Пиши и продавай! |
— Он ведь не столько досадил мне своим разносом нашего гражданского права, сколько доставил удовольствия своим признанием в том, что он его не знает! КНИГА ВТОРАЯ [ Введение.] 1. В детстве нашем, брат Квинт; если помнишь, было сильно укоренено мнение, будто Луций Красс не пошел в науке дальше обычного отроческого начального образования, а Марк Антоний и вовсе был невеждой и неучем, а многие, хотя и подозревали, что дело было не так, все же охотно и во всеуслышанье повторяли подобные слухи об этих ораторах, чтобы легче отпугнуть нас от науки, которой мы так страстно хотели выучиться. Ведь если люди без образования достигали такого высочайшего разумения и такого сверхъестественного красноречия, то напрасным оказывается весь наш труд и нелепою кажется та забота, с которой относился к нашему образованию достойный и разумнейший человек — наш отец. Мы тогда обыкновенно пытались опровергнуть эти наговоры, ссылаясь, как дети, на домашних свидетелей: отца, родственника нашего Гая Акулеона и дядю Луция Цицерона, потому что и отец, и Акулеон (за которым была наша тетка), пользовавшийся исключительным уважением Красса, и дядя, который вместе с Антонием ездил и в Киликию и из Киликии, часто подробно рассказывали нам о занятиях и об учености Красса. А когда мы вместе с нашими двоюродными братьями, сыновьями Акулеона, обучались тому же, что и Красс, и у тех же наставников, какие были вхожи к Крассу, тогда, бывая у него на дому, мы и сами, хоть и были малы, часто видели и убеждались, что по-гречески Красе говорил так, будто и не знал никакого другого языка, а наставникам нашим он задавал и сам обсуждал в любой беседе такие вопросы, словно не было для него ничего неведомого и чуждого. А об Антонии мы еще от просвещеннейшего нашего дяди часто слышали, с какою страстью этот оратор то в Афинах, то на Родосе предавался беседам с ученейшими людьми; да и сам я в юности, насколько мне позволяла молодость и скромность, о многом часто его расспрашивал. Впрочем, конечно, все это для тебя не новость, потому что ты и раньше слышал от меня, что во многих и разнообразных этих разговорах — по крайней мере о тех науках, о которых я мог как-нибудь судить, — Антоний вовсе не казался ни невеждой, ни неучем. Правда, между двумя ораторами была и разница: Красе не скрывал, что он учился, но старался показать, что учением этим он не дорожит и что здравый смысл соотечественников во всем ставит выше учености греков; а Антоний полагал, что у такой публики, как наша, его речь встретит больше доверия, если будут думать, что он вовсе никогда не учился. Таким образом, тот и другой считали, что впечатление будет сильнее, если сделать вид, будто первый не ценит греков, а второй — даже и не знает их. Были они правы или нет — об этом, конечно, судить не здесь; здесь же, в этом предпринятом мною сочинении, я хочу лишь показать, что никто никогда не мог достичь ни блеска, ни превосходства в красноречии без науки о речи и, что еще важней, без всестороннего образования. 2. В самом деле, ведь почти все другие науки замкнуты каждая в себе самой, а красноречие, то есть искусство говорить толково, складно и красиво, не имеет никакой определенной области, границы которой его бы сковывали. Человек, за него берущийся, должен уметь сказать решительно обо всем, что может встретиться в споре между людьми, иначе 6 пусть он и не посягает на звание оратора. Я не спорю, что и в нашем отечестве, и в самой Греции, где искусство это всегда было в чести, пользовались громкой славою многие ораторы и без высшего всестороннего образования; однако я решительно заявляю, что такое красноречие, какое было у Красса и Антония, невозможно без познания всего, что служило их великой рассудительности и великому словесному богатству. Вот почему я так охотно и взялся описать происходившую однажды между ними беседу об этом: я хочу искоренить привычное представление, будто один из них был не слишком учен, а другой и вовсе не учен; хочу сохранить в записи дивные (на мой взгляд) суждения великих ораторов о красноречии, если только в моих силах будет это проследить и передать; и хочу, наконец, по мере сил спасти от забвения и безвестия их увядающую уже славу. Ибо, если бы можно было судить о них по собственным их сочинениям, я бы, пожалуй, и не счел бы столь необходимым приниматься за эту работу; но так как один из них оставил лишь немногое, да и то было написано в юности, а другой и вообще не оставил почти ничего, я счел своим долгом по отношению к мужам столь выдающихся дарований сделать еще и поныне живую память о них бессмертной, если только это окажется мне по силам. И я приступаю к этому с тем большей надеждой на одобрение, что пишу я не о красноречии Сервия Гальбы или Гая Карбона, где мне можно было бы выдумывать все, что угодно, зная, что ничьи воспоминания не могли бы меня уличить; я отдаю это на суд тех, кто сам не раз слушал людей, о которых я говорю; и цель моя — представить двух замечательных мужей перед теми, кто ни того, ни другого из них не видал, согласно памяти живых и здравствующих очевидцев, которым оба эти оратора были знакомы. 3. Таким образом, дорогой мой и прекрасный брат, я вовсе не собираюсь наставлять тебя какими-нибудь руководствами по риторике, которые ты считаешь такими пошлыми. Разве может что-то быть тоньше и красивее твоей речи? Но хоть ты и избегаешь ораторского поприща, — то ли по убеждению, как ты сам утверждаешь, то ли по застенчивости и какой-то врожденной робости, как писал сам о себе отец красноречия Исократ, то ли потому, что одного-де ритора достаточно не только на одну семью, но даже чуть ли не на целое государство, как ты любишь шутливо говорить, — все же я надеюсь, что ты не отнесешь эти книги к числу тех, над которыми действительно можно издеваться из-за скудости научного образования людей, берущихся в них рассуждать о законах речи. Ведь, как мне кажется, в беседе Красса и Антония не упущено ничего, что может познать и усвоить человек при выдающихся дарованиях, усерднейших занятиях, величайшей учености и огромной опытности; и об этом легче всего судить тебе, пожелавшему усвоить науку и законы речи самостоятельно, а применение ее — при моей помощи. Но, чтобы скорее выполнить мне ту нелегкую задачу, какую я себе поставил, оставим всякое предуведомление и обратимся к изложению собеседования и спора между нашими двумя героями. [ Обстоятельства диалога.] Итак, на другой день после описанной беседы, во втором часу дня, когда Красе был еще в постели и у него сидел Сульпиций, а Антоний прогуливался с Коттой под портиком, к ним неожиданно явился старик Квинт Катул со своим братом Гаем Юлием. Услышав об этом, Красс заволновался и встал; удивились и все остальные, заподозрив, что их приход вызван какой-нибудь особенной причиной. Когда они обменялись, как обычно, самыми дружескими приветствиями — — Что случилось? — спросил Красс. — Какие у вас новости? — Да право никаких, — сказал Катул, — ты же знаешь, время сейчас праздничное. Ты, конечно, можешь считать наше появление неуместным и докучным, но дело в том, что вчера вечером ко мне в усадьбу зашел из своей усадьбы Цезарь и сказал мне, что встретил идущего от тебя Сцеволу и услышал от него поразительные вещи: будто ты, кого я никогда никакими мыслимыми средствами не мог выманить на спор, подробно рассуждал с Антонием о красноречии и спорил с ним прямо на греческий лад, точно в школе. И вот брат упросил меня пойти сюда вместе с ним: Сцевола, мол, говорил, что добрая часть собеседования отложена на сегодня. А я и сам был не прочь послушать и только, честно говоря, боялся вам досадить. Так вот. если ты считаешь наш поступок назойливым, припиши его Цезарю, если дружественным, то нам обоим. А для нас, если только мы вам не досадили, побывать здесь — одно удовольствие. 4. — Что бы ни привело вас сюда, — сказал на это Красе,— я всегда рад видеть у себя своих самых дорогих и лучших друзей; но, правду говоря, любая другая причина была бы мне приятнее, чем эта. Сказать по совести, никогда в жизни не был я так недоволен собой, как вчера, и больше всего меня удручает то легкомыслие, с каким я, уступив молодым людям, забыл, что я старик, и сделал то, чего не делал даже в молодые годы: стал спорить о предметах, относящихся к области науки. Но все-таки мне повезло хотя бы в том, что вы пришли, когда я уже покончил со своими выступлениями, и будете слушать Антония. — Ну, что же, Красе, — возразил Цезарь, — а мне так уж хотелось послушать это твое пространное и связное рассуждение, что за неимением лучшего я готов удовольствоваться даже твоей обычной беседой. Поэтому я, право, упрошу тебя уделить также мне и Катулу хоть немного твоей любезности, чтобы не казалось, будто мой друг Сульпиций или Котта значат для тебя больше, чем я. Если же это не по тебе, приставать к тебе я не буду: я не хочу, чтобы мое поведение показалось тебе неуместным, потому что сам ты всякой неуместности боишься больше всего на свете. — Верно, Цезарь, — ответил Красе, — из всех латинских слов это слово всегда мне казалось по смыслу особенно важным. Ведь «неуместным» мы называем человека потому, что поступки его «не у места», и это слово встречается сплошь и рядом в нашем разговорном языке. Кто не считается с обстоятельствами, кто не в меру болтлив, кто хвастлив, кто не считается ни с достоинством, ни с интересами собеседников и вообще кто несуразен и назойлив, про того говорят, что он «неуместен». Этим пороком особенно страдает самый просвещенный народ — греки; но сами греки не сознают силу этого зла и потому не дают этому пороку никакого наименования. Ищи где угодно, как греки называют «неуместное», и не найдешь. Однако из всех «неуместностей» (а им нет числа) я не знаю, есть ли большая, чем этот их обычай, где попало и с кем попало затевать изощреннейшие споры по сложнейшим ли или по пустяковым вопросам. А именно этим, несмотря на все наше нежелание и отказы, нам и пришлось заниматься вчера по требованию этих молодых людей. 5. — Однако, Красе, — возразил на это Катул, — те греки, которые были знамениты и велики в своих городах так же, как ты, да как и мы все хотим быть в нашей республике, нисколько ведь не походили на этих греков, которые жужжат нам в уши; а вместе с тем и они не избегали подобного рода бесед и споров на досуге. Конечно, если тебе кажутся «неуместными» люди, не принимающие во внимание ни время, ни место, ни собеседника, ты совершенно прав; однако неужели тебе не кажется удобным это самое место с этим вот портиком, под которым мы прогуливаемся, и палестрой, и размещенными всюду сиденьями и неужели нисколько не напоминают они тебе о гимнасиях и ученых беседах греков? Или разве не благоприятствует нам время при таком длительном досуге, какой выдается нам так редко и так, кстати, как теперь? Или мы сами — люди, чуждые такого рода собеседований, и это при на- шем-то общем убеждении, что без этих занятий нам и жизнь не в жизнь? — На все это, — сказал Красс, — я смотрю иначе. Прежде всего, я уверен, Катул, что и палестру, и скамьи, и портики сами греки придумали для упражнений и развлечений, а не для собеседований. Ведь гимнасии придуманы были за много веков до того, как философы принялись в них за свою болтовню; да и в наше время, когда всеми гимнасиями завладели философы, слушатели их тем не менее охотнее слушают диск, чем философа: стоит диску зазвенеть, как в самой середине речи философа, рассуждающего о самых больших и важных во-просах, все они разбегаются натираться маслом. Таким образом, греки, по их собственному признанию, самое пустяковое развлечение ставят выше самого существенного блага. А вот в том, что ты говоришь о досуге, я с тобой согласен; только ведь досуг должен приносить не напряжение, а облегчение уму. 6. Я не раз слыхал от моего тестя, что его тесть Лелий всегда почти уезжал в деревню вместе со Сципионом и что оба они невероятно ребячились, вырываясь в деревню из Рима, точно из тюрьмы. Я не смел бы говорить этого про таких важных людей, но сам Сцевола любит рассказывать, как они под Кайетой и Лаврентом развлекались, собирая ракушки и камушки, и не стеснялись вволю отдыхать и забавляться. Поистине люди ведут себя, как птицы: для высиживания птенцов и для собственного удобства они вьют и устраивают гнезда, но, едва кончив работу, сейчас же для отдыха от трудов принимаются порхать туда и сюда, — так же и мы, утомившись делами на форуме и городскими трудами, хотели бы беззаботно и беспечно давать волю полету своих мыслей. И я не кривил душой, когда говорил Сцеволе на процессе по делу Курия: «Сцевола, — говорю, — ведь если ни одно завещание не будет правильным, кроме тех, какие составишь ты сам, то все мы, граждане, будем сбегаться с табличками прямо к тебе, чтобы всем составлял завещания один ты. И что же тогда получится? — говорю, — когда же ты будешь заниматься государственными делами? когда делами друзей? когда своими собственными? когда же, наконец, никакими?» И еще я прибавил: «Ведь, по-моему, только тот человек вправе зваться свободным, который хоть изредка бывает без дел». Это мое мнение, Катул, непоколебимо; и когда я здесь, то именно это полное и совершенное ничегонеделание доставляет мне наслаждение. Над которыми действительно можно издеваться из за скудости научного образования людей |
|
|
|