Пиши и продавай!
как написать статью, книгу, рекламный текст на сайте копирайтеров

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

Укажем и на относительно нередкие “европеизмы” как в репликах действующих лиц (например, “Радуюсь, сделав ваше знакомство”—в речи Правдина; ср. фр. faire la connaissenсе), так и в авторских ремарках: “Софья взяла место подле стола”.

Примечательно, что отдельных иноязычных элементов не чужда и речь провинциальных дворян: (письмецо) амурное в реплике Простаковой. Из французского или итальянского языка в ее речь проникли бранные слова: “Бредит бестия, как будто благородная” (о крепостной девке); “уж я задам зорю канальям своим!”. Язык “Недоросля” по сравнению с языком комедий первой половины или середины XVIII в. (Сумарокова, Лукина и др.) отличается верностью жизни и правдоподобием. Эта пьеса подготовила языковые достижения комедиографов XIX в. Грибоедова и Гоголя.

В языке прозаических произведений конца XVIII в. также наблюдаются прогрессивные тенденции, ведущие к взаимному проникновению элементов высокого и низкого слога, к новому синтезу живой русской разговорной речи с традиционно-книжными чертами высокой патетики и с конструктивными формами западноевропейской речевой культуры. Показательным является язык радищевского “Путешествия из Петербурга в Москву”.

С одной стороны, в языке этого произведения отмечены старославянизмы и устарелые слова, даже такие, которые Ломоносовым причислялись к “весьма обветшалым” и потому выключались из литературного употребления. Сказанное относится не только к лексике, использованной Радищевым, но и к грамматическим формам.

Назовем в языке “Путешествия...” следующие фразы, насыщенные чувством гражданской патетики: “О природа! Объяв человека в пелены скорби при рождении его, влача его по строгим хребтам боязни, скуки и печали чрез весь его век, дала ты ему в отраду сон” (“София”); “вдруг почувствовал я быстрый мраз, протекающий кровь мою”; “ведаешь ли, что в первенственном уложении, в сердце каждого написано” (“Любани”); “в толико жестоком отчаянии, лежащу мне над бездыханным телом моей возлюбленной, один из искренних моих друзей, прибежав ко мне...”; “речи таковые, ударяя в тимпан моего уха, громко раздавалися в душе моей” (“Спасская полесть”); “жертвенные курения обыдут на лесть оверстую душу”; “пасутся рабы жезлом самовластия” (“Новгород”): “и пребыл я некоторое время отриновен окрестных мне предметов” (“Бронницы”); “города почувствуют властнодержавную десницу” (“Зайцово”); “разрушите оковы братии вашей, отвер-зите темницу неволи, дайте подобным нам вкусити сладости общежития, к нему же всещедрым уготованы, яко же и вы”; “не мни убо, что любити можно, его же бояться нудятся” (“Хотилов. Проект в будущем”); “воссядите, и внемлите моему слову, еже пребывати во внутренности душ ваших долженствует” (“Крестцы”); “не пропусти юношу, опасного лепоты прелестями облеченного” (“Едрово”); “защищая грады твои и чертоги, в них же сокрытая твоя робость завесою величавости и мужества казалася”; “сии упитанные тельцы сосцами нежности и пороков, они незаконные сыны отечества наследят в стяжании нашем” (“Выдропуск”); “правительство да будет истинно, вожди его нелицемерны, тогда все плевелы, тогда все изблевания смрадность свою возвратят на изблеватели их” (“Торжок”) и др.

Для языка Радищева типичны архаические словообразовательные модели, например, существительные на -ение: изленение, развержение, гремление, любление, зыбление, произречение и т. д. Не оговаривая это специально, Радищев постоянно пользуется устарелыми церковнославянскими формами причастий на -ый, -яй: носяй, вещаяй, соболезнуяй, приспевый, возмнивый и т. п. Обычно у него архаические формы склонения: на крылЬх, на извергатели (вин. пад. мн. ч.) и др. Придаточные предложения нередко присоединяются к главным посредством архаических союзных слов иже, еже в разных падежных формах (примеры см. выше). Обычны у Радищева устарелые церковнославянские союзы и частицы: убо, яко, дабы, небы, токмо, аки, амо, дондеже и мн. др. Как мы видели выше, употребляет он и оборот дательного самостоятельного. Например: “лежащу мне над бездыханным телом моей возлюбленной”, “мне спящу”.

Однако церковнославянизмы и архаизмы у Радищева совершенно лишены отпечатка официальной церковной идеологии. Он использует эти выражения с иной целью. Как писал Г. А. Гуковский, “Радищеву важно было создать словесный принцип "важной", идейно значительной речи. Он хотел передать на русском языке... ораторский подъем. Радищев пользуется языком, традиционно окруженным ореолом проповеднического пафоса и высших сфер мышления”.

Наряду с традиционно-книжными выражениями и оборотами в языке Радищева постоянно наблюдаются и речевые элементы западноевропейского типа, входившие в то время в русский язык преимущественно из французского или немецкого. К выражениям такого рода отнесем перифразы—распространенные иносказательные обороты, посредством которых заменяются словесные обозначения простых и обыденных понятий и представлений. Таковы, например, выражения: “Спокойствие упреждает нахмуренность грусти, распложая образы радости в зерцалах воображения” (“Выезд”); “извозчик извлек меня из задумчивости” (“София”); “соглядал величественные черты природы”; “если б я мог достаточно дать черты каждому души моея движению”; “в жилище, для мусс уготованном, не зрел я лиющихся благотворно струев Касталии и Ипокрены” (“Чудово”); “я мог в чертах лица читать внутренности человека” (“Зайцово”); “не мог он отрясти с себя бремени предрассуждений” (“Торжок”) и т. п.

Лексические заимствования из западноевропейских языков также нередки в прозе Радищева и придают его произведению отпечаток некоторой научно-философской тяжеловесности: “о суждениях о вещах нравственных и духовных начинается ферментация” (“Подберезье”); “если точных не скажу портретов, то доволен буду и силуэтами” (“Новгород”). См. также такие слова, как контрфорсы, (усилия, противодействия), нервы, осязательности и т. п. Впрочем, лексических заимствований в его языке относительно немного. Радищев избегал излишних варваризмов, стремясь к созданию демократической и общенациональной системы средств языкового выражения. Синтаксис же произведений Радищева изобилует галлицизмами разного рода. Он постоянно использует независимые от подлежащего деепричастные обороты. Кроме вышеприведенных примеров, см.: “прожив покойно до 62 лет, нелегкое надоумило ее собраться замуж” (“Зайцово”); “прорвав оплот единожды, ничто уже в развитии противиться ему не поможет” (“Хотилов”). Не менее часты в языке Радищева и независимые причастные обороты: “носимые валами, внезапу судно наше остановилось недвижимо” (“Чудово”); “тронутый до глубины сердца толико печальным зрелищем, ланидные мышцы нечувствительно стяну-лися к ушам моим” (“Спасская полесть”); “превращение точностью воинского повиновения в куклы, отъемлется у них [солдат] даже движения воля” (“Хотилов”).

Отмечаются в языке “Путешествия...” и германизмы в структуре предложений, например: “намерение мое при сем было то, чтобы сделать его чистосердечным” (“Спасская полесть”) или “излишне казалось бы, при возникшем столь уже давно духе любомудрия, изыскать или поновлять доводы о существенном человеке, а потому и граждан равенстве” (“Хотилов”). Неологизмы Радищева признаются созданными по образцу немецких сложных слов. Например: самонедоверие, самоодобрение, времяточие, глаэоврачеватель, чиносостояние и т. п.

Однако главным в стиле “Путешествия из Петербурга в Москву”, с нашей точки зрения, следует считать не наличие в нем архаизмов или европеизмов, а смелое использование Радищевым слов и форм народной русской речи. Он обращается с этими речевыми элементами вполне свободно, пренебрегая теми стилистическими запретами и рекомендациями, которые содержались в “Российской грамматике” Ломоносова. Радищев смело ставит, например, просторечное слово в одном ряду с высокими славянизмами и архаизмами, образуя формы причастия от глаголов русского происхождения. Так, в гл. “Чудово” мы читаем: “сокровенные доселе внутренние каждого движения, заклепанные, так сказать, ужасом, начали являться при исчезновении надежды”; “не почувствуешь ли корчущий мраз, лиющийся в твоих жилах?”; “окончить не мог моея речи, плюнул почти ему в рожу и вышел вон”; “я волосы драл с досады”. Радищев использовал также жаргонизмы: “не уличи меня, любезный читатель, в воровстве; с таким условием я и тебе сообщу, что я подтибрил” (“Подберезье”). Обращают на себя внимание и такие просторечные слова, как закалякался, крючок (чарка) сивухи, позариться, прилучаться, скосырь (щеголь, наглец) и мн. др.

Вместе с тем Радищев уместно и красочно применил в “Путешествии...” многочисленные черты и формы народнопоэтической речи. В его произведении мы находим и крестьянские вопли и причеты, например в гл. “Городня”, и пословицы (гл. “Едрово”), и фольклорный духовный стих (гл. “Клин”).

Глубокий национально-исторический смысл приобретают на всем этом стилистическом фоне и призывы Радищева к защите просвещения “на языке народном, на языке общественном, на языке Российском”, и призыв к изучению французского и немецкого языков (“Подберезье”).

Таким образом, Радищев смело синтезировал книжную и простонародную живую русскую речь в новых общественных условиях, используя новые стилистические возможности, и поэтому также может быть назван одним из непосредственных предшественников А. С. Пушкина в деле формирования современного русского литературного языка как языка национального.

Сдвиги в русском литературном языке последней трети XVIII в. отразились в стилистической системе, созданной главой русского консервативного сентиментализма Н. М. Карамзиным и получившей тогда название “нового слога”. Перед Карамзиным стояли выдвинутые эпохой задачи—добиться того, 1) чтобы начали писать, как говорят, и 2) чтобы в дворянском обществе стали говорить, как пишут. Иначе, необходимо было распространять в дворянской среде литературный русский язык, так как в светском обществе либо говорили по-французски, либо пользовались просторечием. Названными двумя задачами определяется сущность стилистической реформы Карамзина.

Господствовавшая до Карамзина система “трех штилей” к концу XVIII в. устарела и тормозила развитие литературного языка и литературы, ведущим направлением которой становится сентиментализм, стремившийся, в противоположность рассудочному классицизму, уделять главное внимание изображению внутреннего мира человека. А это требовало от литературного языка естественности и непринужденности разговорной речи, освобожденной от сковывающих язык схоластических правил и ограничений.

“Новый слог” и призван был удовлетворить потребности общества. Он освобождается от церковнославянизмов и архаизмов, как отяжеляющих литературный язык компонентов. Устраняются из “нового слога” также усложняющие речь громоздкие канцеляризмы. Все напоминающее приказный слог или церковную речь изгоняется из салонного языка дворянства. “Учинить, вместо сделать, нельзя сказать в разговоре, а особенно молодой девице”. “Кажется, чувствую как бы новую сладость жизни, — говорит Изведа, но говорят ли так молодые девицы? Как бы здесь очень противно”. “Колико для тебя чувствительно и пр.—Девушка, имеющая вкус, не может ни сказать, ни написать в письме колико”. Такие и подобные высказывания печатались в то время в журналах карамзинского направления, “Вестник Европы” даже в стихах заявлял: Понеже, в силу, поелику творят довольно в свете зла.

“Вследствие чего, дабы и пр.,—писал "Московский журнал" в разборе перевода "Неистового Роланда" (поэмы Ариосто), — это слишком по-приказному”. В предложении “Человек при самом уже рождении плачет и производит вопли” Карамзин осуждал сочетание производить вопли как церковнославянское.

Однако все же в принципе употребление церковнославянской по происхождению лексики не запрещалось Карамзиным. Он оставлял в “новом слоге” те лексические элементы, которые прочно закрепились в языке. Как показали исследования последних лет, для сторонников Карамзина церковнославянизмы не представляли структурного единства, и потому те из. них, которые воспринимались как “необветшалые”, продолжали свое существование в составе нового литературного языка.

Своеобразно отношение Карамзина к народной речи. Он решительно выступал против внесения в литературный язык просторечия и народной идиоматики, хотя вовсе и не отказывался от черт народности в языке, особенно от народно-поэтических его элементов. Вводимая в литературный язык народная речь должна была соответствовать идиллическим представлениям дворян о “добрых поселянах”. Нормы стилистической оценки определялись для “нового слога” бытовым и идейным назначением предмета, его положением в системе других предметов, “высотою” или “низостью” внушаемой этим предметом идеи. “То, что не сообщает нам дурной идеи, не есть низко”,— заявлял Карамзин. Широко известно письмо Карамзина к Дмитриеву: “Один мужик говорит пичужечка и парень: первое приятно, второе отвратительно. При первом слове воображаю себе летний день, зеленое дерево на цветущем лугу,. птичье гнездо, порхающую малиновку или пеночку и спокойного селянина, который с тихим удовольствием смотрит на природу и говорит: "Вот гнездо, вот пичужечка!" При втором слове является моим мыслям дебелый мужик, который чешется неблагопристойным образом или утирает рукавом мокрые усы свои, говоря: "Ай, парень, что за квас!" Надобно признаться, что тут нет ничего интересного для души нашей... Имя пичужечка для меня отменно приятно потому, что я слыхал его в чистом поле от добрых поселян. Оно возбуждает в душе нашей две любезных идеи: о свободе и сельской простоте”.

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

Вместе с тем значительно упрощало ее
Ожегов своевременно напомнил о том
Буду ль я с него подруге говорит
Яркие примеры обращения пушкина к разговорной речи народа мы видим во всех жанрах его стихотворных
Живой в значении оживленный

сайт копирайтеров Евгений