Пиши и продавай!
как написать статью, книгу, рекламный текст на сайте копирайтеров

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

Как правило, культурный стереотип следует определять одновременно в терминах как функции, так и формы, поскольку оба эти понятия на практике неразделимо переплетены, несмотря на то что в теории удобнее бывает их разделять. Многие поведенческие функции первичны в том смысле, что они способствуют удовлетворению органических потребностей индивида (например, голода), но часто функциональная сторона поведения либо оказывается полностью трансформированной, либо, по меньшей мере, приобретает новый оттенок значения. Так постоянно развиваются новые функциональные интерпретации традиционно сложившихся форм. Зачастую истинные функции того или иного поведения неизвестны, и ему может быть приписана только какая-то чисто рационализированная функция. Учитывая ту легкость, с которой формы человеческого поведения теряют или изменяют свои первоначальные функции, а также приобретают совершенно новые функции, социальное поведение необходимо рассматривать как с формальной, так и с функциональной точек зрения. Нельзя считать понятым тип поведения, в отношении которого мы можем (или думаем, что можем) ответить только на вопрос <с какой целью это делается?>, поскольку необходимо также понять точный способ и составляющие (manner and articulation) этого поведения.

Общепризнано, что, рассуждая о своем поведении, люди склонны обращать внимание больше на его функции, нежели на формы. Ибо на каждую тысячу индивидов, способных мало-мальски вразумительно объяснить, зачем они поют, употребляют слова в связной речи или пользуются деньгами, с трудом найдется хотя бы один, который сможет адекватно определить существенные составляющие элементы этих типов поведения. Несомненно, некоторые формальные свойства, если привлечь к ним внимание, будут приписаны данному поведению, но опыт показывает, что обнаруживаемые таким путем формальные характеристики могут очень сильно отличаться от тех, которые реально имеются и могут быть обнаружены при более близком рассмотрении. Иными словами, стереотипы социального поведения вовсе не обязательно обнаруживаются при простом наблюдении, несмотря на то что в реальной жизни им могут следовать подчас с поистине тиранической последовательностью. Если мы в состоянии показать, что нормальные человеческие существа как в заведомо социальном своем поведении, так и в том, что считается индивидуальным поведением, действуют в соответствии с глубоко укоренившимися культурными стереотипами, и если, далее, мы в состоянии показать, что эти стереотипы не столько осознанны, сколько ощутимы, и поддаются не столько сознательному описанию, сколько бесхитростному использованию их на практике, - тогда мы вправе говорить о <бессознательных стереотипах поведения в обществе>. Бессознательность этих стереотипов заключается не в какой-то таинственной функции национального или общественного мышления, отраженной в умах отдельных членов общества, а просто в типичной для индивида неосознанности тех структурных особенностей, границ и значащих элементов поведения, которыми он имплицитно все время пользуется. <Национальное бессознательное> Юнга - это не только неудобопонятное, но и ненужное понятие. Оно порождает сложностей больше, чем разрешает, между тем как все необходимое для психологического объяснения социального поведения мы находим в фактах индивидуальной психологии.

Почему формы социального поведения толком не осознаются обычным индивидом? Как так получается, что мы вообще можем говорить - пусть даже чисто метафорически - о социальном бес- сознательном? Ответ на эти вопросы, я думаю, заключается в том, что отношения между элементами жизненного опыта, служащие для придания этим элементам формы и значения, воспринимаются человеком не столько через сознание, сколько в гораздо большей степени через ощущения и интуицию. Общеизвестно, что сконцентрировать внимание на некотором произвольно выбранном элементе опыта - допустим, на каком-то чувстве или ощущении - относительно нетрудно, но несравненно труднее осознать, какое место этот элемент занимает во всем спектре элементов поведения. Австралийский абориген, например, с легкостью скажет, каким термином родства он обозначает того или иного своего соплеменника или с кем из них он вправе вступать в те или иные отношения. Однако ему чрезвычайно трудно будет выразить то общее правило, по отношению к которому эти конкретные элементы поведения являются всего лишь иллюстрациями, несмотря на то что этот абориген все время действует так, как будто оное правило прекрасно ему известно. В некотором смысле оно, действительно, хорошо ему известно. Но это знание недоступно для сознательного оперирования в терминах словесных символов.

Это, скорее, ощущение почти неуловимых оттенков тончайших отношений, осуществленных в реальном опыте и потенциально возможных. К такому типу знания приложим термин <интуиция>, лишенный, в подобном понимании, каких-либо мистических коннотаций.

Удивительно, до чего часто у нас возникает иллюзия, будто мы вольны в своих поступках, тогда как на практике выясняется, что нами движет строгая приверженность определенным формам поведения, которые мы, возможно, очень хорошо чувствуем, однако сформулировать можем лишь самым расплывчатым и приблизительным образом. Причем, по-видимому, мы ведем себя тем более уверенно, что не осознаем управляющих нами стереотипов. Вполне возможно, что в силу ограниченности сознательной стороны жизни любая попытка подчинить контролю сознания даже высшие формы социального поведения обречена на провал. Может быть, есть глубокий смысл в том факте, что даже ребенок в состоянии непринужденно объясняться на любом самом трудном языке, в то время как для определения простейших элементов того невероятно тонкого языкового механизма, с которым играючи управляется детское подсознание, требуется незаурядный аналитический ум. И разве не может статься, что разум современного человека в своих неустанных попытках включить в сферу сознания все формы поведения и применить результаты подобного фрагментарного и пробного анализа к управлению поведением, на самом деле, отказываются от большего богатства ради меньшего, но более броского на вид? Это весьма походит на то, как если бы некто, сбитый с толку ложным энтузиазмом, обменял тысячи долларов накопленного им банковского кредита на несколько хотя и мелких, но зато осязаемых и блестящих монет.

Теперь мы приведем несколько примеров стереотипов социального поведения и покажем, что они почти или вообще неизвестны обычному носителю неискушенного сознания. Мы увидим, что совокупность бессознательных стереотипов социального поведения - чрезвычайно сложное образование, в рамках которого с виду один и тот же тип поведения может приобретать самые различные значения в зависимости от того, как он связан с другими типами поведения. Ввиду принудительности и преимущественной бессознательности форм социального поведения обыкновенный индивид почти неспособен увидеть или проинтерпретировать функционально схожие типы поведения в другом, неродном для него обществе или в непривычном для него культурном контексте, не проецируя на них при этом знакомые ему формы. Иными словами, индивид всегда неосознанно на- ходит то, чему он бессознательно подвластен.

Наш первый пример будет из сферы языка. Язык обладает тем в определенной степени исключительным свойством, что по своей функциональной значимости языковые формы носят в основном опосредованный характер. Звуки, слова, грамматические формы, синтаксические конструкции и другие языковые формы, усваиваемые нами с детства, имеют определенное значение лишь постольку, поскольку общество молчаливо согласилось считать их символами тех или иных референтов. По этой причине язык представляет собой область, весьма удобную для изучения общей тенденции социокультурного поведения, которая выражается в выработке всевозможных формальных приемов, имеющих лишь вторичное и, так сказать, постфактумное отношение к функциональным потребностям. Чисто функциональные объяснения языка, в случае их обоснованности, должны были бы либо склонять нас допускать гораздо большее, по сравнению с реально наблюдаемым, единообразие языковых выражений, либо же побуждать нас искать строгие функциональные соответствия между конкретной языковой формой и культурой народа, употребляющего эту форму. Но ни одно из этих ожиданий не подтверждается фактами. Во всяком случае, что бы ни было справедливо в отношении других типов социокультурного поведения, мы можем с уверенностью утверждать, что речевые формы, получившие развитие в самых разных уголках света, являются одновременно и свободными, и необходимыми - в том смысле, в каком свободны и необходимы все произведения искусства. Языковые формы в том виде, как они нам даны, очень слабо связаны с социокультурными потребностями конкретного общества, но как любые продукты эстетической деятельности они тесно согласованы между собой.

Очень простым примером, подтверждающим справедливость сказанного, может служить множественное число в английском языке.

Большинству говорящих на этом языке представляется самоочевидной необходимость материального выражения в имени идеи множественности. Однако внимательное наблюдение над английским узусом убеждает нас в том, что такая самоочевидная необходимость выражения скорее иллюзия, чем реальность. Если категорию множественного числа понимать чисто функционально, нам будет трудно объяс-нить, почему мы употребляем формы множественного числа имени в сочетании с числительными и другими словами, которые сами по {ебе содержат идею множественности. Ведь формы five man или several house могли бы быть ничуть не хуже, чем five men 'пять человек' и several houses 'несколько домов'. Нам ясно, что в английском языке произошло то же, что и в других индоевропейских языках, а именно, он стал чувствителен к различению единственного и множественного числа во всех выражениях, имеющих именную форму. То, что это так, видно из того, что в ранний период развития нашей языковой семьи даже прилагательное (являющееся формально именем) не употреблялось иначе, как в сочетании с категорией числа.

Это свойство до сих пор сохраняется во многих языках данной группы. Во французском или русском такие понятия, как <белый> или <длинный> нельзя выразить без формального указания на то, к одному или нескольким лицам или предметам относится данное качество, Мы, конечно же, не отрицаем, что выражение идеи множественности полезно. Действительно, язык, который совсем не позволяет проводить различие между одним и многими, тем самым оказывается явно стесненным в способах выражения. Однако мы решительно отрицаем, что этот конкретный вид выражения непременно должен развиться в сложную формальную систему числовых характеристик имени типа той, которая нам столь знакома по индоевропейским языкам. Во многих других языковых семьях идея числа принадлежит к группе факультативно выражаемых понятий. В китайском языке, например, слово человек в зависимости от конкретного контекста употребления может пониматься либо как 'человек' (ед.ч.), либо как 'люди' (мн.ч.). Следует особо отметить, однако, что формальная неодно- значность при этом никогда не выливается в функциональную. Слова с внутренне присущим им значением множественности (пять, все, несколько) или единичности (один, моя во фразе моя жена) всегда могут быть подвергнуты счету, чтобы сделать реально явным то, что формально отведено на долю воображения. Если же неоднозначность сохраняется, значит, она либо нужна, либо несущественна. То, насколько слабо выражение понятия множественности обусловлено практическими потребностями конкретного случая и в какой сильной степени это вопрос согласования с эстетическими нормами, с очевидностью видно из такого примера, как следующая фраза газетной передовицы: <мы выступаем в поддержку запрещения...> (когда на самом деле имеется в виду: <я, Джон Смит, выступаю в поддержку запрещения...>).

Всестороннее рассмотрение наблюдающихся в разных языках мира подходов к категории числа обнаруживает удивительное разнообразие трактовок. В некоторых языках число является обязательной для выражения и хорошо развитой категорией, в других же это второстепенная или факультативная категория. А есть языки, в которых число вообще едва ли может считаться грамматической категорией, будучи полностью выводимым из лексики и синтаксиса. Так вот, с психологической стороны самое интересное заключается в том, что, в то время как осознать необходимость различения понятий <один> и <много> способен каждый и каждый хоть как-то представляет себе, как это делается в его родном языке, только очень компетентный филолог имеет точное представление о формальных способах выражения множественности, о том, например, является ли число такой же категорией, как род или падеж, выражается ли оно отдельно от рода, является ли оно чисто именной категорией, или чисто глагольной, или той и другой одновременно, используется ли оно в качестве синтаксического средства и т.п. Здесь существует такое ошеломляющее многообразие определений, что внести в него ясность под силу лишь немногим из наиболее опытных лингвистов, хотя эти определения, возможно, входят в набор правил, которыми интуитивно вла-деет любой самый скромный крестьянин или дикий охотник за черепами.

Возможности различного языкового структурирования действительности так велики, что в ныне известных языках представлена, по-видимому, вся гамма мыслимых форм. Существуют языки предельно аналитического типа, подобно китайскому, где формальная единица речи - слово - сама по себе не выражает ничего, кроме понятия отдельного качества, или вещи, или действия, или же оттенка какого-то отношения. На другом конце шкалы находятся невероятно сложные языки многих америндейских племен - языки так называемого полисинтетического типа, где та же самая формальная единица, слово, представляет собой предложение-микрокосм, полный самых специфических и тонких формальных деталей. Приведем лишь один, но весьма показательный пример. Любой носитель английского языка, даже если он в какой-то мере знаком с классическими языками, признает, что такое предложение, как Shall I have the people move across the river to the east? 'Заставлю ли я людей переправиться через реку на восток?', почти не допускает формального варьирования. Например, нам вряд ли могло бы прийти в голову, что понятие <на восток> может передаваться не самостоятельным словом или фразой, а просто суффиксом в составе сложной глагольной формы.

На севере Калифорнии распространен малоизвестный индейский язык яна, в котором вышеприведенная мысль может быть выражена одним словом, и даже более того - она едва ли может быть выражена как-либо иначе. Характерный для языка яна способ выражения можно описать приблизительно следующим образом. Первый элемент глагольного комплекса обозначает понятие <несколько совместно живущих или совместно перемещающихся людей>. Этот элемент, который можно назвать <глагольным корнем>, встречается только в начале глагольного комплекса, и ни в какой иной позиции. Второй элемент целого слова обозначает понятие <пересечение потока или перемещение с одной стороны участка на другую>. Это никоим образом не самостоятельное слово, а элемент, присоединяемый к глагольному корню или же к другим элементам, присоединенным к глагольному корню. Сходным образом суффигируется и третий элемент слова, который передает значение <движение на восток>. Это один из восьми элементов, передающих значения <движение на восток / на юг/на запад / на север> и, соответственно, <,.,с востока / с юга / с запада / с севера>. Ни один из этих элементов сам по себе не является целым словом и приобретает значение, только попадая в контекст сложноорганизованного глагола. Четвертый элемент представляет собой суффикс, обозначающий отношение каузации, т.е. побуждения кого-либо к какому-либо действию или состоянию, обращения с кем-либо каким-либо указанным способом. Здесь язык яна вовлекается в довольно занятную формальную игру. Гласный глагольного корня, который, как мы сказали, занимает в глаголе начальную позицию, символизирует непереходный или статический характер представления действия. Однако, как только вводится каузативное значение, глагольный корень должен перейти в категорию переходных или активных значений, а это означает, что каузативный суффикс, несмотря на наличие промежуточной вставки, указывающей на направление движения, оказывает обратное воздействие на корневой гласный, изменяя его. Таким образом, пока что мы получили идеально унифицированный комплекс значений, передающий примерно следующее: <заставить группу людей пересечь поток в восточном направлении>.

Но это все же еще не слово, во всяком случае, не слово в точном смысле данного термина, ибо элементы, которые должны последовать далее, столь же несамостоятельны, как и те, о которых мы уже говорили. Первый из ряда более формальных элементов, необходимых для завершения слова, - это суффикс, обозначающий будущее время. За ним следует местоименный элемент, обозначающий 1-е лицо единственного числа и формально отличающийся от суффигированного местоимения, используемого в других временах и наклонениях.

И наконец, идет элемент, состоящий из одного-единственного согласного и означающий, что все слово в целом (являющееся само по себе законченным суждением) следует понимать в вопросительном смысле. И тут язык яна еще раз демонстрирует интересный тип специализации формы: почти все слова яна слегка различаются по форме в зависимости от того, является ли говорящий мужчиной, обращающимся к мужчине, или же это женщина или мужчина, которая (который) обращается к женщине. Вышеупомянутая вопросительная форма может быть употреблена, только когда мужчина обращается к мужчине. В трех других случаях этот суффикс со значением вопроса не используется, однако для выражения вопросительной модальности практикуется удлинение последнего гласного слова, каковым в этом конкретном примере оказывается последний гласный местоименного суффикса. В приведенном анализе нам интересны не столько конкретные детали, сколько некоторые импликации. Прежде всего надо иметь в виду, что в структуре рассмотренного нами слова нет ничего ни произвольного, ни случайного, ни даже неожиданного.

Каждый элемент занимает свое собственное место согласно поддающимся четкой формулировке правилам, которые могут быть обнаружены исследователем, но о которых сами говорящие знают не больше, чем об обитателях Луны. Можно сказать, например, что конкретный глагольный корень - это частный пример из большого множества элементов, принадлежащих к одному и тому же общему классу (<сидеть>, <идти>, <бежать>, <прыгать> и т.д.), или что элемент, выражающий идею пересечения участка пространства, - это частный пример из большого класса локативных элементов, выполняющих сходные функции (<к соседнему дому>, <в гору>, <в яму>, <над гребнем>, <под гору>, <под>, <над>, <в середине>, <с>, <сюда> и т.п.). Можно с полной уверенностью утверждать, что ни один индеец яна не имеет ни малейшего понятия о классификациях, подобных этим, и даже не догадывается о том, что они последовательно отражаются в его языке с помощью определенных фонетических средств и строгих правил взаимного расположения и сочленения формальных элементов. И вместе с тем не приходится сомневаться, что отношения, придающие языковым элементам их значение, каким-то образом ощущаются и учитываются носителями языка. Форма с ошибкой в гласном первого слога, например, безусловно, была бы воспринята говорящим на яна как внутренне противоречивая, подобно английскому five house вместо five houses или they runs вместо they run. Ошибки подобного рода вызывают у носителя языка такое же неприятие, какое может вызвать любое эстетическое нарушение, - как нечто несообразное, выпадающее из общей картины или, если подходить к этому с рациональной стороны, как нечто в основе своей нелогичное.

Бессознательное структурирование языкового поведения обнаруживается не только в значащих языковых формах, но и в том материале, из которого строится язык, а именно в гласных и согласных звуках, в изменениях ударения и долготы звука, в мимолетных речевых интонациях. Иллюзия - думать, что звуки и звуковая динамика языка могут быть удовлетворительным образом определены через посредство более или менее детализированных утверждений о нервно-мышечных механизмах речевой артикуляции. У каждого языка имеется своя фонетическая структура, в рамках которой каждый конкретный звук или каждый конкретный акт динамической обработки звука занимает определенное конфигурационно обусловленное место, соотнесенное с местами всех других звуков, которые различаются в данном языке. Иными словами, отдельно взятый звук никоим образом не тождествен артикуляции или восприятию артикуляции.

Он является, скорее, элементом структуры, точно так же как любой тон в некоторой заданной музыкальной традиции является элементом структуры стереотипов, в которую входит весь спектр эстетически допустимых звучаний. Два конкретных тона могут, отличаясь друг от друга физически, совпадать в эстетическом отношении, при условии что каждый из них слышится или воспринимается как занимающий одну и ту же формальную позицию во всей совокупности различаемых тонов. В музыкальной традиции, не различающей хроматических интервалов, <до-диез> будет отождествляться с <до> и будет восприниматься как приятное или неприятное для слуха искажение <до>. В привычной для нас музыкальной традиции различение <до- диез> и <до> существенно для понимания всей нашей музыки и - в силу чисто бессознательного переноса - для определенного непонимания всей остальной, строящейся на иных принципах музыки.

Есть и такие музыкальные традиции, в которых различаются еще более мелкие, по сравнению с нашим полутоновым, интервалы. На примере этих трех случаев становится ясно, что сказать что-либо определенное о культурном и эстетическом статусе конкретного тона в песне нельзя до тех пор, пока мы не знаем или не ощущаем, на каком общем музыкальном фоне его следует интерпретировать.

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

Симметрично многие первобытные общества аранжируют свои социальные единицы
Быть выражены такие реляционные значения
В лингвистическом отношении важно противополагать малайские языки
Основные значения

сайт копирайтеров Евгений