Пиши и продавай!
как написать статью, книгу, рекламный текст на сайте копирайтеров

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

Мерула, дрозд морской и лосось с чернохвосткою — там же.

Тучной кальварии жир и сладость ежа водяного,

Мидий, багрянок, рачков,— все сие обрящешь в Коркире.

Да и иных морских созданий прославил он многими стихами, причем о каждой породе у него сказано, где она водится и как по-вкуснее ее приготовить — сварить или зажарить. Просвещенныелюди отнюдь не попрекают его этим,— так пусть и меня никто не попрекнет, ежели рассказываю я пристойно и складно по-гречески и по-латыни то, что известно совсем немногим.

40. Хотя я довольно сказал о сем предмете, однако же пойми еще и другое: ведь очень может быть, что я, имея некоторые сведения и некоторый опыт во врачевании, отыскиваю в рыбах какой-нибудь целебный состав. Воистину, целительные вещества драгоценною россыпью рассеяны по милости природы всюду, а стало быть, кое-что содержится и в рыбах. Неужто же, по-твоему, различать и отыскивать целебные снадобья — дело чародея, а не врача и уж тем паче не философа, который употребит их не для наживы, но для излечения страждущих? Меж тем древние врачеватели даже раны умели врачевать целительными напевами, как свидетельствует наилучший знаток древности — Гомер, у которого заклятия останавливают струящуюся из Улиссовой раны кровь. Право же, не бывает преступным никакое дело, предпринятое во спасение жизни человеческой!

Однако обвинитель твердит: «Чего же ради, если не со злодейскими намерениями, потрошил ты рыбу, доставленную тебе рабом Фемисоном?» Можно подумать, что я не рассказывал только что о том, как описываю части тела всех животных, а также местоположение, количество и устроение оных частей и как усердно изучаю я и дополняю анатомические труды Аристотеля! Поэтому мне остается лишь подивиться, что вы знаете об одной-единственной исследованной мною рыбешке, хотя я точно так же успел исследовать множество рыб всюду, где бы они мне ни попадались, причем все это делал отнюдь не тайком, но вполне открыто, так что любой посторонний наблюдатель мог присутствовать при этих моих занятиях — тут я следую обычаям и правилам наставников моих, которые учат, что честный и благородный человек должен — куда бы ни явился — всем обличьем своим выражать душевную свою благонамеренность. Так вот, рыбешку, которую вы именуете морским зайцем, я показывал тогда весьма многим присутствовавшим, однако не могу вынести решения об их мнениях, пока сам не исследую ее еще более тщательно и подробно, потому что даже у древних философов я не нахожу описания некоторой присущей этой рыбе особенности. Сия особенность — из редких редкая, и, ей-богу, о ней стоит упомянуть: насколько я знаю, лишь эта рыба, будучи вообще-то бескостой, имеет в брюхе двенадцать косточек, соединенных рядком наподобие свиных бабок. Знай о таком Аристотель, он не преминул бы описать столь важную особенность, коль скоро он даже ослиную треску почитает весьма, достопримечательной лишь за то, что из всех рыб только у нее сердечко помещается посреди брюха.

41. А обвинитель стоит на своем: «Ты потрошил рыбу!» Но разве философу преступно делать то, что вполне дозволительно мяснику или повару? «Потрошил рыбу» — не винишь ли ты меня в том, что я потрошил ее сырою? Вот если бы я принялся мусолить вареную рыбу, выковыривая себе ее печенку — а именно таким застольным правилам учится у тебя этот недоросток Сициний Пудент! — вот за это ты бы винить меня не стал, хотя в действительности философу куда предосудительнее жрать рыбу, чем исследовать ее. Ежели гадателям дозволено рыться в потрохах, то неужто нельзя созерцать их философу, сознающему себя волхвом всех тварей и жрецом всех богов? Не винишь ли ты меня в том, за что мы с Максимом так восторгаемся Аристотелем? Но покуда не выкинешь ты сочинений его из книжных хранилищ, покуда не вырвешь их силою из рук ревнителей науки,— до той поры нельзя тебе меня винить! Вот и довольно, на это я уже дал ответ, и с избытком.

А теперь погляди, Максим, как они сами себе перечат. Они утверждают, будто я домогался женщины чародейскими хитростями и морскими приворотами в то самое время, когда я — и этого они отрицать не будут! — был в глубине горной Гетулии, где рыба могла бы найтись разве что после Девкалионова потопа. На мое счастье, они не знают, что я читал Феофрастово «О тварях кусачих и тварях грызучих» и «Противоядия» Никандра,— иначе они ославили бы меня еще и отравителем! Ведь и в чародеях я оказался именно потому, что читал Аристотеля и старался ему подражать, хотя отчасти подстрекнул меня и мой Платон, изрекший, что ревнитель наук «забавляется в сей жизни забавою без оскомины».

42. Теперь, когда с рыбами все достаточно прояснилось, узнай о другой их глупости, в равной мере глупой, но еще куда как пустопорожней и нелепей. Они и сами понимали, что все эти рыбьи доказательства ничего не стоят и ни к чему не приведут, а нововыдуманностью своей только вызовут смех: и то сказать, слыхивал ли кто-нибудь, будто чистить и потрошить рыбу — дело чародейное? Нет, надобно придумать что-нибудь получше — более согласное с расхожими мнениями и оттого более достоверное. Поэтому они, на сей раз следуя в измышлениях своих привычным мнениям и слухам, объявили, что я-де зачаровал заговором некоего отрока, а дело-де было вдали от посторонних глаз и в укромном месте, а свидетелями-де были только жертвенник да светильник да немногие сообщники, а отрок-де свалился замертво точно там, где он был зачарован, а после-де его заставили встать, только он по-прежнему сам себя не помнил. Впрочем, дальше лгать они не осмелились, хотя, право же, чтобы сказка закончилась по всем правилам, надобно было еще добавить, что сей отрок возгласил весьма многие пророчества и прорицания. Это так, потому что вся выгода от таковых заклинаний заключается для нас в обретении богодухновенного пророчества — и не только мнение толпы, но даже суждения ученых мужей подтверждают, что подобные чудеса с отроками случаются. Я помню, что прочитал у философа Варрона, мужа многоумного и многосведущего, среди прочих рассказов такого же рода еще и вот какой. Якобы в Траллах, когда волхвы там совершали гадания об исходе Митридатовой войны, некий отрок, созерцая отраженный в воде кумир Меркурия, вдруг пропел песнь в сто шестьдесят стихов о грядущих событиях. Тот же Варрон рассказывает, как Фабий, потеряв пятьсот денариев, пришел за советом к Нигидию и как зачарованные Нигидием мальчики точно ответили на вопрос его, где зарыта мошна с частью этих денег и куда разошлись остальные — и тогда одна монета нашлась даже у философа Марка Катона, который признался, что взял ее от своего же ближнего раба для взноса в Аполлонову казну. 43. Вот такое и подобное о волхвованиях и отроках читал я во многих книгах и все-таки сомневаюсь, что по этому поводу сказать — допустить или отвергнуть, хоть я и верю Платону, что между богами и людьми пребывают некие промежуточные по природе и по местоположению дивные силы, правящие всеми пророчествами и чудодействованиями магов. Поэтому я по размышлении допускаю возможность, что человеческая душа, а наипаче детская и невинная, то ли от запахов услаждающих, то ли от песен утешающих засыпает в дремотном успокоении и в беспамятном ко внешнему отчуждении, так что на краткий миг с позабытым телом она разлучается и к собственному естеству возвращается, а естество сие воистину бессмертно и божественно — и что поэтому словно бы в некоем сонном дурмане провидит душа грядущее. Однако же в любом случае, если вообще можно верить подобному, то для самого существа дела непременно надобно, как я слыхал, чтобы этот — уж не знаю какой!— назначенный для пророчества отрок был бы телом прекрасен и беспорочен, разумением остер и даром речи отличен: всё для того, чтобы дивная сила обрела в нем как бы отменное обиталище, коего достойна, ежели и вправду нисходит она в отроческое тело, и чтобы сама душа после скорого своего пробуждения воротилась бы к пророчеству, мигом ею обретенному, и с легкостью воспомнила бы его в целости и сохранности, еще не тронутое забвением. Воистину, как говаривал Пифагор, не из всякого бревна вырубишь Меркурия!

Но если это так, назовите, кто был сей отрок — здоровый, непорочный, даровитый, красивый,— тот, которого я мог чарами моими заслуженно приобщить к святости! Ибо этот Талл, о котором вы говорите, гораздо более нуждается во враче, нежели в маге: этого горемыку так одолела падучая, что он часто чуть ли не трижды или четырежды на дню безо всяких заклинаний валится замертво, и на нем уже живого места не осталось от ушибов: лицо в ссадинах, лоб и затылок в шишках, глаза мутные, нос распух, ноги заплетаются,— да величайшим из чародеев будет тот, в чьем присутствии Талл сумеет долго на ногах простоять! он в своем недуге, как во сне, только и клонится упасть. 44. И о нем-то вы утверждали, будто падает он под действием моих заклинаний, потому что однажды случился у него припадок при мне! Здесь присутствуют многие сослужащие с ним рабы, которых вызвали по вашему требованию, и все они могут рассказать, почему они от Талла отплевываются, почему никто не осмеливается есть с ним из одной миски или пить из одной чашки. Да и зачем мне рабы? Вы сами всё отлично знаете! Попробуйте отрицать, что задолго до того, как я явился в Эю, этот Талл уже болел, постоянно валялся в обмороках и его частенько показывали врачам,— станут ли отрицать это его сотоварищи по рабству, которые у вас же находятся в услужении? Я предъявил бы и более веские доказательства, когда бы мальчишка давно не был отослан вон из города в отдаленную усадьбу, чтобы не перепортить всю челядь,— а что это так, не в состоянии отрицать даже обвинители!— и поэтому я сегодня не могу представить его вам на поглядение. Действительно, все это обвинение затевалось в такой суете и спешке, что только позавчера Эмилиан потребовал от меня представить тебе для дознания пятнадцать рабов. Здесь четырнадцать,— те, которые оказались в городе,— и нет только Талла, потому что, как я сказал, он теперь почти в ста верстах от Эи. Итак, отсутствует один лишь Талл, но я уже послал за ним нарочного, чтобы тот поскорее привез его сюда. Спроси, Максим, вот у этих представленных мною четырнадцати рабов, где обретается юный Талл и в добром ли он здравии; задай этот же вопрос рабам моих обвинителей — и ни единый не станет отрицать, что мальчишка на вид безобразен до гнусности, телом хил и недужен, болен падучей, невежда и дикарь. Право же, отменного отыскали вы отрока: так и хочется приобщить его к жертвоприношению, погладить по головке, нарядить в чистую одежду, да еще и дожидаться от него пророчеств,— ей-богу, жаль, что его здесь нет! Я бы тебе, Эмилиан, сразу его вручил, я бы за шиворот его держал, вздумай ты его допрашивать, а он посреди допроса прямо тут же перед судейским амвоном как уставился бы на тебя мерзкими своими глазищами, как забрызгал бы тебе лицо слюнявою пеною, как стиснул бы кулаки, как затряс бы головою — и наконец свалился бы замертво прямо в распростертые твои объятия!

45. Ты затребовал четырнадцать рабов, я их доставил, вот они — почему же ты не почтешь для себя полезным их допросить? Нет, подавай тебе одного-единственного припадочного мальчишку, который притом давно уже отослан подальше,— и тебе это известно не хуже, чем мне. Бывает ли клевета очевиднее твоей клеветы? По твоему требованию явилось четырнадцать рабов, а тебе не до них; недостает одного мальчишки, а тебе только он и надобен. В конце концов, чего ты хочешь? Вообрази, что Талл здесь: хочешь доказать, что он при мне упал?— да я и сам готов это признать! Хочешь объявить, что виною тому была ворожба?— но этого мальчишка знать не может, а я против этого возражаю, ибо даже ты не осмелишься отрицать, что мальчишка припадочный. Но ежели так, зачем объявлять причиною его припадка ворожбу, а не болезнь? почему в моем присутствии не могло случиться с ним то, что часто случалось в присутствии многих других? Уж если бы мне было так важно сбить с ног припадочного, то к чему мне были бы заклинания, когда я читал у естествоиспытателей, что раскаленный камень гагат легко и с отменной наглядностью обнаруживает помянутую болезнь и что пахучим его дымом определяют обычно на рабских рынках, здоровы ли продаваемые рабы? Даже от верчения простого гончарного круга у таких больных нередко делается припадок, ибо самое зрелище вращения лишает последней силы их недужную душу, так что ежели нужно ввергнуть в забытье припадочного, то гончар управится с этим гораздо скорее мага.

Доставить сюда этих рабов ты потребовал от меня безо всяких к тому оснований; а я вот имею основания требовать, чтобы ты назвал и доставил сюда свидетелей нечестивого таинства, при совершении коего я «толкнул падающего», то есть Талла. Пока что ты назвал одного-единственного свидетеля — недоростка Сициния Пудента, от лица которого и обвиняешь меня. Действительно, он утверждает, что присутствовал; но если бы даже малолетство его не мешало ему быть свидетелем в делах священных, то все равно показания его неприемлемы, ибо он и есть обвинитель. Право же, Эмилиан, возьмись ты утверждать, будто присутствовал при таинстве самолично и оттого-то и начал слабеть умом, так было бы куда проще и куда надежнее, чем отдавать все это дело вроде бы как ребятам в забаву: мальчишка упал, мальчишка подглядел — быть может, и наворожил все это какой-нибудь мальчишка?

46. Вот тут-то, приметив по выражению лиц и перешептыванию слушателей, что и эта новая ложь принимается с прохладцей и уже почти отвергнута, Танноний Пудент принимается плутовать: чтобы хоть у кого-нибудь сохранились хоть какие-нибудь подозрения, он обещает непременно представить еще и других мальчиков-рабов, которые-де точно так же были мною зачарованы, и этим способом исхитряется перейти к рассуждениям о совершенно иных предметах. Я мог бы пропустить эти его обещания мимо ушей, однако же — как и во всех прочих случаях — не пропущу, но снова по собственному почину требую обвинителя к ответу. Я желаю, чтобы сюда привели этих мальчиков, о которых я уже слыхал, что их прельстили уповательным освобождением и так уговорили солгать, а больше пока ничего не скажу — пусть-ка их сюда приведут! Я требую и не отступлюсь, Танноний Пудент!— исполняй обещанное, подавай сюда мальчишек, на коих возлагаешь такие надежды, и назови их, кто они таковы! Трать на это мою воду, я позволяю. Говори, Танноний, сказано тебе — говори! Почему же ты молчишь, почему медлишь, почему озираешься по сторонам? Ежели он плохо выучил свой урок и позабыл имена, тогда иди сюда ты, Эмилиан, и говори, что ты там поручил говорить своему поверенному — и подавай сюда мальчишек! Почему же ты так побледнел? Почему молчишь? Как же это у вас именуется: обвинение и уличение в злодействе или лучше просто издевательство над почтенным Клавдием Максимом и бесчестное надругательство надо мною? Так или сяк, но ежели поверенный твой по нечаянности оговорился и никаких малолетних свидетелей у тебя нет, то по крайней мере употреби хоть на что-нибудь вот этих четырнадцать рабов, которых я тебе же и привел! 47. И зачем ты вызвал для дознания столько челяди! Обвиняя меня в чародействе, ты требуешь показаний от пятнадцати рабов — так сколько же ты бы затребовал, если бы обвинил меня в насилии? Выходит, что о чем-то знают пятнадцать рабов и все-таки это тайна! Или это не тайна, хотя и магия? Тебе придется признать одно из двух: либо я не совершал ничего недозволенного и поэтому не побоялся такого множества очевидцев, либо я совершил нечто недозволенное, но тогда стольким очевидцам это не может быть известно. Да и вообще чародейство, как я слыхал,— дело противозаконное и воспрещенное уже древними Двенадцатью таблицами как вредящее якобы урожаю, а стало быть, и чародеи столь же скрытны, сколь страшны и нечестивы: ради ворожбы своей они ночей не спят, прячутся во мраке, избегают свидетелей, заклинания свои бормочут шепотом, и не только никакие рабы при сем не присутствуют, но даже из свободных допускаются весьма немногие,— а ты хочешь, чтобы в таком деле соучаствовало пятнадцать рабов! Неужто там справлялась свадьба или иной праздник или развеселое пиршество? Или пятнадцать рабов приставлены к чародейному таинству в подражание пятнадцати жрецам, назначаемым для устроения святынь? Зачем же мне помощники, самая многочисленность которых не дозволяет им довериться? Пятнадцать свободных граждан — это уже община, пятнадцать рабов — для дома челядь, пятнадцать колодников — полная тюрьма! Или все эти рабы понадобились мне в помощь для того, чтобы держать и сторожить жертвенных животных? Но ты не говорил ни о каких жертвенных животных, кроме как о курах! Неужто люди нужны были мне, чтобы по зернышку считать ладан? или чтобы повернее сбить с ног Талла?

48. Еще вы утверждали, будто ко мне домой приводили свободную женщину с тем же недугом, что и у Талла, а я-де обещал ее исцелить и от моих-де заклинаний она тоже свалилась без памяти. Похоже, что вы явились сюда обвинять кулачного бойца, а не чародея — кто ко мне ни подойдет, тот сразу и валится наземь! Однако же, Максим, когда ты допрашивал врачевателя Фемисона, который и приводил ко мне для осмотра эту женщину, он показал, что ничего подобного не было и что я только спросил ее, не звенит ли у нее в ушах и одинаково ли в обоих, а она отвечала, что в правом звенит больше, да с тем сразу же и ушла. И вот тут, Максим, хотя в настоящих обстоятельствах я всячески старался тебя не восхвалять, чтобы не показалось, будто я льщу тебе ради желательного мне приговора,— вот тут я уже просто не в силах не похвалить тебя за умение столь искусно вести допрос. Дело было так. Шло давешнее прение: обвинители говорили, будто женщина была зачарована, а видевший ее врачеватель им возражал — и тогда-то ты более чем разумно спросил, какая же была мне выгода ее чаровать. Они отвечали: «Чтобы женщина упала!» А ты им: «Ну и что с того? или она умерла?» Они тебе: «Нет». А ты им: «Так к чему вы ведете? Какая польза Апулею, если бы она даже и упала?» Этот третий вопрос ты задал с отменною настойчивостью, отлично сознавая, что всякому поступку надобно пристально искать разумное объяснение и к причине деяния быть внимательнее, нежели к самому деянию,— ведь поверенные тяжущихся сторон потому и зовутся расследователями, что расследуют и растолковывают, откуда и почему произошло каждое событие. Отрицать поступок куда как легче, тут даже поверенный не требуется, но разъяснить, было ли деяние честным или преступным,— вот это воистину весьма сложно и затруднительно. А стало быть, нет никакого смысла доискиваться, было ли совершено деяние, ежели таковое не было злонамеренным и не имело преступного повода; так что когда дознание ведет хороший судья, то подсудимый освобождается от мелочного допроса, ежели не было у него повода для проступка. В данном случае обвинители не доказали ни того, что женщина была зачарована, ни того, что она свалилась без памяти; а я со своей стороны вовсе не отрицаю, что действительно осматривал ее по просьбе врача.

А зачем я спрашивал, не звенит ли у нее в ушах,— об этом я скажу тебе, Максим, и скажу не в оправдание моего поступка, который уже объявлен тобою непреступным и незлонамеренным, но лишь для того, чтобы не умолчать ни о чем, достойном твоего слуха и согласном с ученостью твоею. Я постараюсь сказать покороче, ибо наставлять тебя не надобно — довольно напомнить.

49. Итак, философ Платон в достославном своем «Тимее» некою богодухновенною силою постигнул весь порядок вселенского устроения, а через это с превеликою мудростью научил также, каковые три власти государят над нашею душою, складно и внятно изъяснил, зачем сотворен Промыслом небесным каждый член нашего тела, и рассудил о первопричинах всех болезней, что таковых первопричин три. Первую из оных он определил как нарушение телесной первоприроды: это ежели нет согласия между изначально присущими плоти составами, именно между холодом со влагою и двумя их противоположностями — а сие происходит, ежели один из помянутых составов чрезмерен или неуместен. Другая причина является от нескладности в соединении простейших начал, которые, однако же, в совместности своей связуются в нечто единое,— таковы кровь, внутренности, кости, мозг и все то, что происходит от смешения помянутых сущностей. В-третьих же, побудительною причиною недугов бывают скопления в теле той или иной желчи, или нечистого воздуха, или влажного тука. 50. Изо всего перечисленного особенно примечательна причиною своею соборная болезнь, о которой у нас сейчас и идет речь. При этой болезни плоть от злого жара плавится и образует густую пену с пузырями пара, так что под давлением раскаленного воздуха течет и выкипает белесою гнилью. Ежели эта мокрота просочится из нутра наружу, то разлитием своим не столько вредит, сколько уродует,— разъедает кожу на груди и пятнает тело лишаями,— зато всякий, кто вот так изойдет ею через кожу, никогда более не имеет припадков соборной болезни, откупившись от тягчайшего душевного недуга легким телесным изъяном. Однако ежели злотворное сие лакомство застревает внутри и соединяется с черною желчью, то ярым током наполняет все жилы, достигает в течении своем самого темени, затопляет лютостью мозг и так лишает силы царственную часть души, володеющую разумом и обитающую на самой вершине тела человеческого, словно в державном кремле, ибо божественные ее дороги и премудрые пути заграждаются и рушатся. Для спящего крепким сном тут урон выходит меньше, ибо у напившихся допьяна и наевшихся до отвала предваряющие припадок судороги дают себя знать только одышкою, но ежели злой мокроты набралось столько, что она бросается в голову уже и бодрствующему, то разум больного внезапно помрачается до бесчувствия, тело коченеет и человек падает замертво, покинутый собственною душою. У нас эта болезнь зовется не только «знатной» и «соборной», но даже и «святою», да и греческое ее название — священный недуг, а объяснить это можно тем, что болезнь сия и вправду поражает разумную и оттого наисвятейшую часть души.

51. Ты узнаёшь, Максим, Платоново объяснение — я пересказал его настолько внятно, насколько это было мне сейчас возможно. Я вполне доверяю суждению его, что святая болезнь происходит от преизобилия помянутой отравы в голове, а потому не думаю, что попусту выспрашивал у той женщины, нет ли у нее тяжести в голове, не сводит ли шею, не стучит ли в висках и не звенит ли в ушах,— и ее признание, что, дескать, в правом ухе звон сильнее, свидетельствовало о глубоко засевшей болезни, ибо одесную тело крепче и меньше надежды на исцеление, если уж и правая сторона поддалась недугу. Да и Аристотель пишет в «Проблемах», что труднее лечить припадочных, у которых падучая вступает справа. Речь моя слишком затянется, начни я тут пересказывать еще и суждения Феофраста об этой болезни; но, право же, и у него имеется отменная книга о припадочных, а в другой своей книге, именно в книге о завистливых животных, он утверждает, что припадочных можно пользовать линовищем звездчатых ящериц: эти зверьки наподобие иных змей в назначенный срок спускают старую кожу, только ежели спуск тут же не отнять, они спешат извернуться и сожрать его то ли по злобности нрава, то ли по природному влечению. Я неспроста поминал сейчас только мнения именитых философов и названия их сочинений, а ни о каких врачевателях или стихотворцах даже говорить не хотел — все для того, чтобы вот они перестали дивиться, что и философы в ученых своих занятиях ищут причины болезней и соответственные для них лекарства. Стало быть, ежели недужную женщину привели ко мне ради осмотра и уповательного исцеления и ежели из показаний доставившего ее ко мне врача и из моих разъяснений выходит, что все было сделано правильно, то обвинителям остается одно из двух: либо объявить, что лечить больных — дело злонамеренных чародеев, либо если договориться до такого они все же не посмеют,— то признаться, что россказни их о припадочном мальчике и припадочной женщине сами суть не что иное, как припадочная клевета.

52. В самом деле, Эмилиан,— если говорить по правде, то ты скорее всего и впрямь припадочный, ибо на всякой своей клевете непременно спотыкаешься. А ведь хуже оцепенеть душою, чем телом, и хуже свихнуться разумом, чем свихнуть ногу, да и отплеваться в собственной спальне было бы тебе куда лучше, чем быть оплеванным общим презрением в достославном этом собрании. Но ты наверняка почитаешь себя вполне здоровым, потому что тебя не держат взаперти и ты волен тащиться вослед своему безумию, куда бы оно тебя ни повлекло! Однако же попробуй сравнить свое бешенство с бешенством Талла, и ты не обнаружишь почти никакого различия: разве что Талл обращает бешенство свое на самого же себя, а ты — на других, или что Талл косит глазами, а ты кривишь истиною, или что у Талла цепенеют руки, а у тебя вконец оцепенели поверенные, или что Талл корчится в судорогах на полу, а ты — перед судейским амвоном, и, наконец, что бы Талл ни выделывал, он делает это по болезни и грешит по неведению, а ты, горемыка, уже и наяву в полной памяти творишь мерзости твои — вот до чего одолела тебя болезнь! Ложь ты выдаешь за правду, несодеянное преступление — за содеянное, и человека начисто невинного — как и сам ты отлично знаешь!— ты упорно винишь и выдаешь за злодея.

53. Мало того — об этом я чуть не позабыл! — ты сам объявляешь, что о некоторых вещах ты знать ничего не знаешь, а после именно их ты вменяешь мне в преступление, словно обо всем осведомлен вполне. Вот ты твердишь, будто у меня рядом с ларами Понтиана хранилось нечто завернутое в платок. Что именно было в том платке или хоть на что оно было похоже,— тут ты сам признаешь, что тебе сие неведомо и что никто-де никогда того не видел, однако там-де наверняка содержались орудия чародейства. За такое, Эмилиан, ты ни от кого похвалы не дождешься: чего бы ты сам о своем обвинении ни мнил, но ему не только хитрости, ему даже наглости не хватает! Что же тогда в нем есть? А есть в нем лишь тщетная ярость ожесточившейся души да прискорбное невежество ополоумевшей старости! Сумел же ты обратиться к столь строгому и проницательному судье примерно с такими словами: «Апулей хранил рядом с ларами Понтиана нечто завернутое в холстину, а так как я понятия не имею, что там было завернуто, то, стало быть, там непременно было что-нибудь колдовское, а посему ты верь тому, что я говорю, ибо я говорю о том, чего не знаю». О, сколь отменное доказательство! сколь явная улика злодейства! «Это было оно самое, ибо я не знаю, что это было»— ты один на свете, Эмилиан, знаешь то, чего не знаешь, высоко воспарив надо всеми людьми несравненною глупостью твоей! Ведь самые изощренные и остроумные философы учат, что и очевидному-то доверяться нельзя, а вот ты уверенно судишь и рядишь даже о том, чего не видывал и не слыхивал. Будь Понтиан жив и спроси ты его, что же было в свертке, он и то ответил бы тебе, что понятия не имеет. Вот пред тобою отпущенник, у которого до сего дня были ключи от той комнаты и который тут дает показания в вашу пользу, однако же и он говорит, что никогда в сверток не заглядывал,— а между тем именно он был приставлен к книгам, хранившимся в той комнате, он чуть ли не ежедневно своим ключом отпирал ее и запирал, часто заходил туда со мною, но гораздо чаще один и, конечно же, замечал на столе что-то увернутое в холстину, но никак не обвязанное и не опечатанное. Что же там было? Ясно, что чародейные орудия! Это их хранил я с таким небрежением для того, чтобы всякому желающему было попроще развернуть сверток и поглядеть на содержимое, а то и вовсе прихватить с собою — для того-то я столь беспечно и выставил свое добро напоказ, для того-то я оставил на хранение чужаку, для того и позволил туда заглядывать посторонним! Да как же при всем при этом ты хочешь, чтобы тебе верили? Как сумел ты, которого я отроду не видывал и встретил лишь в судилище, как сумел ты узнать то, чего не знал даже Понтиан, живший со мною неразлучно и дружно? И как сумел ты, ни разу не переступивши моего порога, усмотреть то, чего не усмотрел вот этот отпущенник, который всегда был при доме и имел полную возможность все разглядеть в подробностях?

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

Так послушай же научения ради стихи философа платона к отроку астеру
Зато она сама обо всем написала в рим своему понтиану
Изображение какого нибудь бога
Коммент

сайт копирайтеров Евгений