Пиши и продавай!
как написать статью, книгу, рекламный текст на сайте копирайтеров

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

29-го мая

Все эти дни я ни разу не отступил от своей системы. Княжне начинает
нравиться мой разговор; я рассказал ей некоторые из странных случаев моей
жизни, и она начинает видеть во мне человека необыкновенного. Я смеюсь над
всем на свете, особенно над чувствами: это начинает ее пугать. Она при мне
не смеет пускаться с Грушницким в сентиментальные прения и уже несколько раз
отвечала на его выходки насмешливой улыбкой; но я всякий раз, как Грушницкий
подходит к ней, принимаю смиренный вид и оставляю их вдвоем; в первый раз
была она этому рада или старалась показать; во второй - рассердилась на
меня, в третий - на Грушницкого.
- У вас очень мало самолюбия! - сказала она мне вчера. - Отчего вы
думаете, что мне веселее с Грушницким?
Я отвечал, что жертвую счастию приятеля своим удовольствием...
- И моим, - прибавила она.
Я пристально посмотрел на нее и принял серьезный вид. Потом целый день
не говорил с ней ни слова... Вечером она была задумчива, нынче поутру у
колодца еще задумчивей; когда я подошел к ней, она рассеянно слушала
Грушницкого, который, кажется, восхищался природой, но только что завидела
меня, она стала хохотать (очень некстати), показывая, будто меня не
примечает. Я отошел подальше и украдкой стал наблюдать за ней: она
отвернулась от своего собеседника и зевнула два раза.
Решительно, Грушницкий ей надоел.
Еще два дня не буду с ней говорить.

3-го июня

Я часто себя спрашиваю, зачем я так упорно добиваюсь любви молоденькой
девочки, которую обольстить я не хочу и на которой никогда не женюсь? К чему
это женское кокетство? Вера меня любит больше, чем княжна Мери будет любить
когда-нибудь; если б она мне казалась непобедимой красавицей, то, может
быть, я бы завлекся трудностью предприятия... Но ничуть не бывало!
Следовательно, это не та беспокойная потребность любви, которая нас мучит в
первые годы молодости, бросает нас от одной женщины к другой, пока мы найдем
такую, которая нас терпеть не может: тут начинается наше постоянство -
истинная бесконечная страсть, которую математически можно выразить линией,
падающей из точки в пространство; секрет этой бесконечности - только в
невозможности достигнуть цели, то есть конца.
Из чего же я хлопочу? Из зависти к Грушницкому? Бедняжка, он вовсе ее
не заслуживает. Или это следствие того скверного, но непобедимого чувства,
которое заставляет нас уничтожать сладкие заблуждения ближнего, чтоб иметь
мелкое удовольствие сказать ему, когда он в отчаянии будет спрашивать, чему
он должен верить: "Мой друг, со мною было то же самое, и ты видишь, однако,
я обедаю, ужинаю и сплю преспокойно и, надеюсь, сумею умереть без крика и
слез!"
А ведь есть необъятное наслаждение в обладании молодой, едва
распустившейся души! Она как цветок, которого лучший аромат испаряется
навстречу первому лучу солнца; его надо сорвать в эту минуту и, подышав им
досыта, бросить на дороге: авось кто-нибудь поднимет! Я чувствую в себе эту
ненасытную жадность, поглощающую все, что встречается на пути; я смотрю на
страдания и радости других только в отношении к себе, как на пищу,
поддерживающую мои душевные силы. Сам я больше неспособен безумствовать под
влиянием страсти; честолюбие у меня подавлено обстоятельствами, но оно
проявилось в другом виде, ибо честолюбие есть не что иное как жажда власти,
а первое мое удовольствие - подчинять моей воле все, что меня окружает;
возбуждать к себе чувство любви, преданности и страха - не есть ли первый
признак и величайшее торжество власти? Быть для кого-нибудь причиною
страданий и радостей, не имея на то никакого положительного права, - не
самая ли это сладкая пища нашей гордости? А что такое счастие? Насыщенная
гордость. Если б я почитал себя лучше, могущественнее всех на свете, я был
бы счастлив; если б все меня любили, я в себе нашел бы бесконечные источники
любви. Зло порождает зло; первое страдание дает понятие о удовольствии
мучить другого; идея зла не может войти в голову человека без того, чтоб он
не захотел приложить ее к действительности: идеи - создания органические,
сказал кто-то: их рождение дает уже им форму, и эта форма есть действие;
тот, в чьей голове родилось больше идей, тот больше других действует; от
этого гений, прикованный к чиновническому столу, должен умереть или сойти с
ума, точно так же, как человек с могучим телосложением, при сидячей жизни и
скромном поведении, умирает от апоплексического удара. Страсти не что иное,
как идеи при первом своем развитии: они принадлежность юности сердца, и
глупец тот, кто думает целую жизнь ими волноваться: многие спокойные реки
начинаются шумными водопадами, а ни одна не скачет и не пенится до самого
моря. Но это спокойствие часто признак великой, хотя скрытой силы; полнота и
глубина чувств и мыслей не допускает бешеных порывов; душа, страдая и
наслаждаясь, дает во всем себе строгий отчет и убеждается в том, что так
должно; она знает, что без гроз постоянный зной солнца ее иссушит; она
проникается своей собственной жизнью, - лелеет и наказывает себя, как
любимого ребенка. Только в этом высшем состоянии самопознания человек может
оценить правосудие божие.
Перечитывая эту страницу, я замечаю, что далеко отвлекся от своего
предмета... Но что за нужда?.. Ведь этот журнал пишу я для себя, и,
следовательно, все, что я в него ни брошу, будет со временем для меня
драгоценным воспоминанием.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Пришел Грушницкий и бросился мне на шею: он произведен в офицеры. Мы
выпили шампанского. Доктор Вернер вошел вслед за ним.
- Я вас не поздравляю, - сказал он Грушницкому.
- Отчего?
- Оттого, что солдатская шинель к вам очень идет, и признайтесь, что
армейский пехотный мундир, сшитый здесь, на водах, не придаст вам ничего
интересного... Видите ли, вы до сих пор были исключением, а теперь подойдете
под общее правило.
- Толкуйте, толкуйте, доктор! вы мне не помешаете радоваться. Он не
знает, - прибавил Грушницкий мне на ухо, - сколько надежд придали мне эти
эполеты... О, эполеты, эполеты! ваши звездочки, путеводительные звездочки...
Нет! я теперь совершенно счастлив.
- Ты идешь с нами гулять к провалу? - спросил я его.
- Я? ни за что не покажусь княжне, пока не готов будет мундир.
- Прикажешь ей объявить о твоей радости?..
- Нет, пожалуйста, не говори... Я хочу ее удивить...
- Скажи мне, однако, как твои дела с нею?
Он смутился и задумался: ему хотелось похвастаться, солгать - и было
совестно, а вместе с этим было стыдно признаться в истине.
- Как ты думаешь, любит ли она тебя?
- Любит ли? Помилуй, Печорин, какие у тебя понятия!.. как можно так
скоро?.. Да если даже она и любит, то порядочная женщина этого не скажет...
- Хорошо! И, вероятно, по-твоему, порядочный человек должен тоже
молчать о своей страсти?..
- Эх, братец! на все есть манера; многое не говорится, а
отгадывается...
- Это правда... Только любовь, которую мы читаем в глазах, ни к чему
женщину не обязывает, тогда как слова... Берегись, Грушницкий, она тебя
надувает...
- Она?.. - отвечал он, подняв глаза к небу и самодовольно улыбнувшись,
- мне жаль тебя, Печорин!..
Он ушел.
Вечером многочисленное общество отправилось пешком к провалу.
По мнению здешних ученых, этот провал не что иное, как угасший кратер;
он находится на отлогости Машука, в версте от города. К нему ведет узкая
тропинка между кустарников и скал; взбираясь на гору, я подал руку княжне, и
она ее не покидала в продолжение целой прогулки.
Разговор наш начался злословием: я стал перебирать присутствующих и
отсутствующих наших знакомых, сначала выказывал смешные, а после дурные их
стороны. Желчь моя взволновалась. Я начал шутя - и кончил искренней злостью.
Сперва это ее забавляло, а потом испугало.
- Вы опасный человек! - сказала она мне, - я бы лучше желала попасться
в лесу под нож убийцы, чем вам на язычок... Я вас прошу не шутя: когда вам
вздумается обо мне говорить дурно, возьмите лучше нож и зарежьте меня, - я
думаю, это вам не будет очень трудно.
- Разве я похож на убийцу?..
- Вы хуже...
Я задумался на минуту и потом сказал, приняв глубоко тронутый вид:
- Да, такова была моя участь с самого детства. Все читали на моем лице
признаки дурных чувств, которых не было; но их предполагали - и они
родились. Я был скромен - меня обвиняли в лукавстве: я стал скрытен. Я
глубоко чувствовал добро и зло; никто меня не ласкал, все оскорбляли: я стал
злопамятен; я был угрюм, - другие дети веселы и болтливы; я чувствовал себя
выше их, - меня ставили ниже. Я сделался завистлив. Я был готов любить весь
мир, - меня никто не понял: и я выучился ненавидеть. Моя бесцветная
молодость протекала в борьбе с собой и светом; лучшие мои чувства, боясь
насмешки, я хоронил в глубине сердца: они там и умерли. Я говорил правду -
мне не верили: я начал обманывать; узнав хорошо свет и пружины общества, я
стал искусен в науке жизни и видел, как другие без искусства счастливы,
пользуясь даром теми выгодами, которых я так неутомимо добивался. И тогда в
груди моей родилось отчаяние - не то отчаяние, которое лечат дулом
пистолета, но холодное, бессильное отчаяние, прикрытое любезностью и
добродушной улыбкой. Я сделался нравственным калекой: одна половина души
моей не существовала, она высохла, испарилась, умерла, я ее отрезал и
бросил, - тогда как другая шевелилась и жила к услугам каждого, и этого
никто не заметил, потому что никто не знал о существовании погибшей ее
половины; но вы теперь во мне разбудили воспоминание о ней, и я вам прочел
ее эпитафию. Многим все вообще эпитафии кажутся смешными, но мне нет,
особенно когда вспомню о том, что под ними покоится. Впрочем, я не прошу вас
разделять мое мнение: если моя выходка вам кажется смешна - пожалуйста,
смейтесь: предупреждаю вас, что это меня не огорчит нимало.
В эту минуту я встретил ее глаза: в них бегали слезы; рука ее, опираясь
на мою, дрожала; щеки пылали; ей было жаль меня! Сострадание - чувство,
которому покоряются так легко все женщины, впустило свои когти в ее
неопытное сердце. Во все время прогулки она была рассеянна, ни с кем не
кокетничала, - а это великий признак!
Мы пришли к привалу; дамы оставили своих кавалеров, но она не покидала
руки моей. Остроты здешних денди ее не смешили; крутизна обрыва, у которого
она стояла, ее не пугала, тогда как другие барышни пищали и закрывали глаза.
На возвратном пути я не возобновлял нашего печального разговора; но на
пустые мои вопросы и шутки она отвечала коротко и рассеянно.
- Любили ли вы? - спросил я ее наконец.
Она посмотрела на меня пристально, покачала головой - и опять впала в
задумчивость: явно было, что ей хотелось что-то сказать, но она не знала, с
чего начать; ее грудь волновалась... Как быть! кисейный рукав слабая защита,
и электрическая искра пробежала из моей руки в ее руку; все почти страсти
начинаются так, и мы часто себя очень обманываем, думая, что нас женщина
любит за наши физические или нравственные достоинства; конечно, они
приготовляют ее сердце к принятию священного огня, а все-таки первое
прикосновение решает дело.
- Не правда ли, я была очень любезна сегодня? - сказала мне княжна с
принужденной улыбкой, когда мы возвратились с гулянья.
Мы расстались.
Она недовольна собой: она себя обвиняет в холодности... о, это первое,
главное торжество! Завтра она захочет вознаградить меня. Я все это уж знаю
наизусть - вот что скучно!

4-го июня.

Нынче я видел Веру. Она замучила меня своею ревностью. Княжна вздумала,
кажется, ей поверять свои сердечные тайны: надо признаться, удачный выбор!
- Я отгадываю, к чему все это клонится, - говорила мне Вера, - лучше
скажи мне просто теперь, что ты ее любишь.
- Но если я ее не люблю?
- То зачем же ее преследовать, тревожить, волновать ее воображение?..
О, я тебя хорошо знаю! Послушай, если ты хочешь, чтоб я тебе верила, то
приезжай через неделю в Кисловодск; послезавтра мы переезжаем туда. Княгиня
остается здесь дольше. Найми квартиру рядом; мы будем жить в большом доме
близ источника, в мезонине; внизу княгиня Лиговская, а рядом есть дом того
же хозяина, который еще не занят... Приедешь? . .
Я обещал - и тот же день послал занять эту квартиру.
Грушницкий пришел ко мне в шесть часов вечера и объявил, что завтра
будет готов его мундир, как раз к балу.
- Наконец я буду с нею танцевать целый вечер... Вот наговорюсь! -
прибавил он.
- Когда же бал?
- Да завтра! Разве не знаешь? Большой праздник, и здешнее начальство
взялось его устроить...
- Пойдем на бульвар...
- Ни за что, в этой гадкой шинели...
- Как, ты ее разлюбил?..
Я ушел один и, встретив княжну Мери, позвал ее на мазурку. Она казалась
удивлена и обрадована.
- Я думала, что вы танцуете только по необходимости, как прошлый раз, -
сказала она, очень мило улыбаясь...
Она, кажется, вовсе не замечает отсутствия Грушницкого.
- Вы будете завтра приятно удивлены, - сказал я ей.
- Чем?
- Это секрет... на бале вы сами догадаетесь.
Я окончил вечер у княгини; гостей не было, кроме Веры и одного
презабавного старичка. Я был в духе, импровизировал разные необыкновенные
истории; княжна сидела против меня и слушала мой вздор с таким глубоким,
напряженным, даже нежным вниманием, что мне стало совестно. Куда девалась ее
живость, ее кокетство, ее капризы, ее дерзкая мина, презрительная улыбка,
рассеянный взгляд?..
Вера все это заметила: на ее болезненном лице изображалась глубокая
грусть; она сидела в тени у окна, погружаясь в широкие кресла... Мне стало
жаль ее...
Тогда я рассказал всю драматическую историю нашего знакомства с нею,
нашей любви, - разумеется, прикрыв все это вымышленными именами.
Я так живо изобразил мою нежность, мои беспокойства, восторги; я в
таком выгодном свете выставил ее поступки, характер, что она поневоле должна
была простить мне мое кокетство с княжной.
Она встала, подсела к нам, оживилась... и мы только в два часа ночи
вспомнили, что доктора велят ложиться спать в одиннадцать.

5-го июня.

За полчаса до бала явился ко мне Грушницкий полном сиянии армейского
пехотного мундира. К третьей пуговице пристегнута была бронзовая цепочка, на
которой висел двойной лорнет; эполеты неимоверной величины были загнуты
кверху в виде крылышек амура; сапоги его скрипели; в левой руке держал он
коричневые лайковые перчатки и фуражку, а правою взбивал ежеминутно в мелкие
кудри завитой хохол. Самодовольствие и вместе некоторая неуверенность
изображались на его лице; его праздничная наружность, его гордая походка
заставили бы меня расхохотаться, если б это было согласно с моими
намерениями.
Он бросил фуражку с перчатками на стол и начал обтягивать фалды и
поправляться перед зеркалом; черный огромный платок, навернутый на
высочайший подгалстушник, которого щетина поддерживала его подбородок,
высовывался на полвершка из-за воротника; ему показалось мало: он вытащил
его кверху до ушей; от этой трудной работы, ибо воротник мундира был очень
узок и беспокоен, лицо его налилось кровью.
- Ты, говорят, эти дни ужасно волочился за моей княжной? - сказал он
довольно небрежно и не глядя на меня.
- Где нам, дуракам, чай пить! - отвечал я ему, повторяя любимую
поговорку одного из самых ловких повес прошлого времени, воспетого некогда
Пушкиным.
- Скажи-ка, хорошо на мне сидит мундир?.. Ох, проклятый жид!.. как под
мышками? режет!.. Нет ли у тебя духов?
- Помилуй, чего тебе еще? от тебя и так уж несет розовой помадой...
- Ничего. Дай-ка сюда...
Он налил себе полсклянки за галстук, в носовой платок, на рукава.
- Ты будешь танцевать? - спросил он.
- Не думаю.
- Я боюсь, что мне с княжной придется начинать мазурку, - я не знаю
почти ни одной фигуры...
- А ты звал ее на мазурку?
- Нет еще...
- Смотри, чтоб тебя не предупредили...
- В самом деле? - сказал он, ударив себя по лбу. - Прощай... пойду
дожидаться ее у подъезда. - Он схватил фуражку и побежал.
Через полчаса и я отправился. На улице было темно и пусто; вокруг
собрания или трактира, как угодно, теснился народ; окна его светились; звуки
полковой музыки доносил ко мне вечерний ветер. Я шел медленно; мне было
грустно... Неужели, думал я, мое единственное назначение на земле -
разрушать чужие надежды? С тех пор как я живу и действую, судьба как-то
всегда приводила меня к развязке чужих драм, как будто без меня никто не мог
бы ни умереть, ни прийти в отчаяние! Я был необходимое лицо пятого акта;
невольно я разыгрывал жалкую роль палача или предателя. Какую цель имела на
это судьба?.. Уж не назначен ли я ею в сочинители мещанских трагедий и
семейных романов - или в сотрудники поставщику повестей, например, для
"Библиотеки для чтения"?.. Почему знать?.. Мало ли людей, начиная жизнь,
думают кончить ее, как Александр Великий или лорд Байрон, а между тем целый
век остаются титулярными советниками?..
Войдя в залу, я спрятался в толпе мужчин и начал делать свои
наблюдения. Грушницкий стоял возле княжны и что-то говорил с большим жаром;
она его рассеянно слушала, смотрела по сторонам, приложив веер к губкам; на
лице ее изображалось нетерпение, глаза ее искали кругом кого-то; я тихонько
подошел сзади, чтоб подслушать их разговор.
- Вы меня мучите, княжна! - говорил Грушницкий, - вы ужасно
переменились с тех пор, как я вас не видал...
- Вы также переменились, - отвечала она, бросив на него быстрый взгляд,
в котором он не умел разобрать тайной насмешки.
- Я? я переменился?.. О, никогда! Вы знаете, что это невозможно! Кто
видел вас однажды, тот навеки унесет с собою ваш божественный образ.
- Перестаньте...
- Отчего же вы теперь не хотите слушать того, чему еще недавно, и так
часто, внимали благосклонно?..
- Потому что я не люблю повторений, - отвечала она, смеясь...
- О, я горько ошибся!.. Я думал, безумный, что по крайней мере эти
эполеты дадут мне право надеяться... Нет, лучше бы мне век остаться в этой
презренной солдатской шинели, которой, может быть, я обязан вашим
вниманием...
- В самом деле, вам шинель гораздо более к лицу...
В это время я подошел и поклонился княжне; она немножко покраснела и
быстро проговорила:
- Не правда ли, мсье Печорин, что серая шинель гораздо больше идет к
мсье Грушницкому?..
- Я с вами не согласен, - отвечал я, - в мундире он еще моложавее.
Грушницкий не вынес этого удара; как все мальчики, он имеет претензию
быть стариком; он думает, что на его лице глубокие следы страстей заменяют
отпечаток лет. Он на меня бросил бешеный взгляд, топнул ногою и отошел
прочь.
- А признайтесь, - сказал я княжне, - что хотя он всегда был очень
смешон, но еще недавно он вам казался интересен... в серой шинели?..
Она потупила глаза и не отвечала.
Грушницкий целый вечер преследовал княжну, танцевал или с нею, или
вис-Е-вис; он пожирал ее глазами, вздыхал и надоедал ей мольбами и упреками.
После третьей кадрили она его уж ненавидела.
- Я этого не ожидал от тебя, - сказал он, подойдя ко мне и взяв меня за
руку.
- Чего?
- Ты с нею танцуешь мазурку? - спросил он торжественным голосом. - Она
мне призналась...
- Ну, так что ж? А разве это секрет?
- Разумеется... Я должен был этого ожидать от девчонки... от кокетки...
Уж я отомщу!
- Пеняй на свою шинель или на свои эполеты, а зачем же обвинять ее? Чем
она виновата, что ты ей больше не нравишься?..
- Зачем же подавать надежды?
- Зачем же ты надеялся? Желать и добиваться чего-нибудь - понимаю, а
кто ж надеется?
- Ты выиграл пари - только не совсем, - сказал он, злобно улыбаясь.
Мазурка началась. Грушницкий выбирал одну только княжну, другие
кавалеры поминутно ее выбирали; это явно был заговор против меня; тем лучше:
ей хочется говорить со мной, ей мешают, - ей захочется вдвое более.
Я раза два пожал ее руку; во второй раз она ее выдернула, не говоря ни
слова.
- Я дурно буду спать эту ночь, - сказала она мне, когда мазурка
кончилась.
- Этому виноват Грушницкий.
- О нет! - И лицо ее стало так задумчиво, так грустно, что я дал себе
слово в этот вечер непременно поцеловать ее руку.
Стали разъезжаться. Сажая княжну в карету, я быстро прижал ее маленькую
ручку к губам своим. Было темно, и никто не мог этого видеть.
Я возвратился в залу очень доволен собой.
За большим столом ужинала молодежь, и между ними Грушницкий. Когда я
вошел, все замолчали: видно, говорили обо мне. Многие с прошедшего бала на
меня дуются, особенно драгунский капитан, а теперь, кажется, решительно
составляется против меня враждебная шайка под командой Грушницкого. У него
такой гордый и храбрый вид... Очень рад; я люблю врагов, хотя не
по-христиански. Они меня забавляют, волнуют мне кровь. Быть всегда
настороже, ловить каждый взгляд, значение каждого слова, угадывать
намерения, разрушать заговоры, притворяться обманутым, и вдруг одним толчком
опрокинуть все огромное и многотрудное здание их хитростей и замыслов, - вот
что я называю жизнью.
В продолжение ужина Грушницкий шептался и перемигивался с драгунским
капитаном.

6-го июня.

Нынче поутру Вера уехала с мужем в Кисловодск. Я встретил их карету,
когда шел к княгине Лиговской. Она мне кивнула головой: во взгляде ее был
упрек.
Кто ж виноват? зачем она не хочет дать мне случай видеться с нею
наедине? Любовь, как огонь, - без пищи гаснет. Авось ревность сделает то,
чего не могли мои просьбы.
Я сидел у княгини битый час. Мери не вышла, - больна. Вечером на
бульваре ее не было. Вновь составившаяся шайка, вооруженная лорнетами,
приняла в самом деле грозный вид. Я рад, что княжна больна: они сделали бы
ей какую-нибудь дерзость. У Грушницкого растрепанная прическа и отчаянный
вид; он, кажется, в самом деле огорчен, особенно самолюбие его оскорблено;
но ведь есть же люди, в которых даже отчаяние забавно!..
Возвратясь домой, я заметил, что мне чего-то недостает. Я не видал ее!
Она больна! Уж не влюбился ли я в самом деле?.. Какой вздор!

7-го июня.

В одиннадцать часов утра - час, в который княгиня Лиговская обыкновенно
потеет в Ермоловской ванне, - я шел мимо ее дома. Княжна сидела задумчиво у
окна; увидев меня, вскочила.
Я вошел в переднюю; людей никого не было, и я без доклада, пользуясь
свободой здешних нравов, пробрался в гостиную.
Тусклая бледность покрывала милое лицо княжны. Она стояла у фортепьяно,
опершись одной рукой на спинку кресел: эта рука чуть-чуть дрожала; я тихо
подошел к ней и сказал:
- Вы на меня сердитесь?..
Она подняла на меня томный, глубокий взор и покачала головой; ее губы
хотели проговорить что-то - и не могли; глаза наполнились слезами; она
опустилась в кресла и закрыла лицо руками.
- Что с вами? - сказал я, взяв ее руку.
- Вы меня не уважаете!.. О! Оставьте меня ! . .
Я сделал несколько шагов... Она выпрямилась в креслах, глаза ее
засверкали...
Я остановился, взявшись за ручку двери и сказал:
- Простите меня, княжна! Я поступил как безумец... этого в другой раз
не случится: я приму свои меры... Зачем вам знать то, что происходило до сих
пор в душе моей! Вы этого никогда не узнаете, и тем лучше для вас. Прощайте.
Уходя, мне кажется, я слышал, что она плакала.
Я до вечера бродил пешком по окрестностям Машука, утомился ужасно и,
пришедши домой, бросился на постель в совершенном изнеможении.
Ко мне зашел Вернер.
- Правда ли, - спросил он, - что вы женитесь на княжне Лиговской?
- А что?
- Весь город говорит; все мои больные заняты этой важной новостью, а уж
эти больные такой народ: все знают!
"Это шутки Грушницкого!" - подумал я.
- Чтоб вам доказать, доктор, ложность этих слухов, объявляю вам по
секрету, что завтра я переезжаю в Кисловодск...
- И княгиня также?..
- Нет, она остается еще на неделю здесь...
- Так вы не женитесь?..
- Доктор, доктор! посмотрите на меня: неужели я похож на жениха или на
что-нибудь подобное?
- Я этого не говорю... но вы знаете, есть случаи... - прибавил он,
хитро улыбаясь, - в которых благородный человек обязан жениться, и есть
маменьки, которые по крайней мере не предупреждают этих случаев... Итак, я
вам советую, как приятель, быть осторожнее! Здесь, на водах, преопасный
воздух: сколько я видел прекрасных молодых людей, достойных лучшей участи и
уезжавших отсюда прямо под венец... Даже, поверите ли, меня хотели женить!
Именно. одна уездная маменька, у которой дочь была очень бледна. Я имел
несчастие сказать ей, что цвет лица возвратится после свадьбы; тогда она со
слезами благодарности предложила мне руку своей дочери и все свое состояние
- пятьдесят душ, кажется. Но я отвечал, что я к этому не способен...
Вернер ушел в полной уверенности, что он меня предостерег.
Из слов его я заметил, что про меня и княжну уж распущены в городе
разные дурные слухи: это Грушницкому даром не пройдет!

10-го июня.

Вот уж три дня, как я в Кисловодске. Каждый день вижу Веру у колодца и
на гулянье. Утром, просыпаясь, сажусь у окна и навожу лорнет на ее балкон;
она давно уж одета и ждет условного знака; мы встречаемся, будто нечаянно, в
саду, который от наших домов спускается к колодцу. Живительный горный воздух
возвратил ей цвет лица и силы. Недаром Нарзан называется богатырским ключом.
Здешние жители утверждают, что воздух Кисловодска располагает к любви, что
здесь бывают развязки всех романов, которые когда-либо начинались у подошвы
Машука. И в самом деле, здесь все дышит уединением; здесь все таинственно -
и густые сени липовых аллей, склоняющихся над потоком, который с шумом и
пеною, падая с плиты на плиту, прорезывает себе путь между зеленеющими
горами, и ущелья, полные мглою и молчанием, которых ветви разбегаются отсюда
во все стороны, и свежесть ароматического воздуха, отягощенного испарениями
высоких южных трав и белой акации, и постоянный, сладостно-усыпительный шум
студеных ручьев, которые, встретясь в конце долины, бегут дружно взапуски и
наконец кидаются в Подкумок. С этой стороны ущелье шире и превращается в
зеленую лощину; по ней вьется пыльная дорога. Всякий раз, как я на нее
взгляну, мне все кажется, что едет карета, а из окна кареты выглядывает
розовое личико. Уж много карет проехало по этой дороге, - а той все нет.
Слободка, которая за крепостью, населилась; в ресторации, построенной на
холме, в нескольких шагах от моей квартиры, начинают мелькать вечером огни
сквозь двойной ряд тополей; шум и звон стаканов раздается до поздней ночи.
Нигде так много не пьют кахетинского вина и минеральной воды, как
здесь.

Но смешивать два эти ремесла
Есть тьма охотников - я не из их числа.

Грушницкий с своей шайкой бушует каждый день в трактире и со мной почти
не кланяется.
Он только вчера приехал, а успел уже поссориться с тремя стариками,
которые хотели прежде его сесть в ванну: решительно - несчастия развивают в
нем воинственный дух.

11-го июня.

Наконец они приехали. Я сидел у окна, когда услышал стук их кареты: у
меня сердце вздрогнуло... Что же это такое? Неужто я влюблен? Я так глупо
создан, что этого можно от меня ожидать.
Я у них обедал. Княгиня на меня смотрит очень нежно и не отходит от
дочери... плохо! Зато Вера ревнует меня к княжне: добился же я этого
благополучия! Чего женщина не сделает, чтоб огорчить соперницу! Я помню,
одна меня полюбила за то, что я любил другую. Нет ничего парадоксальнее
женского ума; женщин трудно убедить в чем-нибудь, надо их довести до того,
чтоб они убедили себя сами; порядок доказательств, которыми они уничтожают
свои предупреждения, очень оригинален; чтоб выучиться их диалектике, надо
опрокинуть в уме своем все школьные правила логики. Например, способ
обыкновенный:
Этот человек любит меня, но я замужем: следовательно, не должна его
любить.
Способ женский:
Я не должна его любить, ибо я замужем; но он меня любит, -
следовательно...
Тут несколько точек, ибо рассудок уже ничего не говорит, а говорят
большею частью: язык, глаза и вслед за ними сердце, если оно имеется.
Что, если когда-нибудь эти записки попадут на глаза женщине? "Клевета!"
- закричит она с негодованием.
С тех пор, как поэты пишут и женщины их читают (за что им глубочайшая
благодарность), их столько раз называли ангелами, что они в самом деле, в
простоте душевной, поверили этому комплименту, забывая, что те же поэты за
деньги величали Нерона полубогом...
Не кстати было бы мне говорить о них с такою злостью, - мне, который,
кроме их, на свете ничего не любил, - мне, который всегда готов был им
жертвовать спокойствием, честолюбием, жизнию... Но ведь я не в припадке
досады и оскорбленного самолюбия стараюсь сдернуть с них то волшебное
покрывало, сквозь которое лишь привычный взор проникает. Нет, все, что я
говорю о них, есть только следствие

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

Тут между нами начался один из тех разговоров
Вы опасный человек
Лермонтов М. Герой нашего времени школьная 6 капитан

сайт копирайтеров Евгений