Пиши и продавай!
как написать статью, книгу, рекламный текст на сайте копирайтеров

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

билась-билась, думаю: господи! да коли он сам об себе радеть не хочет -
неужто я обязана из-за него, балбеса долговязого, жизнь свою убивать! Дай,
думаю, выкину ему кусок, авось свой грош в руки попадет - постепеннее будет!
И выкинула. Сама и дом-то для него высмотрела, сама собственными руками, как
одну копейку, двенадцать тысячек серебром денег выложила! И что ж! не прошло
после того и трех лет - ан он и опять у меня на шее повис! Долго ли мне
надругательства-то эти переносить?
Порфиша вскинул глазами в потолок и грустно покачал головою, словно бы
говорил: "а-а-ах! дела! дела! и нужно же милого друга маменьку так
беспокоить! сидели бы все смирно, ладком да мирком - ничего бы этого не
было, и маменька бы не гневалась... а-а-ах, дела, дела!" Но Арине Петровне,
как женщине, не терпящей, чтобы течение ее мыслей было чем бы то ни было
прерываемо, движение Порфиши не понравилось.
- Нет, ты погоди головой-то вертеть, - сказала она, - ты прежде
выслушай! Каково мне было узнать, что он родительское-то благословение,
словно обглоданную кость, в помойную яму выбросил? Каково мне было
чувствовать, что я, с позволения сказать, ночей недосыпала, куска недоедала,
а он - на-тко! Словно вот взял купил на базаре бирюльку - не занадобилась, и
выкинул ее за окно! Это родительское-то благословение!
- Ах, маменька! Это такой поступок! такой поступок! - начал было
Порфирий Владимирыч, но Арина Петровна опять остановила его.
- Стой! погоди! когда я прикажу, тогда свое мнение скажешь! И хоть бы
он меня, мерзавец, предупредил! Виноват, мол, маменька, так и так - не
воздержался! Я ведь и сама, кабы вовремя, сумела бы за бесценок дом-то
приобрести! Не сумел недостойный сын пользоваться, - пусть попользуются
достойные дети! Ведь он, шутя-шутя, дом-то, пятнадцать процентов в год
интересу принесет! Может быть, я бы ему за это еще тысячку рублей на
бедность выкинула! А то - на-тко! сижу здесь, ни сном, ни делом не вижу, а
он уж и распорядился! Двенадцать тысяч собственными руками за дом выложила,
а он его с аукциона в восьми тысячах спустил!
- А главное, маменька, что он с родительским благословением так низко
поступил! - поспешил скороговоркой прибавить Порфирий Владимирыч, словно
опасаясь, чтоб маменька вновь не прервала его.
- И это, мой друг, да и то. У меня, голубчик, деньги-то не шальные; я
не танцами да курантами приобретала их, а хребтом да потом. Я как
богатства-то достигала? Как за

папеньку-то я шла, у него только и было, что Головлево, сто одна душа,
да в дальних местах, где двадцать, где тридцать - душ с полтораста
набралось! А у меня, у самой-то - и всего ничего! И ну-тко, при таких-то
средствах, какую махину выстроила! Четыре-то тысячи душ - их ведь не
скроешь! И хотела бы в могилку с собой унести, да нельзя! Как ты думаешь,
легко мне они, эти четыре тысячи душ, достались? Нет, друг мой любезный, так
нелегко, так нелегко, что, бывало, ночью не спишь - все тебе мерещится, как
бы так дельцо умненько обделать, чтоб до времени никто и пронюхать об нем не
мог! Да чтобы кто-нибудь не перебил, да чтобы копеечки лишненькой не
истратить! И чего я не попробовала! и слякоть-то, и распутицу-то, и
гололедицу-то - всего отведала! Это уж в последнее время я в тарантасах-то
роскошничать начала, а в первое-то время соберут, бывало, тележонку
крестьянскую, кибитчонку кой-какую на нее навяжут, пару лошадочек запрягут -
я и плетусь трюх-трюх до Москвы! Плетусь, а сама все думаю: а ну, как
кто-нибудь именье-то у меня перебьет! Да и в Москву приедешь, у Рогожской на
постоялом остановишься, вони да грязи - все я, друзья мои, вытерпела! На
извозчика, бывало, гривенника жаль, - на своих на двоих от Рогожской до
Солянки пру! Даже дворники - и те дивятся: барыня, говорят, ты молоденькая и
с достатком, а такие труды на себя принимаешь! А я все молчу да терплю. И
денег-то у меня в первый раз всего тридцать тысяч на ассигнации было -
папенькины кусочки дальние, душ со сто, продала, - да с этою-то суммой и
пустилась я, шутка сказать, тысячу душ покупать! Отслужила у Иверской
молебен, да и пошла на Солянку счастья попытать. И что ж ведь! Словно видела
заступница мои слезы горькие - оставила-таки имение за мной! И чудо какое:
как я тридцать тысяч, окроме казенного долга, надавала, так словно вот весь
аукцион перерезала! Прежде и галдели и горячились, а тут и надбавлять
перестали, и стало вдруг тихо-тихо кругом. Встал это присутствующий,
поздравляет меня, а я ничего не понимаю! Стряпчий тут был, Иван Николаич,
подошел ко мне: с покупочкой, говорит, сударыня, а я словно вот столб
деревянный стою! И как ведь милость-то божия велика! Подумайте только: если
б, при таком моем исступлении, вдруг кто-нибудь на озорство крикнул:
тридцать пять тысяч даю! - ведь я, пожалуй, в беспамятстве-то и все сорок
надавала бы! А где бы я их взяла?
Арина Петровна много раз уже рассказывала детям эпопею своих первых
шагов на арене благоприобретения, но, по-видимому, она и доднесь не утратила
в их глазах интереса

новизны. Порфирий Владимирыч слушал маменьку, то улыбаясь, то вздыхая,
то закатывая глаза, то опуская их, смотря по свойству перипетий, через
которые она проходила. А Павел Владимирыч даже большие глаза раскрыл, словно
ребенок, которому рассказывают знакомую, но никогда не надоедающую сказку.
- А вы, чай, думаете, даром состояние-то матери досталось! - продолжала
Арина Петровна, - нет, друзья мои! даром-то и прыщ на носу не вскочит: я
после первой-то покупки в горячке шесть недель вылежала! Вот теперь и
судите: каково мне видеть, что после таких-то, можно сказать, истязаний,
трудовые мои денежки, ни дай ни вынеси за что, в помойную яму выброшены!
Последовало минутное молчание. Порфирий Владимирыч готов был ризы на
себе разодрать, но опасался, что в деревне, пожалуй, некому починить их
будет; Павел Владимирыч, как только кончилась "сказка" о благоприобретении,
сейчас же опустился, и лицо его приняло прежнее апатичное выражение.
- Так вот я затем вас и призвала, - вновь начала Арина Петровна, -
судите вы меня с ним, со злодеем! Как вы скажете, так и будет! Его осудите -
он будет виноват, меня осудите - я виновата буду. Только уж я себя злодею в
обиду не дам! - прибавила она совсем неожиданно.
Порфирий Владимирыч почувствовал, что праздник на его улице наступил, и
разошелся соловьем. Но, как истинный кровопивец, он не приступил к делу
прямо, а начал с околичностей.
- Если вы позволите мне, милый друг маменька, выразить мое мнение, -
сказал он, - то вот оно в двух словах: дети обязаны повиноваться родителям,
слепо следовать указаниям их, покоить их в старости - вот и все. Что такое
дети, милая маменька? Дети - это любящие существа, в которых все, начиная от
них самих и кончая последней тряпкой, которую они на себе имеют, - все
принадлежит родителям. Поэтому родители могут судить детей; дети же
родителей - никогда. Обязанность детей - чтить, а не судить. Вы говорите:
судите меня с ним! Это великодушно, милая маменька, веллли-ко-лепно! Но
можем ли мы без страха даже подумать об этом, мы, от первого дня рождения
облагодетельствованные вами с головы до ног? Воля ваша, но это будет
святотатство, а не суд! Это будет такое святотатство, такое святотатство...
- Стой! погоди! коли ты говоришь, что не можешь меня судить, так оправь
меня, а его осуди!- прервала его Арина

Петровна, которая вслушивалась и никак не могла разгадать: какой-такой
подвох у Порфишки-кровопивца в голове засел.
- Нет, голубушка маменька, и этого не могу! Или, лучше сказать, не смею
и не имею права. Ни оправлять, ни обвинять - вообще судить не могу. Вы -
мать, вам одним известно, как с нами, вашими детьми, поступать. Заслужили мы
- вы наградите нас, провинились - накажите. Наше дело - повиноваться, а не
критиковать. Если б вам пришлось даже и переступить, в минуту родительского
гнева, меру справедливости - и тут мы не смеем роптать, потому что пути
провидения скрыты от нас. Кто знает? Может быть, это и нужно так! Так-то и
здесь: брат Степан поступил низко, даже, можно сказать, черно, но определить
степень возмездия, которое он заслуживает за свой поступок, можете вы одни!
- Стало быть, ты отказываешься? Выпутывайтесь, мол, милая маменька, как
сами знаете!
- Ах, маменька, маменька! и не грех это вам! Ах-ах-ах! Я говорю: как
вам угодно решить участь брата Степана, так пусть и будет - а вы... ах,
какие вы черные мысли во мне предполагаете!
- Хорошо. Ну, а ты как? - обратилась Арина Петровна к Павлу
Владимирычу.
- Мне что ж! Разве вы меня послушаетесь? - заговорил Павел Владимирыч
словно сквозь сон, но потом неожиданно захрабрился и продолжал: - Известно,
виноват... на куски рвать... в ступе истолочь... вперед известно... мне что
ж!
Пробормотавши эти бессвязные слова, он остановился и с разинутым ртом
смотрел на мать, словно сам не верил ушам своим.
- Ну, голубчик, с тобой - после! - холодно оборвала его Арина Петровна,
- ты, я вижу, по Степкиным следам идти хочешь... ах, не ошибись, мой друг!
Покаешься после - да поздно будет!
- Я что ж! Я ничего!.. Я говорю: как хотите! что же тут...
непочтительного? - спасовал Павел Владимирыч.
- После, мой друг, после с тобой поговорим! Ты думаешь, что офицер, так
и управы на тебя не найдется! Найдется, голубчик, ах, как найдется! Так,
значит, вы оба от судбища отказываетесь?
- Я, милая маменька...
- И я тоже. Мне что! По мне, пожалуй, хоть на куски...
- Да замолчи, Христа ради... недобрый ты сын! (Арина Петровна понимала,
что имела право сказать "негодяй", но, ради радостного свидания,
воздержалась.) Ну, ежели вы

отказываетесь, то приходится мне уж собственным судом его судить. И вот
какое мое решение будет: попробую и еще раз добром с ним поступить: отделю
ему папенькину вологодскую деревнюшку, велю там флигелечек небольшой
поставить - и пусть себе живет, вроде как убогого, на прокормлении у
крестьян!
Хотя Порфирий Владимирыч и отказался от суда над братом, но великодушие
маменьки так поразило его, что он никак не решился скрыть от нее опасные
последствия, которые влекла за собой сейчас высказанная мера.
- Маменька! - воскликнул он, - вы больше, чем великодушны! Вы видите
перед собой поступок... ну, самый низкий, черный поступок... и вдруг все
забыто, все прощено! Веллли-ко-лепно. Но извините меня... боюсь я,
голубушка, за вас! Как хотите меня судите, а на вашем месте... я бы так не
поступил!
- Это почему?
- Не знаю... Может быть, во мне нет этого великодушия... этого, так
сказать, материнского чувства... Но все как-то сдается: а что, ежели брат
Степан, по свойственной ему испорченности, и с этим вторым вашим
родительским благословением поступит точно так же, как и с первым?
Оказалось, однако, что соображение это уж было в виду у Арины Петровны,
но что, в то же время, существовала и другая сокровенная мысль, которую и
пришлось теперь высказать.
- Вологодское-то именье ведь папенькино, родовое, - процедила она
сквозь зубы, - рано или поздно все-таки придется ему из папенькинова имения
часть выделять.
- Понимаю я это, милый друг маменька...
- А коли понимаешь, так, стало быть, понимаешь и то, что выделивши ему
вологодскую-то деревню, можно обязательство с него стребовать, что он от
папеньки отделен и всем доволен?
- Понимаю и это, голубушка маменька. Большую вы тогда, по доброте
вашей, ошибку сделали! Надо было тогда, как вы дом покупали, - тогда надо
было обязательство с него взять, что он в папенькино именье не вступщик!
- Что делать! не догадалась!
- Тогда он, на радостях-то, какую угодно бумагу бы подписал! А вы, по
доброте вашей... ах, какая это ошибка была! такая ошибка! такая ошибка!
- "Ах" да "ах" - ты бы в ту пору, ахало, ахал, как время было. Теперь
ты все готов матери на голову свалить, а чуть коснется до дела - тут тебя и
нет! А впрочем, не об бумаге и речь: бумагу, пожалуй, я и теперь сумею от
него вытребовать.

Папенька-то не сейчас, чай, умрет, а до тех пор балбесу тоже пить-есть
надо. Не выдаст бумаги - можно и на порог ему указать: жди папенькиной
смерти! Нет, я все-таки знать желаю: тебе не нравится, что я вологодскую
деревнюшку хочу ему отделить!
- Промотает он ее, голубушка! дом промотал - и деревню промотает!
- А промотает, так пусть на себя и пеняет!
- К вам же ведь он тогда придет!
- Ну нет, это дудки! И на порог к себе его не пущу! Не только хлеба -
воды ему, постылому, не вышлю! И люди меня за это не осудят, и бог не
накажет. На-тко! дом прожил, имение прожил - да разве я крепостная его,
чтобы всю жизнь на него одного припасать? Чай, у меня и другие дети есть!
- И все-таки к вам он придет. Наглый ведь он, голубушка маменька!
- Говорю тебе: на порог не пущу! Что ты, как сорока, заладил: "придет"
да "придет" - не пущу!
Арина Петровна умолкла и уставилась глазами в окно. Она и сама смутно
понимала, что вологодская деревнюшка только временно освободит ее от
"постылого", что в конце концов он все-таки и ее промотает, и опять придет к
ней, и что, как мать, она не может отказать ему в угле, но мысль, что ее
ненавистник останется при ней навсегда, что он, даже заточенный в контору,
будет, словно привидение, ежемгновенно преследовать ее воображение - эта
мысль до такой степени давила ее, что она невольно всем телом вздрагивала.
- Ни за что! - крикнула она наконец, стукнув кулаком по столу и
вскакивая с кресла.
А Порфирий Владимирыч смотрел на милого друга маменьку и скорбно
покачивал в такт головою.
- А ведь вы, маменька, гневаетесь! - наконец произнес он таким умильным
голосом, словно собирался у маменьки брюшко пощекотать.
- А по-твоему, в пляс, что ли, я пуститься должна?
- А-а-ах! а что в Писании насчет терпенья-то сказано? В терпении,
сказано, стяжите души ваши! в терпении - вот как! Бог-то, вы думаете, не
видит? Нет, он все видит, милый друг маменька! Мы, может быть, и не
подозреваем ничего, сидим вот: и так прикинем, и этак примерим, - а он там
уж и решил: дай, мол, пошлю я ей испытание! А-а-ах! а я-то думал, что вы,
маменька, паинька!
Но Арина Петровна очень хорошо поняла, что Порфишка-кровопивец только
петлю закидывает, и потому окончательно рассердилась.
- Шутовку ты, что ли, из меня сделать хочешь! - прикрикнула она на
него, - мать об деле говорит, а он - скоморошничает! Нечего зубы-то мне
заговаривать! сказывай, какая твоя мысль! В Головлеве, что ли, его, у матери
на шее, оставить хочешь!
- Точно так, маменька, если милость ваша будет. Оставить его на том же
положении, как и теперь, да и бумагу насчет наследства от него вытребовать.
- Так... так... знала я, что ты это присоветуешь. Ну хорошо. Положим,
что сделается по-твоему. Как ни несносно мне будет ненавистника моего всегда
подле себя видеть, - ну, да видно пожалеть обо мне некому. Молода была -
крест несла, а старухе и подавно от креста отказываться не след. Допустим
это, будем теперь об другом говорить. Покуда мы с папенькой живы - ну и он
будет жить в Головлеве, с голоду не помрет. А потом как?
- Маменька! друг мой! Зачем же черные мысли?
- Черные ли, белые ли - подумать все-таки надо. Не молоденькие мы.
Поколеем оба - что с ним тогда будет?
- Маменька! да неужто ж вы на нас, ваших детей, не надеетесь? в таких
ли мы правилах вами были воспитаны?
И Порфирий Владимирыч взглянул на нее одним из тех загадочных взглядов,
которые всегда приводили ее в смущение.
- Закидывает! - откликнулось в душе ее.
- Я, маменька, бедному-то еще с большею радостью помогу! богатому что!
Христос с ним! у богатого и своего довольно! А бедный - знаете ли, что
Христос про бедного-то сказал!
Порфирий Владимирыч встал и поцеловал у маменьки ручку.
- Маменька! Позвольте мне брату два фунта табаку подарить! - попросил
он.
Арина Петровна не отвечала. Она смотрела на него и думала: неужто он в
самом деле такой кровопивец, что брата родного на улицу выгонит?
- Ну, делай как знаешь! В Головлеве так в Головлеве ему жить! -
наконец, сказала она, - окружил ты меня кругом! опутал! начал с того: как
вам, маменька, будет угодно! а под конец заставил-таки меня под свою дудку
плясать! Ну, только слушай ты меня! Ненавистник он мне, всю жизнь он меня
казнил да позорил, а наконец и над родительским благословением моим
надругался, а все-таки, если ты его за порог выгонишь или

в люди заставишь идти - нет тебе моего благословения! Нет, нет и нет!
Ступайте теперь оба к нему! чай, он и буркалы-то свои проглядел, вас
высматриваючи!
Сыновья ушли, а Арина Петровна встала у окна и следила, как они, ни
слова друг другу не говоря, переходили через красный двор к конторе. Порфиша
беспрестанно снимал картуз и крестился: то на церковь, белевшуюся вдали, то
на часовню, то на деревянный столб, к которому была прикреплена кружка для
подаяний. Павлуша, по-видимому, не мог оторвать глаз от своих новых сапогов,
на кончике которых так и переливались лучи солнца.
- И для кого я припасала! ночей недосыпала, куска недоедала... для
кого? - вырвался из груди ее вопль.

x x x

Братцы уехали; головлевская усадьба запустела. С усиленною ревностью
принялась Арина Петровна за прерванные хозяйственные занятия; притихла
стукотня поварских ножей на кухне, но зато удвоилась деятельность в конторе,
в амбарах, кладовых, погребах и т. д. Лето-припасуха приближалось к концу;
шло варенье, соленье, приготовление впрок; отовсюду стекались запасы на
зиму, из всех вотчин возами привозилась бабья натуральная повинность:
сушеные грибы, ягоды, яйца, овощи и проч. Все это мерялось, принималось и
присовокуплялось к запасам прежних годов. Недаром у головлевской барыни была
выстроена целая линия погребов, кладовых и амбаров; все они были
полным-полнехоньки, и немало было в них порченого материала, к которому
приступить нельзя было, ради гнилого запаха. Весь этот материал сортировался
к концу лета, и та часть его, которая оказывалась ненадежною, сдавалась в
застольную.
- Огурчики-то еще хороши, только сверху немножко словно поослизли,
припахивают, ну да уж пусть дворовые полакомятся, - говорила Арина Петровна,
приказывая оставить то ту, то другую кадку.
Степан Владимирыч удивительно освоился с своим новым положением. По
временам ему до страсти хотелось "дерябнуть", "куликнуть" и вообще
"закатиться", (у него, как увидим дальше, были даже деньги для этого), но он
с самоотвержением воздерживался, словно рассчитывая, что "самое время" еще
не наступило. Теперь он был ежеминутно занят, ибо принимал живое и суетливое
участие в процессе припасания, бескорыстно радуясь и печалясь удачам и
неудачам головлевского

скопидомства. В каком-то азарте пробирался он от конторы к погребам, в
одном халате, без шапки, хоронясь от матери позади деревьев и всевозможных
клетушек, загромождавших красный двор (Арина Петровна, впрочем, не раз
замечала его в этом виде, и закипало-таки ее родительское сердце, чтоб
Степку-балбеса хорошенько осадить, но, по размышлении, она махнула на него
рукой), и там с лихорадочным нетерпением следил, как разгружались подводы,
приносились с усадьбы банки, бочонки, кадушки, как все это сортировалось и,
наконец, исчезало в зияющей бездне погребов и кладовых. В большей части
случаев он оставался доволен.
- Сегодня рыжиков из Дубровина привезли две телеги - вот, брат, так
рыжики! - в восхищении сообщал он земскому, - а мы уж думали, что на зиму
без рыжиков останемся! Спасибо, спасибо дубровинцам! молодцы дубровинцы!
выручили!
Или:
- Сегодня мать карасей в пруду наловить велела - ах, хороши старики!
Больше чем в пол-аршина есть! Должно быть, мы всю эту неделю карасями
питаться будем!
Иногда, впрочем, и печалился.
- Огурчики-то, брат, нынче не удались! Корявые да с пятнами - нет
настоящего огурца, да и шабаш! Видно, прошлогодними будем питаться, а
нынешние - в застольную, больше некуда!
Но вообще хозяйственная система Арины Петровны не удовлетворяла его.
- Сколько, брат, она добра перегноила - страсть! Таскали нынче,
таскали: солонину, рыбу, огурцы - все в застольную велела отдать! Разве это
дело? разве расчет таким образом хозяйство вести! Свежего запасу пропасть, а
она и не прикоснется к нему, покуда всей старой гнили не приест!
Уверенность Арины Петровны, что с Степки-балбеса какую угодно бумагу
без труда стребовать можно, оправдалась вполне. Он не только без возражений
подписал все присланные ему матерью бумаги, но даже хвастался в тот же вечер
земскому:
- Сегодня, брат, я все бумаги подписывал. Отказные все - чист теперь!
Ни плошки, ни ложки - ничего теперь у меня нет, да и впредь не предвидится!
Успокоил старуху!
С братьями он расстался мирно и был в восторге, что теперь у него целый
запас табаку. Конечно, он не мог воздержаться, чтоб не обозвать Порфишу
кровопивушкой и Иудушкой, но выражения эти совершенно незаметно утонули в

целом потоке болтовни, в которой нельзя было уловить ни одной связной
мысли. На прощанье братцы расщедрились и даже дали денег, причем Порфирий
Владимирыч сопровождал свой дар следующими словами:
- Маслица в лампадку занадобится или богу свечечку поставить захочется
- ан деньги-то и есть! Так-то, брат! Живи-ко брат, тихо да смирно - и
маменька будет тобой довольна, и тебе будет покойно, и всем нам весело и
радостно. Мать - ведь она добрая, друг!
- Добрая-то добрая, - согласился и Степан Владимирыч, - только вот
солониной протухлой кормит!
- А кто виноват? кто над родительским благословением надругался? - сам
виноват, сам именьице-то спустил! А именьице-то какое было: кругленькое,
превыгодное, пречудесное именьице! Вот кабы ты повел себя скромненько да
ладненько, ел бы ты и говядинку и телятинку, а не то так и соусцу бы
приказал. И всего было бы у тебя довольно: и картофельцу, и капустки, и
горошку... Так ли, брат, я говорю?
Если б Арина Петровна слышала этот диалог, наверно, она не воздержалась
бы, чтоб не сказать: ну, затарантила таранта! Но Степка-балбес именно тем и
счастлив был, что слух его, так сказать, не задерживал посторонних речей.
Иудушка мог говорить сколько угодно и быть вполне уверенным, что ни одно его
слово не достигнет по назначению.
Одним словом, Степан Владимирыч проводил братьев дружелюбно и не без
самодовольства показал Якову-земскому две двадцатипятирублевые бумажки,
очутившиеся в его руке после прощания.
- Теперь, брат, мне надолго станет! - сказал он, - табак у нас есть,
чаем и сахаром мы обеспечены, только вина недоставало - захотим, и вино
будет! Впрочем, покуда еще придержусь - времени теперь нет, на погреб бежать
надо! Не присмотри крошечку - мигом растащат! А видела, брат, она меня,
видела, ведьма, как я однажды около застольной по стенке пробирался. Стоит
это у окна, смотрит, чай, на меня да думает: то-то я огурцов недосчитываюсь,
- ан вон оно что!
Но вот наконец и октябрь на дворе: полились дожди, улица почернела и
сделалась непроходимою. Степану Владимирычу некуда было выйти, потому что на
ногах у него были заношенные папенькины туфли, на плечах старый папенькин
халат. Безвыходно сидел он у окна в своей комнате и сквозь двойные рамы
смотрел на крестьянский поселок, утонувший в грязи. Там, среди серых
испарений осени, словно черные точки, проворно мелькали люди, которых не
успела сломить летняя

страда. Страда не прекращалась, а только получила новую обстановку, в
которой летние ликующие тоны заменились непрерывающимися осенними сумерками.
Овины курились за полночь, стук цепов унылою дробью разносился по всей
окрестности. В барских ригах тоже шла молотьба, и в конторе поговаривали,
что вряд ли ближе масленицы управиться со всей массой господского хлеба. Все
глядело сумрачно, сонно, все говорило об угнетении. Двери конторы уже не
были отперты настежь, как летом, и в самом ее помещении плавал сизый туман
от испарений мокрых полушубков.
Трудно сказать, какое впечатление производила на Степана Владимирыча
картина трудовой деревенской осени, и даже сознавал ли он в ней страду,
продолжающуюся среди месива грязи, под непрерывным ливнем дождя; но
достоверно, что серое, вечно слезящееся небо осени давило его. Казалось, что
оно висит непосредственно над его головой и грозит утопить его в
разверзнувшихся хлябях земли. У него не было другого дела, как смотреть в
окно и следить за грузными массами облаков. С утра, чуть брезжил свет, уж
весь горизонт был сплошь обложен ими; облака стояли словно застывшие,
очарованные; проходил час, другой, третий, а они все стояли на одном месте,
и даже незаметно было ни малейшей перемены ни в колере, ни в очертаниях их.
Вон это облако, что пониже и почернее других: и давеча оно имело разорванную
форму (точно поп в рясе с распростертыми врозь руками), отчетливо
выступавшую на белесоватом фоне верхних облаков, - и теперь, в полдень,
сохранило ту же форму. Правая рука, правда, покороче сделалась, зато левая
безобразно вытянулась, и льет из нее, льет так, что даже на темном фоне неба
обозначилась еще более тесная, почти черная полоса. Вон и еще облако
подальше: и давеча оно громадным косматым комом висело над соседней деревней
Нагловкой и, казалось, угрожало задушить ее - и теперь тем же косматым комом
на том же месте висит, а лапы книзу протянуло, словно вот-вот спрыгнуть
хочет. Облака, облака и облака - так весь день. Часов около пяти после обеда
совершается метаморфоза: окрестность постепенно заволакивается,
заволакивается и, наконец, совсем пропадает. Сначала облака исчезнут и все
затянутся безразличной черной пеленою; потом куда-то пропадет лес и
Нагловка; за нею утонет церковь, часовня, ближний крестьянский поселок,
фруктовый сад, и только глаз, пристально следящий за процессом этих
таинственных исчезновений, еще может различать стоящую в нескольких саженях
барскую усадьбу. В комнате уж совсем темно; в конторе еще сумерничают, не
зажигают огня; остается

только ходить, ходить, ходить без конца. Болезненная истома сковывает
ум; во всем организме, несмотря на бездеятельность, чувствуется
беспричинное, невыразимое утомление; одна только мысль мечется, сосет и
давит - и эта мысль: гроб! гроб! гроб! Вон эти точки, что давеча мелькали на
темном фоне грязи, около деревенских гумен, - их эта мысль не гнетет, и они
не погибнут под бременем уныния и истомы: они ежели и не борются прямо с
небом, то, по крайней мере, барахтаются, что-то устраивают, ограждают,
ухичивают. Стоит ли ограждать и ухичивать то, над устройством чего они день
и ночь выбиваются из сил, - это не приходило ему на ум, но он сознавал, что
даже и эти безымянные точки стоят неизмеримо выше его, что он и барахтаться
не может, что ему нечего ни ограждать, ни ухичивать.
Вечера он проводил в конторе, потому что Арина Петровна, по-прежнему,
не отпускала для него свечей. Несколько раз просил он через бурмистра, чтоб
прислали ему сапоги и полушубок, но получил ответ, что сапогов для него не
припасено, а вот наступят заморозки, то будут ему выданы валенки. Очевидно,
Арина Петровна намеревалась буквально выполнить свою программу: содержать
постылого в такой мере, чтоб он только не умер с голоду. Сначала он ругал
мать, но потом словно забыл об ней; сначала он что-то припоминал, потом
перестал и припоминать. Даже свет свечей, зажженных в конторе, и тот
опостылел ему, и он затворялся в своей комнате, чтоб остаться один на один с
темнотою. Впереди у него был только один ресурс, которого он покуда еще
боялся, но который с неудержимою силой тянул его к себе. Этот ресурс -
напиться и позабыть. Позабыть глубоко, безвозвратно, окунуться в волну
забвения до того, чтоб и выкарабкаться из нее было нельзя. Все увлекало его
в эту сторону: и буйные привычки прошлого, и насильственная бездеятельность
настоящего, и больной организм с удушливым кашлем, с несносною, ничем не
вызываемою одышкой, с постоянно усиливающимися колотьями сердца. Наконец он
не выдержал.
- Сегодня, брат, надо ночью штоф припасти, - сказал он однажды земскому
голосом, не предвещавшим ничего доброго.
Сегодняшний штоф привел за собой целый последовательный ряд новых, и с
этих пор он аккуратно каждую ночь напивался. В девять часов, когда в конторе
гасили свет и люди расходились по своим логовищам, он ставил на стол
припасенный штоф с водкой и ломоть черного хлеба, густо посыпанный солью. Не
сразу приступал он к водке, а словно подкрадывался

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

Наконец он решился
Пошлите за батюшкой
Сколько мысль о необходимости личного вмешательства в обстановку жизни
Покойница арина петровна пообещались было новый соорудить батюшка сказать
Арина петровна

сайт копирайтеров Евгений