Пиши и продавай!
как написать статью, книгу, рекламный текст на сайте копирайтеров

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

 

6

С этого дня я стал частым гостем в избушке на курьих ножках. Каждый
раз, когда я приходил, Олеся встречала меня с своим привычным сдержанным
достоинством. Но всегда, по первому невольному движению, которое она
делала, увидев меня, я замечал, что она радуется моему приходу. Старуха
по-прежнему не переставала бурчать что-то себе под нос, но явного
недоброжелательства не выражала благодаря невидимому для меня, но
несомненному заступничеству внучки; также немалое влияние в благотворном
для меня смысле оказывали приносимые мною кое-когда подарки: то теплый
платок, то банка варенья, то бутылка вишневой наливки. У нас с Олесей,
точно по безмолвному обоюдному уговору, вошло в обыкновение, что она меня
провожала до Ириновского шляха, когда я уходил домой. И всегда у нас в это
время завязывался такой живой, интересный разговор, что мы оба старались
поневоле продлить дорогу, идя как можно тише безмолвными лесными опушками.
Дойдя до Ириновского шляха, я ее провожал обратно с полверсты, и все-таки,
прежде чем проститься, мы еще долго разговаривали, стоя под пахучим
навесом сосновых ветвей.
Не одна красота Олеси меня в ней очаровывала, но также и ее цельная,
самобытная, свободная натура, ее ум, одновременно ясный и окутанный
непоколебимым наследственным суеверием, детски невинный, но и не лишенный
лукавого кокетства красивой женщины. Она не уставала меня расспрашивать
подробно обо всем, что занимало и волновало ее первобытное, яркое
воображение: о странах и народах, об явлениях природы, об устройстве земли
и вселенной, об ученых людях, о больших городах... Многое ей казалось
удивительным, сказочным, неправдоподобным. Но я с самого начала нашего
знакомства взял с нею такой серьезный, искренний и простой тон, что она
охотно принимала на бесконтрольную веру все мои рассказы. Иногда,
затрудняясь объяснить ей что-нибудь, слишком, по моему мнению, непонятное
для ее полудикарской головы (а иной раз и самому мне не совсем ясное), я
возражал на ее жадные вопросы: "Видишь ли... Я не сумею тебе этого
рассказать... Ты не поймешь меня".
Тогда она принималась меня умолять:
- Нет, пожалуйста, пожалуйста, я постараюсь... Вы хоть как-нибудь
скажите... хоть и непонятно...
Она принуждала меня пускаться в чудовищные сравнения, в самые дерзкие
примеры, и если я затруднялся подыскать выражение, она сама помогала мне
целым дождем нетерпеливых вопросов, вроде тех, которые мы предлагаем
заике, мучительно застрявшему на одном слове. И действительно, в конце
концов ее гибкий, подвижный ум и свежее воображение торжествовали над моим
педагогическим бессилием. Я поневоле убеждался, что для своей среды, для
своего воспитания (или, вернее сказать, отсутствия его) она обладала
изумительными способностями.
Однажды я вскользь упомянул что-то про Петербург. Олеся тотчас же
заинтересовалась:
- Что такое Петербург? Местечко?
- Нет, это не местечко; это самый большой русский город.
- Самый большой? Самый, самый, что ни на есть? И больше его нету? -
наивно пристала она ко мне.
- Ну да... Там все главное начальство живет... господа большие... Дома
там все каменные, деревянных нет.
- Уж, конечно, гораздо больше нашей Степани? - уверенно спросила Олеся.
- О да... немножко побольше... так, раз в пятьсот. Там такие есть дома,
в которых в каждом народу живет вдвое больше, чем во всей Степани.
- Ах, боже мой! Какие же это дома? - почти в испуге спросила Олеся.
Мне пришлось, по обыкновению, прибегнуть к сравнению.
- Ужасные дома. В пять, в шесть, а то и семь этажей. Видишь вот ту
сосну?
- Самую большую? Вижу.
- Так вот такие высокие дома. И сверху донизу набиты людьми. Живут эти
люди в маленьких конурках, точно птицы в клетках, человек по десяти в
каждой, так что всем и воздуху-то не хватает. А другие внизу живут, под
самой землей, в сырости и холоде; случается, что солнца у себя в комнате
круглый год не видят.
- Ну, уж я б ни за что не променяла своего леса на ваш город, - сказала
Олеся, покачав головой. - Я и в Степань-то приду на базар, так мне
противно сделается. Толкаются, шумят, бранятся... И такая меня тоска
возьмет за лесом, - так бы бросила все и без оглядки побежала... Бог с
ним, с городом вашим, не стала бы я там жить никогда.
- Ну, а если твой муж будет из города? - спросил я с легкой улыбкой.
Ее брови нахмурились, и тонкие ноздри дрогнули.
- Вот еще! - сказала она с пренебрежением. - Никакого мне мужа не надо.
- Это ты теперь только так говоришь, Олеся. Почти все девушки то же
самое говорят и все же замуж выходят. Подожди немного: встретишься с
кем-нибудь, полюбишь - тогда не только в город, а на край света с ним
пойдешь.
- Ах, нет, нет... пожалуйста, не будем об этом, - досадливо отмахнулась
она. - Ну к чему этот разговор?.. Прошу вас, не надо.
- Какая ты смешная, Олеся. Неужели ты думаешь, что никогда в жизни не
полюбишь мужчину? Ты - такая молодая, красивая, сильная. Если в тебе кровь
загорится, то уж тут не до зароков будет.
- Ну что ж - и полюблю! - сверкнув глазами, с вызовом ответила Олеся. -
Спрашиваться ни у кого не буду...
- Стало быть, и замуж пойдешь, - поддразнил я.
- Это вы, может быть, про церковь говорите? - догадалась она.
- Конечно, про церковь... Священник вокруг аналоя будет водить, дьякон
запоет "Исаия ликуй", на голову тебе наденут венец...
Олеся опустила веки и со слабой улыбкой отрицательно покачала головой.
- Нет, голубчик... Может быть, вам и не понравится, что я скажу, а
только у нас в роду никто не венчался: и мать и бабка без этого прожили...
Нам в церковь и заходить-то нельзя...
- Все из-за колдовства вашего?
- Да, из-за нашего колдовства, - со спокойной серьезностью ответила
Олеся. - Как же я посмею в церковь показаться, если уже от самого рождения
моя душа продана _ему_.
- Олеся... Милая... Поверь мне, что ты сама себя обманываешь... Ведь
это дико, это смешно, что ты говоришь.
На лице Олеси опять показалось уже замеченное мною однажды странное
выражение убежденной и мрачной покорности своему таинственному
предназначению.
- Нет, нет... Вы этого не можете понять, а я это чувствую... Вот здесь,
- она крепко притиснула руку к груди, - в душе чувствую. Весь наш род
проклят во веки веков. Да вы посудите сами: кто же нам помогает, как не
_он_? Разве может простой человек сделать то, что я могу? Вся наша сила от
_него_ идет.
И каждый раз наш разговор, едва коснувшись этой необычайной темы,
кончался подобным образом. Напрасно я истощал все доступные пониманию
Олеси доводы, напрасно говорил в простои форме о гипнотизме, о внушении, о
докторах-психиатрах и об индийских факирах, напрасно старался объяснить ей
физиологическим путем некоторые из ее опытов, хотя бы, например,
заговаривание крови, которое так просто достигается искусным нажатием на
вену, - Олеся, такая доверчивая ко мне во всем остальном, с упрямой
настойчивостью опровергала все мои доказательства и объяснения... "Ну,
хорошо, хорошо, про заговор крови я вам, так и быть, подарю, - говорила
она, возвышая голос в увлечении спора - а откуда же другое берется? Разве
я одно только и знаю, что кровь заговаривать? Хотите, я вам в один день
всех мышей и тараканов выведу из хаты? Хотите, я в два дня вылечу простой
водой самую сильную огневицу, хоть бы все ваши доктора от больного
отказались? Хотите, я сделаю так, что вы какое-нибудь одно слово совсем
позабудете? А сны почему я разгадываю? А будущее почему узнаю?"
Кончался этот спор всегда тем, что и я и Олеся умолкали не без
внутреннего раздражения друг против друга. Действительно, для многого из
ее черного искусства я не умел найти объяснения в своей небольшой науке. Я
не знаю и не могу сказать, обладала ли Олеся и половиной тех секретов, о
которых говорила с такой наивной верой, но то, чему я сам бывал нередко
свидетелем, вселило в меня непоколебимое убеждение, что Олесе были
доступны те бессознательные, инстинктивные, туманные, добытые случайным
опытом, странные знания, которые, опередив точную науку на целые столетия,
живут, перемешавшись со смешными и дикими поверьями, в темной, замкнутой
народной массе, передаваясь как величайшая тайна из поколения в поколение.
Несмотря на резкое разногласие в этом единственном пункте, мы все
сильнее и крепче привязывались друг к другу. О любви между нами не было
сказано еще ни слова, но быть вместе для нас уже сделалось потребностью, и
часто в молчаливые минуты, когда наши взгляды нечаянно и одновременно
встречались, я видел, как увлажнялись глаза Олеси и как билась тоненькая
голубая жилка у нее на виске...
Зато мои отношения с Ярмолой совсем испортились. Для него, очевидно, не
были тайной мои посещения избушки на курьих ножках и вечерние прогулки с
Олесей: он всегда с удивительной точностью знал все, что происходит в
_его_ лесу. С некоторого времени я заметил, что он начинает избегать меня.
Его черные глаза следили за мною издали с упреком и неудовольствием каждый
раз, когда я собирался идти в лес, хотя порицания своего он не высказывал
ни одним словом. Наши комически серьезные занятия грамотой прекратились.
Если же я иногда вечером звал Ярмолу учиться, он только махал рукой.
- Куда там! Пустое это дело, паныч, - говорил он с ленивым презрением.
На охоту мы тоже перестали ходить. Всякий раз, когда я подымал об этом
разговор, у Ярмолы находился какой-нибудь предлог для отказа: то ружье у
него не исправно, то собака больна, то ему самому некогда. "Нема часу,
паныч... нужно пашню сегодня орать", - чаще всего отвечал Ярмола на мое
приглашение, в я отлично знал, что он вовсе не будет "орать пашню", а
проведет целый день около монополии в сомнительной надежде на чье-нибудь
угощение. Эта безмолвная, затаенная вражда начинала меня утомлять, и я уже
подумывал о том, чтобы отказаться от услуг Ярмолы, воспользовавшись для
этого первым подходящим предлогом... Меня останавливало только чувство
жалости к его огромной нищей семье, которой четыре рубля Ярмолова
жалованья помогали не умереть с голода.

 

7

Однажды, когда я, по обыкновению, пришел перед вечером в избушку на
курьих ножках, мне сразу бросилось в глаза удрученное настроение духа ее
обитательниц. Старуха сидела с ногами на постели и, сгорбившись, обхватив
голову руками, качалась взад и вперед и что-то невнятно бормотала. На мое
приветствие она не обратила никакого внимания. Олеся поздоровалась со
мной, как и всегда, ласково, но разговор у нас не вязался. По-видимому,
она слушала меня рассеянно и отвечала невпопад. На ее красивом лице лежала
тень какой-то беспрестанной внутренней заботы.
- Я вижу, у вас случилось что-то нехорошее, Олеся, - сказал я,
осторожно прикасаясь рукой к ее руке, лежавшей на скамейке.
Олеся быстро отвернулась к окну, точно разглядывая там что Она
старалась казаться спокойной, но ее брови сдвинулись и задрожали, а зубы
крепко прикусили нижнюю губу.
- Нет... что же у нас могло случиться особенного? - произнесла она
глухим голосом. - Все как было, так и осталось.
- Олеся, зачем ты говоришь мне неправду? Это нехорошо с твоей
стороны... А я было думал, что мы с тобой совсем друзьями стали.
- Право же, ничего нет... Так... свои заботы, пустячные...
- Нет, Олеся, должно быть, не пустячные. Посмотри - ты сама на себя
непохожа сделалась.
- Это вам так кажется только.
- Будь же со мной откровенна, Олеся. Не знаю, смогу ли я тебе помочь,
но, может быть, хоть совет какой-нибудь дам... Ну наконец, просто тебе
легче станет, когда поделишься горем.
- Ах, да правда, не стоит и говорить об этом, - с нетерпением возразила
Олеся. - Ничем вы тут нам не можете пособить.
Старуха вдруг с небывалой горячностью вмешалась в наш разговор:
- Чего ты фордыбачишься, дурочка! Тебе дело говорят, а ты нос дерешь.
Точно умнее тебя и на свете-то нет никого. Позвольте, господин, я вам всю
эту историю расскажу по порядку, - повернулась она в мою сторону.
Размеры неприятности оказались гораздо значительнее, чем я мог
предположить из слов гордой Олеси. Вчера вечером в избушку на курьих
ножках заезжал местный урядник.
- Сначала-то он честь честью сел и водки потребовал, - говорила
Мануйлиха, - а потом и пошел и пошел. "Выбирайся, говорит, из хаты в
двадцать четыре часа со всеми своими потрохами. Если, говорит, я в
следующий раз приеду и застану тебя здесь, так и знай, не миновать тебе
этапного порядка. При двух, говорит, солдатах отправлю тебя, анафему, на
родину". А моя родина, батюшка, далекая, город Амченск... У меня там
теперь и души знакомой нет, да и пачпорта наши просрочены-распросрочены,
да еще к тому неисправные. Ах ты, господи, несчастье мое!
- Почему же он раньше позволял тебе жить, а только теперь надумался? -
спросил я.
- Да вот поди ж ты... Брехал он что-то такое, да я, признаться, не
поняла. Видишь, какое дело: хибарка эта, вот в которой мы живем, не наша,
а помещичья. Ведь мы раньше с Олесей на селе жили, а потом...
- Знаю, знаю, бабушка, слышал об этом... Мужики на тебя рассердились...
- Ну вот это самое. Я тогда у старого помещика, господина Абросимова,
эту халупу выпросила. Ну, а теперь будто бы купил лес новый помещик и
будто бы хочет он какие-то болота, что ли, сушить. Только чего ж я-то им
помешала?
- Бабушка, а может быть, все это вранье одно? - заметил я. -
Просто-напросто уряднику "красненькую" захотелось получить.
- Давала, родной, давала. Не бере-ет! Вот история... Четвертной билет
давала, не берет... Куд-да тебе! Так на меня вызверился, что я уж не
знала, где стою. Заладил в одну душу: "Вон ди вон!" Что ж мы теперь делать
будем, сироты мы несчастные! Батюшка родимый, хотя бы ты нам чем помог,
усовестил бы его, утробу ненасытную. Век бы, кажется, была тебе
благодарна.
- Бабушка! - укоризненно, с расстановкой произнесла Олеся.
- Чего там - бабушка! - рассердилась старуха. - Я тебе уже двадцать
пятый год - бабушка. Что же, по-твоему, с сумой лучше идти? Нет, господин,
вы ее не слушайте. Уж будьте милостивы, если можете сделать, то сделайте.
Я в неопределенных выражениях обещал похлопотать, хотя, по правде
сказать, надежды было мало. Если уж наш урядник отказывался "взять",
значит, дело было слишком серьезное. В этот вечер Олеся простилась со мной
холодно и, против обыкновения, не пошла меня провожать. Я видел, что
самолюбивая девушка сердится на меня за мое вмешательство и немного
стыдится бабушкиной плаксивости.

 

8

Было серенькое теплое утро. Уже несколько раз принимался идти крупный,
короткий, благодатный дождь, после которого на глазах растет молодая трава
и вытягиваются новые побеги. После дождя на минутку выглядывало солнце,
обливая радостным сверканием облитую дождем молодую, еще нежную зелень
сиреней, сплошь наполнявших мой палисадник; громче становился задорный
крик воробьев на рыхлых огородных грядках; сильнее благоухали клейкие
коричневые почки тополя. Я сидел у стола и чертил план лесной дачи, когда
в комнату вошел Ярмола.
- Есть врядник, - проговорил он мрачно.
У меня в эту минуту совсем вылетело из головы отданное мною два дня
тому назад приказание уведомить меня в случае приезда урядника, и я никак
не мог сразу сообразить, какое отношение имеет в настоящую минуту ко мне
этот представитель власти.
- Что такое? - спросил я в недоумении.
- Говорю, что врядник приехал, - повторил Ярмола тем же враждебным
тоном, который он вообще принял со мною за последние дни. - Сейчас я видел
его на плотине. Сюда едет.
На улице послышалось тарахтение колес. Я поспешно бросился к окну и
отворил его. Длинный, худой, шоколадного цвета мерин, с отвислой нижней
губой и обиженной мордой, степенной рысцой влек высокую тряскую плетушку,
с которой он был соединен при помощи одной лишь оглобли, - другую оглоблю
заменяла толстая веревка (злые уездные языки уверяли, что урядник нарочно
завел этот печальный "выезд" для пресечения всевозможных нежелательных
толкований). Урядник сам правил лошадью, занимая своим чудовищным телом,
облеченным в серую шинель щегольского офицерского сукна, оба сиденья.
- Мое почтение, Евпсихий Африканович! - крикнул я, высовываясь из
окошка.
- А-а, мое почтенье-с! Как здоровьице? - отозвался он любезным,
раскатистым начальническим баритоном.
Он сдержал мерина и, прикоснувшись выпрямленной ладонью к козырьку, с
тяжеловесной грацией наклонил вперед туловище.
- Зайдите на минуточку. У меня к вам делишко одно есть.
Урядник широко развел руками и затряс головой.
- Не могу-с! При исполнении служебных обязанностей. Еду в Волошу на
мертвое тело - утопленник-с.
Но я уже знал слабые стороны Евпсихия Африкановича и потому сказал с
деланным равнодушием:
- Жаль, жаль... А я из экономии графа Ворпеля добыл пару таких
бутылочек...
- Не могу-с. Долг службы...
- Мне буфетчик по знакомству продал. Он их в погребе, как детей родных,
воспитывал... Зашли бы... А я вашему коньку овса прикажу дать.
- Ведь вот вы какой, право, - с упреком сказал урядник. - Разве не
знаете, что служба прежде всего?.. А они с чем, эти бутылки-то? Сливянка?
- Какое сливянка! - махнул я рукой. - Старка, батюшка, вот что!
- Мы, признаться, уж подзакусили, - с сожалением почесал щеку урядник,
невероятно сморщив при этом лицо.
Я продолжал с прежним спокойствием:
- Не знаю, правда ли, но буфетчик божился, что ей двести лет. Запах -
прямо как коньяк, и самой янтарной желтизны.
- Эх! Что вы со мной делаете! - воскликнул в комическом отчаянии
урядник. - Кто же у меня лошадь-то примет?
Старки у меня действительно оказалось несколько бутылок, хотя и не
такой древней, как я хвастался, но я рассчитывал, что сила внушения
прибавит ей несколько десятков лет... Во всяком случае, это была подлинная
домашняя, ошеломляющая старка, гордость погреба разорившегося магната.
(Евпсихий Африканович, который происходил из духовных, немедленно выпросил
у меня бутылку на случай, как он выразился, могущего произойти простудного
заболевания...) И закуска у меня нашлась гастрономическая: молодая редиска
со свежим, только что сбитым маслом.
- Ну-с, а дельце-то ваше какого сорта? - спросил после пятой рюмки
урядник, откинувшись на спинку затрещавшего под ним старого кресла.
Я принялся излагать ему положение бедной старухи, упомянул про ее
беспомощность и отчаяние, вскользь прошелся насчет ненужного формализма.
Урядник слушал меня с опущенной вниз головой, методически очищая от
корешков красную, упругую, ядреную редиску и пережевывая ее с аппетитным
хрустением. Изредка он быстро вскидывал на меня равнодушные, мутные, до
смешного маленькие и голубые глаза, но на его красной огромной физиономии
я не мог ничего прочесть: ни сочувствия, ни сопротивления. Когда я наконец
замолчал, он только спросил:
- Ну, так чего же вы от меня хотите?
- Как чего? - заволновался я. - Вникните же, пожалуйста, в их
положение. Живут две бедные, беззащитные женщины...
- И одна из них прямо бутон садовый! - ехидно вставил урядник.
- Ну уж там бутон или не бутон - это дело девятое. Но почему, скажите,
вам и не принять в них участия? Будто бы вам уж так к спеху требуется их
выселить? Ну хоть подождите немного, покамест я сам у помещика похлопочу.
Чем вы рискуете, если подождете с месяц?
- Как чем я рискую-с?! - взвился с кресла урядник. - Помилуйте, да всем
рискую, и прежде всего службой-с. Бог его знает каков этот господин
Ильяшевич, новый помещик. А может быть, каверзник-с... из таких, которые,
чуть что, сейчас бумажку, перышко и доносик в Петербург-с? У нас ведь
бывают и такие-с!
Я попробовал успокоить расходившегося урядника:
- Ну полноте, Евпсихий Африканович. Вы преувеличиваете все это дело.
Наконец что же? Ведь риск риском, а благодарность все-таки благодарностью.
- Фью-ю-ю! - протяжно свистнул урядник и глубоко засунул руки в карманы
шаровар. - Тоже благодарность называется! Что же вы думаете, я из-за
каких-нибудь двадцати пяти рублей поставлю на карту свое служебное
положение? Нет-с, это вы обо мне плохо понимаете.
- Да что вы горячитесь, Евпсихий Африканович? Здесь вовсе не в сумме
дело, а просто так... Ну хоть по человечеству...
- По че-ло-ве-че-ству? - иронически отчеканил он каждый слог. -
Позвольте-с, да у меня эти человека вот где сидят-с!
Он энергично ударил себя по могучему бронзовому затылку, который
свешивался на воротник жирной безволосой складкой.
- Ну, уж это вы, кажется, слишком, Евпсихий Африканович.
- Ни капельки не слишком-с. "Это - язва здешних мест", по выражению
знаменитого баснописца, господина Крылова. Вот кто эти две дамы-с! Вы не
изволили читать прекрасное сочинение его сиятельства князя Урусова под
заглавием "Полицейский урядник"?
- Нет, не приходилось.
- И очень напрасно-с. Прекрасное и высоконравственное произведение.
Советую на досуге ознакомиться...
- Хорошо, хорошо, я с удовольствием ознакомлюсь. Но я все-таки не
понимаю, какое отношение имеет эта книжка к двум бедным женщинам?
- Какое? Очень прямое-с. Пункт первый (Евпсихий Африканович загнул
толстый, волосатый указательный палец на левой руке): "Урядник имеет
неослабное наблюдение, чтобы все ходили в храм божий с усердием, пребывая,
однако, в оном без усилия..." Позвольте узнать, ходит ли эта... как ее...
Мануйлиха, что ли?.. Ходит ли она когда-нибудь в церковь?
Я молчал, удивленный неожиданным оборотом речи. Он поглядел на меня с
торжеством и загнул второй палец.
- Пункт второй: "Запрещаются повсеместно лжепредсказания и
лжепредзнаменования..." Чувствуете-с? Затем пункт третий-с: "Запрещается
выдавать себя за колдуна или чародея и употреблять подобные обманы-с". Что
вы на это скажете? А вдруг все это обнаружится или стороной дойдет до
начальства? Кто в ответе? - Я. Кого из службы по шапке? - Меня. Видите,
какая штукенция.
Он опять уселся в кресло. Глаза его, поднятые кверху, рассеянно бродили
по стенам комнаты, а пальцы громко барабанили по столу.
- Ну, а если я вас попрошу, Евпсихий Африканович? - начал я опять
умильным тоном. - Конечно, ваши обязанности сложные и хлопотливые, но ведь
сердце у вас, я знаю, предоброе, золотое сердце. Что вам стоит пообещать
мне не трогать этих женщин?
Глаза урядника вдруг остановились поверх моей головы.
- Хорошенькое у вас ружьишко, - небрежно уронил он, не переставая
барабанить. - Славное ружьишко. Прошлый раз, когда я к вам заезжал и не
застал дома, я все на него любовался... Чудное ружьецо!
Я тоже повернул голову назад и поглядел на ружье.
- Да, ружье недурное, - похвалил я. - Ведь оно старинное, фабрики
Гастин-Реннета, я его только в прошлом году на центральное переделал. Вы
обратите внимание на стволы.
- Как же-с, как же-с... я на стволы-то главным образом и любовался.
Великолепная вещь... Просто, можно сказать, сокровище.
Наши глаза встретились, и я увидел, как в углах губ урядника дрогнула
легкая, но многозначительная улыбка. Я поднялся с места, снял со стены
ружье и подошел с ним к Евпсихию Африкановичу.
- У черкесов есть очень милый обычай дарить гостю все, что он похвалит,
- сказал я любезно. - Мы с вами хотя и не черкесы, Евпсихий Африканович,
но я прошу вас принять от меня эту вещь на память.
Урядник для виду застыдился.
- Помилуйте, такую прелесть! Нет, нет, это уже чересчур щедрый обычай!
Однако мне не пришлось долго его уговаривать. Урядник принял ружье,
бережно поставил его между своих колен и любовно отер чистым носовым
платком пыль, осевшую на спусковой скобе. Я немного успокоился, увидев,
что ружье, по крайней мере, перешло в руки любителя и знатока. Почти
тотчас Евпсихий Африканович встал и заторопился ехать.
- Дело не ждет, а я тут с вами забалакался, - говорил он, громко стуча
о пол неналезавшими калошами. - Когда будете в наших краях, милости просим
ко мне.
- Ну, а как же насчет Мануйлихи, господин начальство? - деликатно
напомнил я.
- Посмотрим, увидим... - неопределенно буркнул Евпсихий Африканович. -
Я вот вас о чем хотел попросить... Редис у вас замечательный...
- Сам вырастил.
- Уд-дивительный редис! А у меня, знаете ли, моя благоверная страшная
обожательница всякой овощи. Так если бы, знаете, того, пучочек один.
- С наслаждением, Евпсихий Африканович. Сочту долгом... Сегодня же с
нарочным отправлю корзиночку. И маслица уж позвольте заодно... Масло у
меня на редкость.
- Ну, и маслица... - милостиво разрешил урядник. - А этим бабам вы
дайте уж знак, что я их пока что не трону. Только пусть они ведают, -
вдруг возвысил он голос, - что одним спасибо от меня не отделаются. А
засим желаю здравствовать. Еще раз мерси вам за подарочек и за угощение.
Он по-военному пристукнул каблуками и грузной походкой сытого важного
человека пошел к своему экипажу, около которого в почтительных позах, без
шапок, уже стояли сотский, сельский староста и Ярмола.

 

9

Евпсихий Африканович сдержал свое обещание и оставил на неопределенное
время в покое обитательниц лесной хатки. Но мои отношения с Олесей резко и
странно изменились. В ее обращении со мной не осталось и следа прежней
доверчивой и наивной ласки, прежнего оживления, в котором так мило
смешивалось кокетство красивой девушки с резвой ребяческой шаловливостью.
В нашем разговоре появилась какая-то непреодолимая неловкая
принужденность... С поспешной боязливостью Олеся избегала живых тем,
дававших раньше такой безбрежный простор нашему любопытству.
В моем присутствии она отдавалась работе с напряженной, суровой
деловитостью, но часто я наблюдал, как среди этой работы ее руки вдруг
опускались бессильно вдоль колен, а глаза неподвижно и неопределенно
устремлялись вниз, на пол. Если в такую минуту я называл Олесю по имени
или предлагал ей какой-нибудь вопрос, она вздрагивала и медленно обращала
ко мне свое лицо, в котором отражались испуг и усилие понять смысл моих
слов. Иногда мне казалось, что ее тяготит и стесняет мое общество, но это
предположение плохо вязалось с громадным интересом, возбуждаемым в ней
всего лишь несколько дней тому назад каждым моим замечанием, каждой
фразой... Оставалось думать только, что Олеся не хочет мне простить моего,
так возмутившего ее независимую натуру, покровительства в деле с
урядником. Но и эта догадка не удовлетворяла меня: откуда в самом деле
могла явиться у простой, выросшей среди леса девушки такая чрезмерно
щепетильная гордость?
Все это требовало разъяснений, а Олеся упорно избегала всякого
благоприятного случая для откровенного разговора. Наши вечерние прогулки
прекратились. Напрасно каждый день, собираясь уходить, я бросал на Олесю
красноречивые, умоляющие взгляды, - она делала вид, что не понимает их
значения. Присутствие же старухи, несмотря на ее глухоту, беспокоило меня.
Иногда я возмущался против собственного бессилия и против привычки,
тянувшей меня каждый день к Олесе. Я и сам не подозревал, какими тонкими,
крепкими, незримыми нитями было привязано мое сердце к этой
очаровательной, непонятной для меня девушке. Я еще не думал о любви, но я
уже переживал тревожный, предшествующий любви период, полный смутных,
томительно грустных ощущений. Где бы я ни был, чем бы ни старался
развлечься, - все мои мысли были заняты образом Олеси, все мое существо
стремилось к ней, каждое воспоминание об ее иной раз самых ничтожных
словах, об ее жестах и улыбках сжимало с тихой и сладкой болью мое сердце.
Но наступал вечер, и я подолгу сидел возле нее на низкой шаткой скамеечке,
с досадой чувствуя себя все более робким, неловким и ненаходчивым.
Однажды я провел таким образом около Олеси целый день. Уже с утра я
себя чувствовал нехорошо, хотя еще не мог ясно определить, в чем
заключалось мое нездоровье. К вечеру мне стало хуже. Голова сделалась
тяжелой, в ушах шумело, в темени я ощущал тупую беспрестанную боль, -
точно кто-то давил на ней мягкой, но сильной рукой. Во рту у меня
пересохло, и по всему телу постоянно разливалась какая-то ленивая, томная
слабость, от которой каждую минуту хотелось зевать и тянуться. В глазах
чувствовалась такая боль, как будто бы я только что пристально и близко
глядел на блестящую точку.
Когда же поздним вечером я возвращался домой, то как раз на середине
пути меня вдруг схватил и затряс бурный приступ озноба. Я шел, почти не
видя дороги, почти не сознавая, куда иду, и шатаясь, как пьяный, между тем
как мои челюсти выбивали одна о другую частую и громкую дробь.
Я до сих пор не знаю, кто довез меня до дому... Ровно шесть дней била
меня неотступная ужасная полесская лихорадка. Днем недуг как будто бы
затихал, и ко мне возвращалось сознание. Тогда, совершенно изнуренный
болезнью, я еле-еле бродил по комнате с болью и слабостью в коленях; при
каждом более сильном движении кровь приливала горячей волной к голове и
застилала мраком все предметы перед моими глазами. Вечером же, обыкновенно
часов около семи, как буря, налетал на меня приступ болезни, и я проводил
на постели ужасную, длинную, как столетие, ночь, то трясясь под одеялом от
холода, то пылая невыносимым жаром. Едва только дремота слегка касалась
меня, как странные, нелепые, мучительно-пестрые сновидения начинали играть
моим разгоряченным мозгом. Все мои грезы были полны мелочных
микроскопических деталей, громоздившихся и цеплявшихся одна за другую в
безобразной сутолоке. То мне казалось, что я разбираю какие-то
разноцветные, причудливых форм ящики, вынимая маленькие из больших, а из
маленьких еще меньшие, и никак не могу прекратить этой бесконечной работы,
которая мне давно уже кажется отвратительной. То мелькали перед моими
глазами с одуряющей быстротой длинные яркие полосы обоев, и на них вместо
узоров я с изумительной отчетливостью видел целые гирлянды из человеческих
физиономий - порою красивых, добрых и улыбающихся, порою делающих страшные
гримасы, высовывающих языки, скалящих зубы и вращающих огромными белками.
Затем я вступал с Ярмолой в запутанный, необычайно сложный отвлеченный
спор. С каждой минутой доводы, которые мы приводили друг другу,
становились все более тонкими и глубокими; отдельные слова и даже буквы
слов принимали вдруг таинственное, неизмеримое значение, и вместе с тем
меня все сильнее охватывал брезгливый ужас перед неведомой,
противоестественной силой, что выматывает из моей головы один за другим
уродливые софизмы и не позволяет мне прервать давно уже опротивевшего
спора...
Это был какой-то кипящий вихрь человеческих и звериных фигур,
ландшафтов, предметов самых удивительных форм и цветов, слов и фраз,
значение которых воспринималось всеми чувствами... Но - странное дело - в
то же время я не переставал видеть на потолке светлый ровный круг,
отбрасываемый лампой с зеленым обгоревшим абажуром. И я знал почему-то,
что в этом спокойном круге с нечеткими краями притаилась безмолвная,
однообразная, таинственная и грозная жизнь, еще более жуткая и угнетающая,
чем бешеный хаос моих сновидений.
Потом я просыпался или, вернее, не просыпался, а внезапно заставал себя
бодрствующим. Сознание почти возвращалось ко мне. Я понимал, что лежу в
постели, что я болен, что я только что бредил, но светлый круг на темном
потолке все-таки путал меня затаенной зловещей угрозой. Слабою рукой
дотягивался я до часов, смотрел на них и с тоскливым недоумением
убеждался, что вся бесконечная вереница моих уродливых снов заняла не
более двух-трех минут. "Господи! Да когда же настанет рассвет!" - с
отчаянием думал я, мечась головой по горячим подушкам и чувствуя, как
опаляет мне губы мое собственное тяжелое и короткое дыхание... Но вот
опять овладевала мною тонкая дремота, и опять мозг мой делался игралищем
пестрого кошмара, и опять через две минуты я просыпался, охваченный
смертельной тоской...
Через шесть дней моя крепкая натура, вместе с помощью хинина и настоя
подорожника, победила болезнь. Я встал с постели весь разбитый, едва
держась на ногах. Выздоровление совершалось с жадной быстротой. В голове,
утомленной шестидневным лихорадочным бредом, чувствовалось теперь ленивое
и приятное отсутствие мыслей. Аппетит явился в удвоенном размере, и тело
мое крепло по часам, впивая каждой своей частицей здоровье и радость
жизни. Вместе с тем с новой силой потянуло меня в лес, в одинокую
покривившуюся хату. Нервы мои еще не оправились, и каждый раз, вызывая в
памяти лицо и голос Олеси, я чувствовал такое нежное умиление, что мне
хотелось плакать.

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

Голубчик
подымал об этом разговор

сайт копирайтеров Евгений