Пиши и продавай!
как написать статью, книгу, рекламный текст на сайте копирайтеров

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

 

10

Прошло еще пять дней, и я настолько окреп, что пешком, без малейшей
усталости, дошел до избушки на курьих ножках. Когда я ступил на ее порог,
то сердце забилось с тревожным страхом у меня в груди. Почти две недели не
видал я Олеси и теперь особенно ясно понял, как была она мне близка и
мила. Держась за скобку двери, я несколько секунд медлил и едва переводил
дыхание. В нерешимости я даже закрыл глаза на некоторое время, прежде чем
толкнуть дверь...
В впечатлениях, подобных тем, которые последовали за моим входом,
никогда невозможно разобраться... Разве можно запомнить слова,
произносимые в первые моменты встречи матерью и сыном, мужем и женой или
двумя влюбленными? Говорятся самые простые, самые обиходные фразы, смешные
даже, если их записывать с точностью на бумаге. Но здесь каждое слово
уместно и бесконечно мило уже потому, что говорится оно самым дорогим на
свете голосом.
Я помню, очень ясно помню только то, что ко мне-быстро обернулось
бледное лицо Олеси и что на этом прелестном, новом для меня лице в одно
мгновение отразились, сменяя друг друга, недоумение, испуг, тревога и
нежная сияющая улыбка любви... Старуха что-то шамкала, топчась возле меня,
но я не слышал ее приветствий. Голос Олеси донесся до меня, как сладкая
музыка:
- Что с вами случилось? Вы были больны? Ох, как же вы исхудали, бедный
мой.
Я долго не мог ничего ответить, и мы молча стояли друг против друга,
держась за руки, прямо, глубоко и радостно смотря друг другу в глаза. Эти
несколько молчаливых секунд я всегда считаю самыми счастливыми в моей
жизни; никогда, никогда, ни раньше, ни позднее, я не испытывал такого
чистого, полного, всепоглощающего восторга. И как много я читал в больших
темных глазах Олеси: и волнение встречи, и упрек за мое долгое отсутствие,
и горячее признание в любви... Я почувствовал, что вместе с этим взглядом
Олеся отдает мне радостно, без всяких условий и колебаний, все свое
существо.
Она первая нарушила это очарование, указав мне медленным движением век
на Мануйлиху. Мы уселись рядом, и Олеся принялась подробно и заботливо
расспрашивать меня о ходе моей болезни, о лекарствах, которые я принимал,
о словах и мнениях доктора (два раза приезжавшего ко мне из местечка). Про
доктора она заставила меня рассказать несколько раз подряд, и я порою
замечал на ее губах беглую насмешливую улыбку.
- Ах, зачем я не знала, что вы захворали! - воскликнула она с
нетерпеливым сожалением. - Я бы в один день вас на ноги поставила... Ну,
как же им можно доверяться, когда они ничего, ни-че-го не понимают? Почему
вы за мной не послали?
Я замялся.
- Видишь ли, Олеся... это и случилось так внезапно... и кроме того, я
боялся тебя беспокоить. Ты в последнее время стала со мной какая-то
странная, точно все сердилась на меня или надоел я тебе... Послушай,
Олеся, - прибавил я, понижая голос, - нам с тобой много, много нужно
поговорить... только одним... понимаешь?
Она тихо опустила веки в знак согласия, потом боязливо оглянулась на
бабушку и быстро шепнула:
- Да... я и сама хотела... потом... подождите...
Едва только закатилось солнце, как Олеся стала меня торопить идти
домой.
- Собирайтесь, собирайтесь скорее, - говорила она, увлекая меня за руку
со скамейки. - Если вас теперь сыростью охватит, - болезнь сейчас же назад
вернется.
- А ты куда же, Олеся? - спросила вдруг Мануйлиха, видя, что ее внучка
поспешно набросила на голову большой серый шерстяной платок.
- Пойду... провожу немножко, - ответила Олеся.
Она произнесла это равнодушно, глядя не на бабушку, а в окно, но в ее
голосе я уловил чуть заметный оттенок раздражения.
- Пойдешь-таки? - с ударением переспросила старуха,
- Да, и пойду! - возразила она надменно. - Уж давно об этом говорено и
переговорено... Мое дело, мой и ответ.
- Эх, ты!.. - с досадой и укоризной воскликнула старуха.
Она хотела еще что-то прибавить, но только махнула рукой, поплелась
своей дрожащей походкой в угол и, кряхтя, закопошилась там над какой-то
корзиной.
Я понял, что этот быстрый недовольный разговор, которому я только что
был свидетелем, служит продолжением длинного ряда взаимных ссор и вспышек.
Спускаясь рядом с Олесей к бору, я спросил ее:
- Бабушка не хочет, чтобы ты ходила со мной гулять? Да?
Олеся с досадой пожала плечами.
- Пожалуйста, не обращайте на это внимания. Ну да, не хочет... Что ж!..
Разве я не вольна делать, что мне нравится?
Во мне вдруг поднялось неудержимое желание упрекнуть Олесю за ее
прежнюю суровость.
- Значит, и раньше, еще до моей болезни, ты тоже могла, но только не
хотела оставаться со мною один на один... Ах, Олеся, если бы ты знала,
какую ты причинила мне боль... Я так ждал, так ждал каждый вечер, что ты
опять пойдешь со мною... А ты, бывало, всегда такая невнимательная,
скучная, сердитая... О, как ты меня мучила, Олеся!..
- Ну, перестаньте, голубчик... Забудьте это, - с мягким извинением в
голосе попросила Олеся.
- Нет, я ведь не в укор тебе говорю, - так, к слову пришлось... Теперь
я понимаю, почему это было... А ведь сначала - право, даже смешно и
вспомнить - я подумал, что ты обиделась на меня из-за урядника. И эта
мысль меня сильно огорчала. Мне казалось, что ты меня таким далеким, чужим
человеком считаешь, что даже простую дружескую услугу тебе от меня трудно
принять... Очень мне это было горько... Я ведь и не подозревал, Олеся, что
все это от бабушки идет...
Лицо Олеси вдруг вспыхнуло ярким румянцем.
- И вовсе не от бабушки!.. Сама я этого не хотела! - горячо, с задором
воскликнула она.
Я поглядел на нее сбоку, так что мне стал виден чистый, нежный профиль
ее слегка наклоненной головы. Только теперь я заметил, что и сама Олеся
похудела за это время и вокруг ее глаз легли голубоватые тени.
Почувствовав мой взгляд, Олеся вскинула на меня глаза, но тотчас же
опустила их и отвернулась с застенчивой улыбкой.
- Почему ты не хотела, Олеся? Почему? - спросил я обрывающимся от
волнения голосом и, схватив Олесю за руку, заставил ее остановиться.
Мы в это время находились как раз на середине длинной, узкой и прямой,
как стрела, лесной просеки. Высокие, стройные сосны обступали нас с обеих
сторон, образуя гигантский, уходящий вдаль коридор со сводом из душистых
сплетшихся ветвей. Голые, облупившиеся стволы были окрашены багровым
отблеском догорающей зари...
- Почему? Почему, Олеся? - твердил я шепотом и все сильнее сжимал ее
руку.
- Я не могла... Я боялась, - еле слышно произнесла Олеся. - Я думала,
что можно уйти от судьбы... А теперь... теперь...
Она задохнулась, точно ей не хватало воздуху, и вдруг ее руки быстро и
крепко обвились вокруг моей шеи, и мои губы сладко обжег торопливый,
дрожащий шепот Олеси:
- Теперь мне все равно, все равно!.. Потому что я люблю тебя, мой
дорогой, мое счастье, мой ненаглядный!..
Она прижималась ко мне все сильнее, и я чувствовал, как трепетало под
моими руками ее сильное, крепкое, горячее тело, как часто билось около
моей груди ее сердце. Ее страстные поцелуи вливались в мою еще не окрепшую
от болезни голову, как пьяное вино, и я начал терять самообладание.
- Олеся, ради бога, не надо... оставь меня, - говорил я, стараясь
разжать ее руки. - Теперь и я боюсь... боюсь самого себя... Пусти меня,
Олеся.
Она подняла кверху свое лицо, и все оно осветилось томной, медленной
улыбкой.
- Не бойся, мой миленький, - сказала она с непередаваемым выражением
нежной ласки и трогательной смелости. - Я никогда не попрекну тебя, ни к
кому ревновать не стану... Скажи только: любишь ли?
- Люблю, Олеся. Давно люблю и крепко люблю. Но... не целуй меня
больше... Я слабею, у меня голова кружится, я не ручаюсь за себя...
Ее губы опять долго и мучительно-сладко прильнули к моим, и я не
услышал, а скорее угадал ее слова:
- Ну, так и не бойся и не думай ни о чем больше... Сегодня наш день, и
никто у нас его не отнимет...

И вся эта ночь слилась в какую-то волшебную, чарующую сказку. Взошел
месяц, и его сияние причудливо пестро и таинственно расцветило лес, легло
среди мрака неровными, иссиня-бледными пятнами на корявые стволы, на
изогнутые сучья, на мягкий, как плюшевый ковер, мох. Тонкие стволы берез
белели резко и отчетливо, а на их редкую листву, казалось, были наброшены
серебристые, прозрачные, газовые покровы. Местами свет вовсе не проникал
под густой навес сосновых ветвей. Там стоял полный, непроницаемый мрак, и
только в самой середине его скользнувший неведомо откуда луч вдруг ярко
озарял длинный ряд деревьев и бросал на землю узкую правильную дорожку, -
такую светлую, нарядную и прелестную, точно аллея, убранная эльфами для
торжественного шествия Оберона и Титании. И мы шли, обнявшись, среди этой
улыбающейся живой легенды, без единого слова, подавленные своим счастьем и
жутким безмолвием леса.
- Дорогой мой, а я ведь и забыла совсем, что тебе домой надо спешить, -
спохватилась вдруг Олеся. - Вот какая гадкая! Ты только что выздоровел, а
я тебя до сих пор в лесу держу.
Я обнял ее и откинул платок с ее густых темных волос и, наклонясь к ее
уху, спросил чуть слышно:
- Ты не жалеешь, Олеся? Не раскаиваешься?
Она медленно покачала головой.
- Нет, нет... Что бы потом ни случилось, я не пожалею. Мне так
хорошо...
- А разве непременно должно что-нибудь случиться?
В ее глазах мелькнуло отражение знакомого мне мистического ужаса.
- О, да, непременно... Помнишь, я тебе говорила про трефовую даму? Ведь
эта трефовая дама - я, это со мной будет несчастье, про что сказали
карты... Ты знаешь, я ведь хотела тебя попросить, чтобы ты и вовсе у нас
перестал бывать. А тут как раз ты заболел, и я тебя чуть не полмесяца не
видала... И такая меня по тебе тоска обуяла, такая грусть, что, кажется,
все бы на свете отдала, лишь бы с тобой хоть минуточку еще побыть... Вот
тогда-то я и решилась. Пусть, думаю, что будет, то и будет, а я своей
радости никому не отдам...
- Это правда, Олеся. Это и со мной так было, - сказал я, прикасаясь
губами к ее виску. - Я до тех пор не знал, что люблю тебя, покамест не
расстался с тобой. Недаром, видно, кто-то сказал, что разлука для любви то
же, что ветер для огня: маленькую любовь она тушит, а большую раздувает
еще сильней.
- Как ты сказал? Повтори, повтори, пожалуйста, - заинтересовалась
Олеся.
Я повторил еще раз это не знаю кому принадлежащее изречение. Олеся
задумалась, и я увидел по движению ее губ, что она повторяет мои слова.
Я близко вглядывался в ее бледное, закинутое назад лицо, в ее большие
черные глаза с блестевшими в них яркими лунными бликами, - и смутное
предчувствие близкой беды вдруг внезапным холодом заползло в мою душу.

 

11

Почти целый месяц продолжалась наивная, очаровательная сказка нашей
любви, и до сих пор вместе с прекрасным обликом Олеси живут с неувядающей
силой в моей душе эти пылающие вечерние зори, эти росистые, благоухающие
ландышами и медом, утра, полные бодрой свежести и звонкого птичьего гама,
эти жаркие, томные, ленивые июньские дни... Ни разу ни скука, ни
утомление, ни вечная страсть к бродячей жизни не шевельнулись за это время
в моей душе. Я, как языческий бог или как молодое, сильное животное,
наслаждался светом, теплом, сознательной радостью жизни и спокойной,
здоровой, чувственной любовью.
Старая Мануйлиха стала после моего выздоровления так несносно
брюзглива, встречала меня с такой откровенной злобой и, покамест я сидел в
хате, с таким шумным ожесточением двигала горшками в печке, что мы с
Олесей предпочитали сходиться каждый вечер в лесу... И величественная
зеленая прелесть бора, как драгоценная оправа, украшала нашу безмятежную
любовь.
Каждый день я все с большим удивлением находил, что Олеся - эта
выросшая среди леса, не умеющая даже читать девушка - во многих случаях
жизни проявляет чуткую деликатность и особенный, врожденный такт. В любви
- в прямом, грубом ее смысле - всегда есть ужасные стороны, составляющие
мученье и стыд для нервных, художественных натур. Но Олеся умела избегать
их с такой наивной целомудренностью, что ни разу ни одно дурное сравнение,
ни один циничный момент не оскорбили нашей связи.
Между тем приближалось время моего отъезда. Собственно говоря, все мои
служебные обязанности в Переброде были уже покончены, и я умышленно
оттягивал срок моего возвращения в город. Я еще ни слова не говорил об
этом Олесе, боясь даже представить себе, как она примет мое извещение о
необходимости уехать. Вообще я находился в затруднительном положении.
Привычка пустила во мне слишком глубокие корни. Видеть ежедневно Олесю,
слышать ее милый голос и звонкий смех, ощущать нежную прелесть ее ласки -
стало для меня больше чем необходимостью. В редкие дни, когда ненастье
мешало нам встречаться, я чувствовал себя точно потерянным, точно лишенным
чего-то самого главного, самого важного в моей жизни. Всякое занятие
казалось мне скучным, лишним, и все мое существо стремилось в лес, к
теплу, к свету, к милому привычному лицу Олеси.
Мысль жениться на Олесе все чаще и чаще приходила мне в голову. Сначала
она лишь изредка представлялась мне как возможный, на крайний случай,
честный исход из наших отношений. Одно лишь обстоятельство пугало и
останавливало меня: я не смел даже воображать себе, какова будет Олеся,
одетая в модное платье, разговаривающая в гостиной с женами моих
сослуживцев, исторгнутая из этой очаровательной рамки старого леса,
полного легенд и таинственных сил.
Но чем ближе подходило время моего отъезда, тем больший ужас
одиночества и большая тоска овладевали мною. Решение жениться с каждым
днем крепло в моей душе, и под конец я уже перестал видеть в нем дерзкий
вызов обществу. "Женятся же хорошие и ученые люди на швейках, на
горничных, - утешал я себя, - и живут прекрасно и до конца дней своих
благословляют судьбу, толкнувшую их на это решение. Не буду же я
несчастнее других, в самом деле?"
Однажды в середине июня, под вечер, я, по обыкновению, ожидал Олесю на
повороте узкой лесной тропинки между кустами цветущего боярышника. Я еще
издали узнал легкий, быстрый шум ее шагов.
- Здравствуй, мой родненький, - сказала Олеся, обнимая меня и тяжело
дыша. - Заждался небось? А я насилу-насилу вырвалась... Все с бабушкой
воевала.
- До сих пор не утихла?
- Куда там! "Ты, говорит, пропадешь из-за него... Натешится он тобою
вволю, да и бросит. Не любит он тебя вовсе..."
- Это она про меня так?
- Про тебя, милый... Ведь я все равно ни одному ее словечку не верю.
- А она все знает?
- Не скажу наверно... кажется, знает. Я с ней, впрочем, об этом ничего
не говорю - сама догадывается. Ну, да что об этом думать... Пойдем.
Она сорвала ветку боярышника с пышным гнездом белых цветов и воткнула
себе в волосы. Мы медленно пошли по тропинке, чуть розовевшей на вечернем
солнце.
Я еще прошлой ночью решил во что бы то ни стало высказаться в этот
вечер. Но странная робость отяжеляла мой язык. Я думал: если скажу Олесе о
моем отъезде и об женитьбе, то поверит ли она мне? Не покажется ли ей, что
я своим предложением только уменьшаю, смягчаю первую боль наносимой раны?
"Вот как дойдем до того клена с ободранным стволом, так сейчас же и
начну", - назначил я себе мысленно. Мы равнялись с кленом, и я, бледнея от
волнения, уже переводил дыхание, чтобы начать говорить, но внезапно моя
смелость ослабевала, разрешаясь нервным, болезненным биением сердца и
холодом во рту. "Двадцать семь - мое феральное число, - думал я несколько
минут спустя, - досчитаю до двадцати семи, и тогда!.." И я принимался
считать в уме, но когда доходил до двадцати семи, то чувствовал, что
решимость еще не созрела во мне. "Нет, - говорил я себе, - лучше уж буду
продолжать считать до шестидесяти, - это составит как раз целую минуту, -
и тогда непременно, непременно..."
- Что такое сегодня с тобой? - спросила вдруг Олеся. - Ты думаешь о
чем-то неприятном. Что с тобой случилось?
Тогда я заговорил, но заговорил каким-то самому мне противным тоном, с
напускной, неестественной небрежностью, точно дело шло о самом пустячном
предмете.
- Действительно, есть маленькая неприятность... ты угадала. Олеся...
Видишь ли, моя служба здесь окончена, и меня начальство вызывает в город.
Мельком, сбоку я взглянул на Олесю и увидел, как сбежали краска с ее
лица и как задрожали ее губы. Но она не ответила мне ни слова. Несколько
минут я молча шел с ней рядом. В траве громко кричали кузнечики, и
откуда-то издалека доносился однообразный напряженный скрип коростеля.
- Ты, конечно, и сама понимаешь, Олеся, - опять начал я, - что мне
здесь оставаться неудобно и негде, да, наконец, и службой пренебрегать
нельзя...
- Нет... что же... тут и говорить нечего, - отозвалась Олеся как будто
бы спокойно, но таким глухим, безжизненным голосом, что мне стало жутко. -
Если служба, то, конечно... надо ехать...
Она остановилась около дерева и оперлась спиною об его ствол, вся
бледная, с бессильно упавшими вдоль тела руками, с жалкой, мучительной
улыбкой на губах. Ее бледность испугала меня. Я кинулся к ней и крепко
сжал ее руки.
- Олеся... что с тобой? Олеся... милая!..
- Ничего... извините меня... это пройдет. Так... голова закружилась...
Она сделала над собой усилие и прошла вперед, не отнимая у меня своей
руки.
- Олеся, ты теперь обо мне дурно подумала, - сказал я с упреком. -
Стыдно тебе! Неужели и ты думаешь, что я могу уехать, бросив тебя? Нет,
моя дорогая. Я потому и начал этот разговор, что хочу сегодня же пойти к
твоей бабушке и сказать ей, что ты будешь моей женой.
Совсем неожиданно для меня, Олесю почти не удивили мои слова.
- Твоей женой? - Она медленно и печально покачала головой. - Нет,
Ванечка, милый, это невозможно!
- Почему же, Олеся? Почему?
- Нет, нет... Ты и сам понимаешь, что об этом смешно и думать. Ну какая
я тебе жена на самом деле? Ты барин, ты умный, образованный, а я? Я и
читать не умею, и куда ступить не знаю... Ты одного стыда из-за меня не
оберешься...
- Это все глупости, Олеся! - возразил я горячо. - Ты через полгода сама
себя не узнаешь. Ты не подозреваешь даже, сколько в тебе врожденного ума и
наблюдательности. Мы с тобой вместе прочитаем много хороших книжек,
познакомимся с добрыми, умными людьми, мы с тобой весь широкий свет
увидим, Олеся... Мы до старости, до самой смерти будем идти рука об руку,
вот как теперь идем, и не стыдиться, а гордиться тобой я буду и
благодарить тебя!..
На мою пылкую речь Олеся ответила мне признательным пожатием руки, но
продолжала стоять на своем.
- Да разве это одно?.. Может быть, ты еще не знаешь?.. Я никогда не
говорила тебе... Ведь у меня отца нет... Я незаконная...
- Перестань, Олеся... Это меньше всего меня останавливает. Что мне за
дело до твоей родни, если ты сама для меня дороже отца и матери, дороже
целого мира? Нет, все это мелочи, все это пустые отговорки!..
Олеся с тихой, покорной лаской прижалась плечом к моему плечу.
- Голубчик... Лучше бы ты вовсе об этом не начинал разговора... Ты
молодой, свободный... Неужели у меня хватило бы духу связать тебя по рукам
и по ногам на всю жизнь?.. Ну, а если тебе потом другая понравится? Ведь
ты меня тогда возненавидишь, проклянешь тот день и час, когда я
согласилась пойти за тебя. Не сердись, мой дорогой! - с мольбой
воскликнула она, видя по моему лицу, что мне неприятны эти слова. - Я не
хочу тебя обидеть. Я ведь только о твоем счастье думаю. Наконец, ты
позабыл про бабушку. Ну посуди сам, разве хорошо будет с моей стороны ее
одну оставить?
- Что ж... и бабушке у нас место найдется. (Признаться, мысль о бабушке
меня сильно покоробила.) А не захочет она у нас жить, так во всяком городе
есть такие дома... они называются богадельнями... где таким старушкам дают
и покой, и уход внимательный...
- Нет, что ты! Она из леса никуда не пойдет. Она людей боится.
- Ну, так ты уж сама придумывай, Олеся, как лучше. Тебе придется
выбирать между мной и бабушкой. Но только знай одно - что без тебя мне и
жизнь будет противна.
- Солнышко мое! - с глубокой нежностью произнесла Олеся. - Уж за одни
твои слова спасибо тебе... Отогрел ты мое сердце... Но все-таки замуж я за
тебя не пойду... Лучше уж я так пойду с тобой, если не прогонишь... Только
не спеши, пожалуйста, не торопи меня. Дай мне денька два, я все это
хорошенько обдумаю... И с бабушкой тоже нужно поговорить.
- Послушай, Олеся, - спросил я, осененный новой догадкой. - А может
быть, ты опять... церкви боишься?
Пожалуй, что с этого вопроса и надо было начать. Почти ежедневно спорил
я с Олесей, стараясь разубедить ее в мнимом проклятии, тяготеющем над ее
родом вместе с обладанием чародейными силами. В сущности, в каждом русском
интеллигенте сидит немножко развивателя. Это у нас в крови, это внедрено
нам всей русской беллетристикой последних десятилетий. Почему знать? Если
бы Олеся глубоко веровала, строго блюла посты и не пропускала ни одного
церковного служения, - весьма возможно, что тогда я стал бы иронизировать
(но только слегка, ибо я всегда был верующим человеком) над ее
религиозностью и развивать в ней критическую пытливость ума. Но она с
твердой и наивной убежденностью исповедовала свое общение с темными силами
и свое отчуждение от бога, о котором она даже боялась говорить.
Напрасно я покушался поколебать суеверие Олеси. Все мои логические
доводы, все мои иной раз грубые и злые насмешки разбивались об ее покорную
уверенность в свое таинственное роковое призвание.
- Ты боишься церкви, Олеся? - повторил я.
Она молча наклонила голову.
- Ты думаешь, что бог не примет тебя? - продолжал я с возрастающей
горячностью. - Что у него не хватит для тебя милосердия? У того, который,
повелевая миллионами ангелов, сошел, однако, на землю и принял ужасную,
позорную смерть для избавления всех людей? У того, кто не погнушался
раскаянием самой последней женщины и обещал разбойнику-убийце, что он
сегодня же будет с ним в раю?..
Все это было уже не ново Олесе в моем толковании, но на этот раз она
даже и слушать меня не стала. Она быстрым движением сбросила с себя платок
и, скомкав его, бросила мне в лицо. Началась возня. Я старался отнять у
нее цветок боярышника. Сопротивляясь, она упала на землю и увлекла меня за
собою, радостно смеясь и протягивая мне свои раскрытые частым дыханием,
влажные милые губы...
Поздно ночью, когда мы простились и уже разошлись на довольно большое
расстояние, я вдруг услышал за собою голос Олеси.
- Ванечка! Подожди минутку... Я тебе что-то скажу!
Я повернулся и пошел к пей навстречу. Олеся поспешно подбежала ко мне.
На небе уже стоял тонкий серебряный зазубренный серп молодого месяца, и
при его бледном свете я увидел, что глаза Олеси полны крупных невылившихся
слез.
- Олеся, о чем ты? - спросил я тревожно.
Она схватила мои руки и стала их целовать поочередно.
- Милый... какой ты хороший! Какой ты добрый! - говорила она дрожащим
голосом. - Я сейчас шла и подумала: как ты меня любишь!.. И знаешь, мне
ужасно хочется сделать тебе что-нибудь очень, очень приятное.
- Олеся... Девочка моя славная, успокойся...
- Послушай, скажи мне, - продолжала она, - ты бы очень был доволен,
если бы я когда-нибудь пошла в церковь? Только правду, истинную правду
скажи.
Я задумался. У меня вдруг мелькнула в голове суеверная мысль: а не
случится ли от этого какого-нибудь несчастья?
- Что же ты молчишь? Ну, говори скорее, был бы ты этому рад или тебе
все равно?
- Как тебе сказать, Олеся? - начал я с запинкой. - Ну да, пожалуй, мне
это было бы приятно. Я ведь много раз говорил тебе, что мужчина может не
верить, сомневаться, даже смеяться, наконец. Но женщина... женщина должна
быть набожна без рассуждений. В той простой и нежной доверчивости, с
которой она отдает себя под защиту бога, я всегда чувствую что-то
трогательное, женственное и прекрасное.
Я замолчал. Олеся тоже не отзывалась, притаившись годовой около моей
груди.
- А зачем ты меня об этом спросила? - полюбопытствовал я.
Она вдруг встрепенулась.
- Так себе... Просто спросила... Ты не обращай внимания. Ну, до
свидания, милый. Приходи же завтра.
Она скрылась. Я еще долго глядел в темноту, прислушиваясь к частым,
удалявшимся от меня шагам. Вдруг внезапный ужас предчувствия охватил меня.
Мне неудержимо захотелось побежать вслед за Олесей, догнать ее и просить,
умолять, даже требовать, если нужно, чтобы она не шла в церковь. Но я
сдержал свой неожиданный порыв и даже - помню, - пускаясь в дорогу,
проговорил вслух:
- Кажется, вы сами, дорогой мой Ванечка, заразились суеверием.
О, боже мой! Зачем я не послушался тогда смутного влечения сердца,
которое - я теперь, безусловно, верю в это! - никогда не ошибается в своих
быстрых тайных предчувствиях?

 

12

На другой день после этого свидания пришелся как раз праздник
св.Троицы, выпавший в этом году на день великомученика Тимофея, когда, по
народным сказаниям, бывают знамения перед неурожаем. Село Переброд в
церковном отношении считалось приписным, то есть в нем хотя и была своя
церковь, но отдельного священника при ней не полагалось, а наезжал
изредка, постом и по большим праздникам, священник села Волчьего.
Мне в этот день необходимо было съездить по служебным делам в соседнее
местечко, и я отправился туда часов в восемь утра, еще по холодку, верхом.
Для разъездов я давно уже купил себе небольшого жеребчика лет шести-семи,
происходившего из местной неказистой породы, но очень любовно и тщательно
выхоленного прежним владельцем, уездным землемером. Лошадь звали
Таранчиком. Я сильно привязался к этому милому животному, с крепкими,
тоненькими, точеными ножками, с косматой челкой, из-под которой сердито и
недоверчиво выглядывали огненные глазки, с крепкими, энергично сжатыми
губами. Масти он был довольно редкой и смешной: весь серый, мышастый, и
только по крупу у него шли пестрые, белые и черные пятна.
Мне пришлось проезжать через все село. Большая зеленая площадь, идущая
от церкви до кабака, была сплошь занята длинными рядами телег, в которых с
женами и детьми приехали на праздник крестьяне окрестных деревень: Волоши,
Зульни и Печаловки. Между телегами сновали люди. Несмотря на ранний час и
строгие постановления, между ними уже намечались пьяные (водкой по
праздникам и в ночное время торговал потихоньку бывший шинкарь Сруль).
Утро было безветренное, душное. В воздухе парило, и день обещал быть
нестерпимо жарким. На раскаленном и точно подернутом серебристой пылью
небе не показалось ни одного облачка.
Справив все, что мне нужно было в местечке, я перекусил на скорую руку
в заезжем доме фаршированной еврейской щукой, запил ее прескверным, мутным
пивом и отправился домой. Но, проезжая мимо кузницы, я вспомнил, что у
Таранчика давно уже хлябает подкова на левой передней, и остановился,
чтобы перековать лошадь. Это заняло у меня еще часа полтора времени, так
что, когда я подъезжал к перебродской околице, было уже между четырьмя и
пятью часами пополудни.
Вся площадь кишмя кишела пьяным, галдящим народом. Ограду и крыльцо
кабака буквально запрудили, толкая и давя друг друга, покупатели;
перебродские крестьяне перемешались с приезжими, рассевшись на траве, в
тени повозок. Повсюду виднелись запрокинутые назад головы и поднятые вверх
бутылки. Трезвых уже не было ни одного человека. Общее опьянение дошло до
того предела, когда мужик начинает бурно и хвастливо преувеличивать свой
хмель, когда все движения его приобретают расслабленную и грузную
размашистость, когда вместо того, например, чтобы утвердительно кивнуть
головой, он оседает вниз всем туловищем, сгибает колени и, вдруг потеряв
устойчивость, беспомощно пятится назад. Ребятишки возились и визжали тут
же, под ногами лошадей, равнодушно жевавших сено. В ином месте баба, сама
еле держась на ногах, с плачем и руганью тащила домой за рукав
упиравшегося, безобразно пьяного мужа... В тени забора густая кучка,
человек в двадцать мужиков и баб, тесно обсела слепого лирника, и его
дрожащий, гнусавый тенор, сопровождаемый звенящим монотонным жужжанием
инструмента, резко выделялся из сплошного гула толпы. Еще издали услышал я
знакомые слова "думки":

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

подымал об этом разговор
Голубчик

сайт копирайтеров Евгений