Пиши и продавай!
как написать статью, книгу, рекламный текст на сайте копирайтеров

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

Я вхожу в трапезную. Длинная, невысокая палата, своды. Вижу длинные-длинные столы, простые, непокрытые, и на них, чинными рядами, миски, светлые лиловые ложки, белые ручники, холстинные, накрывающие попарно миски, — все ровными-ровными рядами, солоницы, оловянные уполовники, приземистые широкие сосуды — чаши, будто из тускло-старинного серебра, налитые бордовым квасом, с плавающими, как уточки, ковшами, темные ломти хлеба, и эти белоснежные ручники — холстины, похожие на крылья чаек,.. — так мне напоминает былинные ”бранные” столы и что-то близкое и родное мне...— рабочие праздничные столы нашего старого двора в далеком детстве? Пахнет густо и сладковато-пряно — квасом и теплым хлебом. Вдумчиво-сокровенно смотрят с пустынных стен — благословляют преподобные подвижники, в черных схимах.

Молитву уже пропели. Братия сидит чинно за столами, в глухом молчании. Чувствую я смущенно, как испытующе смотрят на меня, такого невиданного здесь, в серой студенческой тужурке, в золоченых пуговицах с орлами, отыскивающего себе местечка. Кто-то мне шепчет строго: ”подале, подале, за братию... богомольцы там, во второй палате”. Я прохожу рядами темных, немых столов, взирающих в строгой тишине, и нахожу местечко — рядом с бледными старичками-олончанами. Против меня сидят притихшие питерцы — извозчики, ехавшие на пароходе с нами. Они знакомо моргают мне, как будто хотят сказать: ”здесь, брат, не поговоришь... стро-го здесь!” За старичками-олончанами сидит тощий монах, глядит на пустую мисочку, не поднимая глаз, и, кажется мне, тоже говорит в молчанье: ”да, строго здесь”.

Вдали, в первой палате, за головным столом, перед самым иконостасом, кто-то властный звонит резко-тревожно в колокольчик. И сразу, как по команде, встают от столов прислужники и идут в поварню за кушаньем. Перед иконостасом какой-то инок истово-чинно крестится и кладет земные поклоны. Я спрашиваю тощего монаха, почему это кланяется инок, а не сидит со всеми. Монах не отвечает. Знакомый питерец опасливо говорит: ”провинился, надо полагать”. Тощий монах шепчет, не поднимая глаз: ”за трапезой у нас молчание полагается”.

Прислужники вносят оловянные мисы с кушаньем, ставят их на столы рядами, одну мису на четверых, и теперь видно мне, как вытягивается по столам оловянная полоса — дорога, дымится душистым варевом. Начинается хор нестройный, что-то молитвенное как будто. Это прислужники возглашают вполголоса, ставя мисы: ”Господи Иисусе Христе Боже наш, помилуй нас”. Старшие за столами ответствуют им — ”аминь”.

Трапеза начинается. Возрастает немолчный шорох, благостно-сдержанный, — плесканье, звяканье; взмывают белые ручники, варево льется в миски, мелькают ложки, темнеют куски хлеба, склоняются чинно головы. Кажется мне, что совершается очень важное. Звучный, напевный голос вычитывает с амвона ”житие” дня сего. Инок перед иконостасом все так же кладет поклоны.

Я вслушиваюсь в шорох, в мерное, углубленное жеванье сотен людей, и приходит на мысль не думанное раньше: какое важное совершается! Я как бы постигаю глубокий смысл: ”в поте лица твоего будешь есть хлеб твой”. Впервые чувствую я, забывший, проникновеннейшее моление: ”хлеб наш насущный даждь нам днесь”. Смотрю на старичков-олончан, как благоговейно-радостно вкушают они этот хлеб насущный... не едят, а именно, вкушают, как дар чудесный... не услаждаются, а принимают молитвенно, чинно, в смирении...— и думаю: ”как это хорошо! и это не простое, не обиходное, а священное что-то в этом, возносящее, освящающее человека!” И вспоминается мне далекое, ушедшее. В детстве Горкин мне говорил, плотник наш: ”кушай, милок... это хлебушка наш насущный, заработали мы его с тобой... крестись, на хлебушку всегда креститься надо, дар Господень”. Тогда и я вкушал — и с каким же благоговением! — кислый рабочий хлеб, с плотниками, в артели, и необыкновенно сладок был этот ”хлеб насущный”, забытый в детстве. И вот воспомнился, отозвался здесь, на Валааме, в иной артели — тех же русских простых людей, рясой прикрывших свои рубахи и трудовые плечи, только людей особых, отобранных, собравшихся с сел и полей российских во имя Божие, ”идейно”, как я говорил тогда. ”У нас мужички все больше”, — помнились мне слова о. Антипы.

За нашим столом трапезуют богомольцы, больше простой народ, и даже нищая братия, и эта нищая братия ест из такой же миски и такой же ложкой, липовой, с благословляющей ручкой на стебельке, как и о. настоятель, блюститель трудового, святого Валаама. Старички-олончане, в заношенных сермягах, благолепно-старательно хлебают густую перловую похлебку и озираются. Кажется мне — не верят, что они равные здесь, — кажется, что боятся: а ну как скажут — ”ступайте-ка отсюда, не вам тут место!” Нет, не скажут. Тощий монах ласково говорит им: ”ешьте, братики, на здоровье, во славу Божию”, — и еще подливает им похлебки. Они смотрят несмелыми глазами и крестятся. — Не часто, небось, приходится так обедать, — шепотом говорит питерский извозчик, показывая мне глазом на старичков, — бедный народ, эти олончане да карелы, рады — до чистого хлеба дорвались.

— В рай попали... — шепчутся старички и крестятся. — Уж так-то сытно да сладко... И слова никто не скажет.

Вижу других, таких же, с истомленными лицами, в заношенной одежде, робко взирающих, прислушивающихся к напевному голосу чтеца: ”богатый в питиях и явствах пребывает, а о бедных и о душе забыва-ет...” Слушаю я, смотрю на нищую братию, и закипает в сердце. Думаю привычно, по-студенчески: ”этого не знает Бебель... это тоже социализм, духовный только... приехал бы сюда, монахи наши могли бы внести поправки в его социальную систему...”

Миски меняются. За перловой похлебкой приносят мятый картофель с солеными грибами. Старички ужасаются: все несут! Ставят новую мису: щи с грибами, засыпанные кашей.

— Ешьте, братики, на здоровье... еще подолью, шепчет тощий монах, — поправьтесь на харчиках Преподобных Сергия и Германа. Они тоже были, как мы с вами, работнички... долю вашу знают.

Кажется, и конец трапезе. Нет, ставят еще прислужники: каша, с постным маслом.

— С маслицем никак... Го-споди-батюшка!.. да еще с духовитым! — изумляется старичок, принюхиваясь к ложке, — за что такая милость... да с елейным..!

И вот разносят на оловянных блюдах чудесную красную смородину, взращенную на валаамском камне великими трудами неведомого инока Григория.

— А это уж баловство-о...— говорит питерский извозчик, радуясь.

И старички ухмыляются, любуются на смородину, как дети на конфетку, пошевеливают несмело пальцем: да уж есть ли. Посматривают на квас в чаше и робко спрашивают монаха: кваску-то можно?

— Да сколько охотки будет, — говорит монах, зачерпывает ковшом и подает.

— У-у, ква-сок... дю-же хорош квасок...— говорит, задыхаясь, старичок, передавая другому ковшик. — Знатный квасок... забыли, когда и пили такой квасок...

Трапеза заканчивается пением благодарения ”за брашно”. О. настоятель благословляет, братия чинно кланяется и отходит по келиям. Инок у иконостаса продолжает класть земные поклоны. Я спрашиваю знакомого монаха, почему инок не обедал, а молился.

— О. игумен так возвестил. А за провинность, смирение его испытует, в послушание ему и возвестил поклончики класть. За трапезой, у братии на виду. Это уж для смирения, такое послушание.

— Да за что же такое испытание, на всем народе?

Монах вздыхает.

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

Требовал утешения
Бог простит
Твоих подвижников святых священные восклицает
Среди мерзости духовного опустошения
Шмелёв И. Старый Валаам 12 гранита

сайт копирайтеров Евгений