Пиши и продавай!
как написать статью, книгу, рекламный текст на сайте копирайтеров

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

Непосредственным поводом к бунту был шок от американского сексуального фильма, но можно говорить о более общей несовместимости западной свободы выбора и мусульманского знания единой и единственной истины. Традиционный китаец, кореец или японец, связанный обычаем в быту, свободно выбирал свой духовный путь. Внутри консервативной традиции дремала способность к личной ориентации, к ответственному личному выбору. Напротив, ислам был жесткой. раз навсегда установленной духовной системой. Для средних веков эта система была великим синтезом, на основе которого возникла замечательная культура; но с Новым временем догматика ислама очень плохо ладится, и резкий выход в Новое время вызвал своего рода агорафобию, страх открытого пространства. Этот синдром свойствен и многим православным.

"ПРЕОДОЛЕНИЕ НОВОГО"
Традиционному обществу — и отдельному человеку этого общества — мучительно трудно включиться в пространство и время современности. Арабскому, индийскому и китайскому кино это по большей части не удается. Японское кино подтверждает, что Япония вошла в западный темп жизни. Другая лакмусовая бумажка — шестидневная война. Г. А. Насер не мог понять, почему в воздухе израильских самолетов больше, чем подсчитано было на аэродромах. Недоразумение быстро разъяснилось: египетские самолеты делали за день два боевых вылета, израильские — восемь,

Еще острее — неспособность удерживаться на ногах в расширяющемся культурном пространстве. Ислам средних веков был достаточно дифференцирован, но он дифференцирован раз и навсегда, с объединяющей точкой в Коране. А в современной культуре объединяющей точки нет и дифференциация постоянно нарастает. Устойчивую опору личность может найти только в самой себе. Один из способов строить внутренний мир указал Николай Кузанский: docta ignorantia, ученое незнание (или: ученое невежество). Личность, уверенная в интуиции "своего", духовно близкого, выносит за скобки то, что ей далеко, что может быть хорошо, но для другого. Европейская культура накапливала эту способность несколько веков.

Для миллионов людей такое поведение совершенно недоступно. Им необходим "чин", обычай, внешняя идентификация (с этносом, с вероисповеданием). Нужна уверенность, что путь, на который ты стал, это единственный путь, а все другие ведут прямиком в ад. Само сомнение — ад для непривычного, не закаленного в сомнениях ума.

Тонкий наблюдатель, Роберт Белла, заметил, что даже в Японии модернизация не совсем завершена. Экономический рост не может быть "автоматическим показателем успешного преобразования социального строя... Напротив, там, где экономический рост стремителен, а структурные перемены блокированы или, как в коммунистических странах, искажены, возникает социальная неустойчивость, которая при современном положении в мире может иметь роковые последствия для всех".

Чувство утраты смысла может быть таким острым, что становится популярным лозунг "преодоления нового" или "использования нового, чтобы преодолеть новое", как это было в Японии тридцатых и сороковых годов. "Вторая мировая война рассматривалась как почти эсхатологический конфликт, в котором японский дух должен был преодолеть новый дух". "Преодоление нового сжато передает идеологию правых сил, но в конце пятидесятых о том же заговорили и левые. Чувство кризиса, опасности "духовного развала" (как выразился Нацумэ Сосэки) сближает правых и левых, ангажированных и неангажированных интеллигентов, экономически передовую Японию с экономически отсталыми странами Востока. В воспоминаниях Хасана аль Банны, основателя "мусульманского братства", рассказывается, как он был потрясен растущим духовным и идеологическим распадом во имя интеллектуальной свободы. Индонезийский интеллигент Суджатмоко также говорит о потере тождества с самим собой.

В этой перспективе можно понять и стремление Солженицына увести Россию на Северо-Восток, подальше от всемирной истории, — и отвращение к плюрализму. Солженицынская критика плюрализма опирается не столько на философские аргументы, сколько на психологию раскрестьяненных и беспочвенных миллионов. В публицистике великого писателя они находят зеркало своей заброшенности.

ЧЕРЕДОВАНИЕ РАЗУМА И АБСУРДА
В странах Незапада, вступивших на путь развития, инициатива заменяется подтягиванием отстающих до уровня передовых (ударников, стахановцев). Русский опыт повторялся от Китая до Африки не потому, что он хорош, а потому, что другое не выходило. Но психология подтягивания быстро выветривается.

Существуют попытки описать нашу командно-административную систему как "диктатуру развития". Однако эта модель скорее подходит к Петру, чем к Сталину (любившему сравнения с Петром). Оба рубил и сплеча, пробивали широкую дорогу, а не узкую тропинку, которая зарастала бы за плечами. Но куда вела дорога? Петр втолкнул Россию в Европу. Он бросил семена европейской культуры, и они проросли. После Петра был Ломоносов. После Сталина — только лауреаты сталинских премий. Семена утопии не дают всходов.

Образ Петра в русской историографии и литературе двоится: мощный властелин судьбы и медный всадник, промыслитель и самодур... Я думаю, что наследие Петра действительно двойственно так же, как наследие Екатерины... Впрочем, всякая традиция не однозначна, и от нас самих зависит ее истолкование. Внутри необходимости живет свобода. Не от Петра, а от нас самих зависит, как мы сегодня живем. Обстоятельства сужают выбор, но выбор всегда есть.

Диктатура развития ставит своей целью разрубить Гордиев узел слаборазвитости. Она оправдывает себя тем, что насилие — повивальная бабка истории. Лошадь, подхлестнутая кнутом, тащит воз рысью. Но еще один удар кнута — и лошадь падает, и насилие оказывается палачом истории.

И вот здесь аналогии начинают скользить и терять смысл. Можно ли назвать диктатурой развития военный коммунизм? Или сталинскую коллективизацию? Да и всю нашу систему, которую Гензель (сотрудник управления кожевенной промышленности гитлеровских времен, разработавший общую теорию таких систем) назвал "центрально-административной", а Г. X. Попов — "командно-административной"? Исторически центрально-административная экономика возникла в Германии 1914—1918 годов и была военной экономикой, мобилизацией хозяйства для тотальной войны. В условиях такой войны она оправдана и хорошо действовала. Но Ленин ошибся, предположив, что так можно строить мирную жизнь. Наша экономика была эффективной только в 1941—1945 годах, когда ставились простые хозяйственные цели (миллионы одинаковых шинелей, сапог и т. д.), а материальную заинтересованность заменили патриотизм и террор. Впоследствии эту модель использовали многие афро-азиатские страны для индустриализации. У них не было буржуазии, и строить заводы могло только государство. Но ведь в России 1913 года бурно развивалась частная промышленность...

Так же обстоит дело с однопартийной системой, которую американский африканист Фридланд изящно назвал "фокусированным плюрализмом" (создание дифференцированной системы под единым управлением). В условиях Африки эта система рациональна, потому что многопартийность предполагает детрибализацию, — иначе партии становятся прикрытием племенной розни. В Либерии воюют не партии, не идейные течения, а племена. Единая партия с единой идеологией становится здесь необходимым инструментом модернизации. Африканский социализм оправдывает шутку М. Тэтчер: это "очень длинный путь к капитализму". Но зачем он нужен был нам? Или Китаю?

В конце тридцатых в Москву неожиданно завезли (кажется, из Испании) партию бананов. "Живем, как в Африке, — шутили москвичи, — ходим голые, едим бананы..." А некоторые тихо добавляли: "И имеем вождя".

Внешне сходные совокупности действий, в одном случае разумные, в другом становились абсурдными. И наоборот, система, которую мы готовы безоговорочно оценить как абсурдную, разумно действует во время войны и — с грехом пополам — в очень слабо развитых странах, выбравших (не от хорошей жизни) "социалистический" путь, то есть путь государственного хозяйства, украшенный социалистическим и лозунгами.

ВЫХОД ЗА РАМКИ КОНЦЕПЦИИ
Теория модернизации основана на некоторых ценностных предпочтениях. Рост производительных сил, рационализация сознания, дифференциация общества рассматриваются как чистое благо, а современный Запад — как безусловный идеал. Это не относится к мыслителям, подобным Роберту Белле, но если взять нашумевшие в шестидесятые годы "Ступени роста" У. Ростоу (и десятки подобных книг), то кажется, что они написаны не после О. Шпенглера, а где-то на Луне, откуда кризис Запада еще не заметил и. "Модернизаторы" сосредоточены на "иметь" и слабо воспринимают кризисы "бытия" — чувства целого, чувства тождества с собой и с миром, — вызванные "прогрессом". Они не сомневаются в идее прогресса. Между тем это по сути ложная идея. Развитие от простого к сложному не хорошо и не плохо , оно просто неизбежно. Его нельзя остановить, и Шафаревичу вместе с Беловым не удастся вернуть нас назад в Тимониху. Но оно несет с собой много зла, и "провалы модернизации" — реакция на недооценку этого зла, на неумение уравновесить его.

В конце шестидесятых годов мне бросилась в глаза статья (кажется, Левицкого) в журнале "Остойропа". Автор, печатающийся в антисоветском журнале и, видимо, недруг коммунизма, попытался оценить ленинскую культурную революцию в терминах социологии развития. Вышло, что культурная революция была полезна для индустриализации. Мне понравилась беспристрастность публициста, способность отвлечься от личных симпатий. Но по сути я с ним не был согласен и решил повернуть модель обратной стороной. Напечатать статью здесь не удалось, цитирую по моей книге "Неопубликованное" (Мюнхен, 1972): "Борьба против суеверий и магического мышления проложила дорогу технической революции... однако пропаганда двадцатых годов была очень топорной. Она разрушила религиозные праздники, разрушила (или нарушила) систему поэтических символов, тесно связанных с нравственными представлениями..." Эти мои возражения относятся не к отдельной статье, а ко всей социологии развития.

Теория модернизации знает только две позиции: традиционное и современное общество. Воплощенная утопия, как особый тип, не рассматривается. И не случайно: это, собственно, и не специфическая проблема слаборазвитых стран. То, что Россию и Германию можно, с известной точки зрения, рассматривать как слаборазвитые страны — парадоксальное открытие, пришедшее одновременно в голову Роберту Белле и мне около 1970 года, на основе уже сложившейся теории, разработанной на афро-азиатском материале. Но аналогия между Россией и Азией не объясняет, почему прыжок в утопию был совершен в России, и уже из России, опираясь на ее опыт, повторен в Китае. И почему именно в Китае, а не в Индии. Занявшись историей Азии, мы с удивлением заметим, что в Китае уже 2000 лет создаются утопии и совершаются прыжки в утопию, а в Индии ничего подобного не было и нет. Так что это вовсе не уникальная проблема модернизации, не проблема одной лишь современности, а устойчивая черта культуры некоторых стран. В том числе, пожалуй, и России, если понять замысел Ивана Грозного. Царство-монастырь во главе с царем-игуменом — это ведь тоже утопия, несбыточный идеал окончательного общественного устройства. То, что опричнина выродилась в пьяное безобразие и разбой, — один из вариантов общей судьбы всех утопий. Они все, так или иначе, вырождаются...

Утопия не может быть понята как движение от одного этапа истории к другому; это попытка выпрыгнуть из истории, осуществить абсолют. Чтобы выпрыгнуть в абсолют, нужна зачарованность верой, идеей, теорией. Но то, что может сыграть решающую роль в поведении отдельного человека, группы людей, совершенно не объясняет поведения народа. Народ не состоит из теоретиков. 24 процента россиян, голосовавших за большевиков (и свыше 40 процентов немцев — за Гитлера), не были фанатиками идеи. Скорее, это растерявшиеся обыватели, выбитые из привычных условий жизни, охваченные чувством беспомощности, затерянности, страха. Германию в 1933 году лишил рассудка один клубок причин (Версаль, репарации, экономический кризис), Россию в 1917 году — перенапряжение сил на войне и потеря доверия к царю. Иран — столкновение американской эротики с мусульманским фундаментализмом. А в обстановке нарастающей истерики возникает социальный СПИД — отсутствие иммунитета к лжепророкам. Там, где иммунитет сохранился, идеи критически оцениваются, лидеров критически выслушивают — и развитие продолжается по проторенной колее.

Следующее условие катастрофы — "харизматический лидер" (термин М. Вебера), "пассионарий" (термин Л. Н. Гумилева), человек, который "знает, как надо" (А. Галич). Знает абсолютное средство от мирового зла. Знает — и убежден, что ему "все позволено". Настолько убежден, что заражает своей верой группу сторонников (консорцию, как выражался Л. Н. Гумилев, — подобие брака по страстной любви), — группу, способную повести за собой народ.

Вождь увлекает народ к утопии, во имя которой необходима война. Ибо на пути к утопии всегда стоит Враг (этнический или социальный) и его надо уничтожить. Эту цель предлагает любая антимодернизаторская идеология (романтического национализма или радикального социализма). Сейчас есть тенденция переоценивать роль одной идеи (радикального социализма). Например, А. Латынина ставит рядом имена Сталина, Мао, Пол Пота — и на этом останавливается. Надо бы прибавить Гитлера, Хомейни. Группа риска идей принципиально открыта, Опыт Ирана включил в нее мусульманский фундаментализм. Возможно использование лозунгов экологического равновесия, спасения народа от наркомании и алкоголизма, от аэробики и т. п.

Валить все на Маркса, как это делает А. Ципко в опубликованной журналом "Новый мир" статье "Хороши ли наши принципы?", сегодня очень соблазнительно. Но соблазн несет две опасности. Во-первых, становятся менее виновными те, кто выбрал именно эту теорию и именно так интерпретировал. Можно подумать, что их опоили марксизмом, что выбор не был ответственным и сознательным. Во-вторых , возникает ложное чувство нашей собственной чистоты: освободились от марксизма — и дело в шляпе . Между тем свобода от марксизма не дает иммунитета к другим штаммам той же хворобы — к расизму, религиозному фундаментализму и т. д.

Утопии не страшны, пока остаются интеллектуальной игрой или романтическим мечтанием. Страшно другое: брак утопической идеи с традицией "административного восторга" (Щедрин). Этого еще один раз да не даст нам Бог! И мы поможем Богу, если будем помнить, что в нашей стране условия социального СПИДа еще не изжиты. И задача не в том, чтобы построже осудить поколение 1917 года (мы ничуть не лучше его), или идею революции, или идею коммунизма. Истинная трудность в том, чтобы не попасть из Сциллы в Харибду. Самыми яростными критиками коммунизма были национал-социалисты...

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

В почвенничестве есть ощущение внутренней логики культуры
Федотов считал характерным для интеллигенции
культура Померанц Г. Долгая дорога истории 6 истории

сайт копирайтеров Евгений