто не думает ничего подобного...
- Ты будешь учиться дома, - объявила сестра, усаживая его рядом с
собою. - Ты будешь учиться всему, что надо знать архитектору, - это тебе
нравится?
- Да. Ты увидишь.
- Что я увижу?
- Чтo мне нравится.
Она была немного выше его - на полголовы, - но заслоняла собою всё - и
мать и отца. В ту пору ей было пятнадцать лет. Он был похож на краба, а она
- тонкая, стройная и сильная - казалась ему феей, под властью которой жил
весь дом и он, маленький горбун.
И вот к нему ходят вежливые, холодные люди, они что-то изъясняют,
спрашивают, а он равнодушно сознается им, что не понимает наук, и холодно
смотрит куда-то через учителей, думая о своем. Всем ясно, что его мысли
направлены мимо обычного, он мало говорит, но иногда ставит странные
вопросы:
- Что делается с теми, кто не хочет ничего делать?
Благовоспитанный учитель, в черном, наглухо застегнутом сюртуке,
одновременно похожий на священника и воина, ответил:
- С такими людьми совершается всё дурное, что только можно представить
себе! Так, например, многие из них становятся социалистами.
- Благодарю вас! - говорит горбун, - он держится с учителями корректно
и сухо, как взрослый. - А что такое
- социалист?
- В лучшем случае - фантазер и лентяй, вообще же
- нравственный урод, лишенный представления о боге, собственности и
нации.
Учителя всегда отвечали кратко, их ответы ложились в память плотно,
точно камни мостовой.
- Нравственным уродом может быть и старуха?
- О, конечно, среди них...
- И - девочка?
- Да. Это - врожденное свойство...
Учителя говорили о нем:
- У него слабые способности к математике, но большой интерес к
вопросам морали...
- Ты много говоришь, - сказала ему сестра, узнав о его беседах с
учителями.
- Они говорят больше.
- И ты мало молишься богу....
- Он не исправит мне горба...
- Ах, вот как ты начал думать! - с изумлением воскликнула она и
заявила:
- Я прощаю тебе это, но - забудь всe подобное, - слышишь?
- Да.
Она уже носила длинные платья, а ему исполнилось тринадцать лет.
С этого времени на нее обильно посыпались неприятности: почти каждый
раз, когда она входила в рабочую комнату брата, к ногам ее падали какие-то
брусья, доски, инструменты, задевая то плечо, то голову ее, отбивая ей
пальцы, - горбун всегда предупреждал ее криком:
- Берегись!
Но - всегда опаздывал, и она испытывала боль. Однажды, прихрамывая,
она подскочила к нему, бледная, злая, крикнула в лицо ему:
- Ты нарочно делаешь это, урод! - и ударила его по щеке.
Ноги у него были слабые, он упал и, сидя на полу, тихо, без слез и без
обиды сказал ей:
- Как ты можешь думать это? Ведь ты любишь меня
- не правда ли? Ты меня любишь?
Она убежала, охая, потом пришла объясняться.
- Видишь ли - раньше этого не было...
- И этого тоже, - спокойно заметил он, сделав длинной рукою широкий
круг: в углах комнаты были нагромождены доски, ящики, всe имело очень
хаотичный вид, столярный и токарный станки у стен были завалены деревом.
- Зачем ты натаскал столько этой дряни? - спросила она, брезгливо и
недоверчиво оглядываясь.
- Ты увидишь!
Он уже начал строить: сделал домик для кроликов и конуру для собаки,
придумывал крысоловку, - сестра ревниво следила за его работами и за столом
с гордостью рассказывала о них матери и отцу, - отец, одобрительно кивая
головою, говорил:
- Всe началось с мелочей, и всегда всe так начинается!
А мать, обнимая ее, спрашивала сына:
- Ты понимаешь, как надо ценить ее заботы о тебе?
- Да, - отзывался горбун.
Когда он сделал крысоловку, то позвал сестру к себе и, показывая ей
неуклюжее сооружение, сказал:
- Это уже не игрушка, и можно взять патент! Смотри
- как просто и сильно, дотронься здесь.
Девушка дотронулась, что-то хлопнуло, и она дико закричала, а горбун,
прыгая вокруг нее, бормотал:
- О, не та, не та...
Прибежала мать, явились слуги. Разломали аппарат для ловли крыс,
освободили прищемленный, посиневший палец девушки и унесли ее в обмороке.
Вечером его позвали к сестре, и она спросила:
- Ты сделал это нарочно, ты ненавидишь меня, - за что?
Встряхивая горбом, он отвечал, тихо и спокойно:
- Просто ты дотронулась не тою рукой.
- Ты - лжешь!
- Но - зачем я стану портить тебе руки? Ведь это даже не та рука,
которой ты ударила меня...
- Смотри, урод, ты не умнее меня!..
Он согласился:
- Я знаю.
Угловатое лицо его было, как всегда, спокойно, глаза смотрели
сосредоточенно - не верилось, что он зол и может лгать.
После этого она стала не так часто заходить к нему. Ее посещали
подруги - шумные девочки в разноцветных платьях, они славно бегали по
большим, немножко холодным и угрюмым комнатам, - картины, статуи, цветы и
позолота - всe становилось теплее при них. Иногда сестра приходила с ними в
его комнату, - они чопорно протягивали ему маленькие пальчики с розовыми
ногтями, дотрагиваясь до его руки так осторожно, точно боялись сломать ее.
Разговаривали они с ним особенно кротко и ласково, с удивлением, но без
интереса осматривая горбуна среди его инструментов, чертежей, кусков дерева
и стружек. Он знал, что все девочки зовут его "изобретателем", - это сестра
внушила им, - и что от него ждут в будущем чего-то, что должно прославить
имя его отца, - сестра говорила об этом уверенно.
- Он, конечно, некрасив, но - очень умный, - часто напоминала она.
Ей было девятнадцать лет, и она уже имела жениха, когда отец и мать
погибли в море, во время прогулки на увеселительной яхте, разбитой и
потопленной пьяным штурманом американского грузовика; она тоже должна была
ехать на эту прогулку, но у нее неожиданно заболели зубы.
Когда пришло известие о смерти отца и матери, она, забыв свою зубную
боль, бегала по комнате и кричала, воздевая руки:
- Нет, нет, этого не может быть!
Горбун стоял у двери, кутаясь портьерой, внимательно смотрел на нее и
говорил, встряхивая горб:
- Отец был такой круглый и пустой - я не понимаю, как он мог
утонуть...
- Молчи, ты никого не любишь! - кричала сестра.
- Я просто не умею говорить ласковых слов, - ска- зал он.
Труп отца не нашли, а мать была убита раньше, чем упала в воду, - ее
вытащили, и она лежала в гробу такая же сухая и ломкая, как мертвая ветвь
старого дерева, какою была и при жизни.
- Вот мы остались с тобою одни, - строго и печально сказала сестра
брату после похорон матери, отодвигая его от себя острым взглядом серых
глаз. - Нам будет трудно, мы ничего не знаем и можем много потерять. Так
жаль, что я не могу сейчас же выйти замуж!
- О! - воскликнул горбун.
- Что такое - о?
Он, подумав, сказал:
- Мы - одни.
- Ты так говоришь это, точно тебя что-то радует!
- Я ничему не радуюсь.
- Это тоже очень жаль! Ты ужасно мало похож на живого человека.
Вечерами приходил ее жених - маленький, бойкий человечек, белобрысый,
с пушистыми усами на загорелом, круглом лице; он, не уставая, смеялся целый
вечер и, вероятно, мог бы смеяться целый день. Они уже были обручены, и для
них строился новый дом в одной из лучших улиц города - самой чистой и
тихой. Горбун никогда не был на этой стройке и не любил слушать, когда
говорили о ней. Жених хлопал его по плечам маленькой, пухлой рукой, с
кольцами на ней, и говорил, оскаливая множество мелких зубов:
- Тебе надо пойти посмотреть это, а? Как ты думаешь?
Он долго отказывался под разными предлогами, наконец уступил и пошел с
ним и сестрой, а когда они двое взошли на верхний ярус лесов, то упали
оттуда - жених прямо на землю, в творило с известью, а брат зацепился
платьем за леса, повис в воздухе и был снят каменщиками.
Он только вывихнул ногу и руку, разбил лицо, а жених переломил
позвоночник и распорол бок.
Сестра билась в судорогах, руки ее царапали землю, поднимая белую
пыль; она плакала долго, больше месяца, а потом стала похожа на мать -
похудела, вытянулась и начала говорить сырым, холодным голосом:
- Ты - мое несчастие!
Он отмалчивался, опуская свои большие глаза в землю. Сестра оделась в
черное, свела брови в одну линию и, встречая брата, стискивала зубы так,
что скулы ее выдвигались острыми углами, а он старался не попадаться на
глаза ей и всe составлял какие-то чертежи, одинокий, молчаливый. Так он жил
вплоть до совершеннолетия, а с этого дня между ними началась открытая
борьба, которой они отдали всю жизнь, - борьба, связавшая их крепкими
звеньями взаимных оскорблений и обид.
В день совершеннолетия он сказал ей тоном старшего:
- Нет ни мудрых волшебников, ни добрых фей, есть только люди, одни -
злые, другие - глупые, а всe, что говорят о добре, - это сказка! Но я хочу,
чтобы сказка была действительностью. Помнишь, ты сказала: "В богатом доме
всe должно быть красиво или умно"? В богатом городе тоже должно быть всe
красиво. Я покупаю землю за городом и буду строить там дом для себя и
уродов, подобных мне, я выведу их из этого города, где им слишком тяжело
жить, а таким, как ты, неприятно смотреть на них...
- Нет, - сказала она, - ты, конечно, не сделаешь этого! Это - безумная
идея!
- Это - твоя идея.
Они поспорили, сдержанно и холодно, как спорят люди большой ненависти
друг ко другу, когда им нет надобности скрывать эту ненависть.
- Это решено! - сказал он.
- Не мною, - ответила сестра.
Он приподнял горб и ушел, а через некоторое время сестра узнала, что
земля куплена и, более того, землекопы уже роют рвы под фундамент, десятки
телег свозят кирпич, камень, железо и дерево.
- Ты всe еще чувствуешь себя мальчишкой? - спросила она. - Ты думаешь,
это игра?
Он молчал.
Раз в неделю его сестра - сухая, стройная и гордая - отправлялась за
город в маленькой коляске, сама правя белой лошадью, и, медленно проезжая
мимо работ, холодно смотрела, как красное мясо кирпичей связывается
сухожилиями железных балок, а желтое дерево ложится в тяжелую массу
нервными нитями. Она видела издали фигуру брата, похожего на краба, он
ползал по лесам, с тростью в руке, в измятой шляпе, пыльный, серый, точно
паук; потом, дома, она пристально смотрела в его возбужденное лицо, в
темные глаза - они стали мягче и яснее.
- Нет, - тихо говорил он, - я хорошо придумал, одинаково хорошо для
вас и для нас! Это чудесное дело - строить, и мне кажется, что я скоро буду
считать себя счастливым человеком...
Она спросила, загадочно измеряя глазами его уродливое тело:
- Счастливым?
- Да! Знаешь, - люди, которые работают, совершенно не похожи на нас,
они возбуждают особенные мысли. Как хорошо, должно быть, чувствует себя
каменщик, проходя по улицам города, где он строил десятки домов! Среди
рабочих
- много социалистов, они, прежде всего, трезвые люди, и, право, у них
есть свое чувство достоинства. Иногда мне кажется, что мы плохо знаем свой
народ...
- Странно ты говоришь, - заметила она.
Горбун оживал, становясь с каждым днем всe разговорчивее.
- В сущности, всe идет так, как хотелось тебе: вот я становлюсь мудрым
волшебником, освобождая город от уродов, ты же могла бы, если б хотела,
быть доброй феей!
Почему ты не отвечаешь?
- Мы поговорим об этом после, - сказала она, играя золотой цепью
часов.
Однажды он заговорил языком, совершенно незнакомым ей:
- Может быть, я виноват перед тобою больше, чем ты предо мною...
Она удивилась.
- Я - виновата? Пред тобою?
- Подожди! Честное слово - я не так виноват, как ты думаешь! Ведь я
хожу плохо, быть может, я толкнул его тогда, - но тут не было злого
намерения, нет, поверь! Я гораздо более виновен в том, что хотел испортить
руку, которою ты ударила меня...
- Оставим это! - сказала она.
- Мне кажется - нужно быть добрее! - бормотал горбун. - Я думаю, что
добро - не сказка, оно возможно:
Огромное здание за городом росло с великою быстротой, ширилось по
жирной земле и поднималось в небо, всегда серое, всегда грозившее дождем.
Однажды на работы явилась кучка официальных людей, они осмотрели
построенное и, тихо поговорив между собою, запретили строить далее.
- Это сделала ты! - закричал горбун, бросаясь на сестру и схватив ее
за горло длинными, сильными руками, но откуда-то явились чужие люди,
оторвали его от нее, и сестра сказала им:
- Вы видите, господа, что он действительно ненормален и опека
необходима! Это началось с ним тотчас после смерти отца, которого он
страстно любил, спросите слуг - они все знают о его болезни. Они молчали до
последнего времени - это добрые люди, им дорога честь дома, где многие из
них живут с детства. Я тоже скрывала несчастие - ведь нельзя гордиться тем,
что брат безумен...
У него посинело лицо и глаза выкатились из орбит, когда он слушал эту
речь, он онемел и молча царапал ногтями руки людей, державших его, а она
продолжала:
- Разорительная затея с этим домом, который я намерена отдать городу
под психиатрическую лечебницу имени моего отца...
Он завизжал, лишился сознания, и его увезли.
Сестра продолжала и закончила постройку с тою же быстротою, с которой
он вел ее, а когда дом был совершенно отстроен, первым пациентом вошел в
него ее брат. Семь лет провел он там - время, вполне достаточное для того,
чтобы превратиться в идиота; у него развилась меланхолия, а сестра его за
это время постарела, лишилась надежд быть матерью, и когда, наконец,
увидала, что враг ее убит и не воскреснет, - взяла его на свое попечение.
И вот они кружатся по земному шару туда и сюда, точно ослепленные
птицы, бессмысленно и безрадостно смотрят на всe и нигде ничего не видят,
кроме самих себя.

XVI

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

человек должен испытать говорит конечно
Грубая женщина
Его приветствовали как человека человека старику

сайт копирайтеров Евгений