Пиши и продавай!
как написать статью, книгу, рекламный текст на сайте копирайтеров

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

Всего несколько слов об учебной литературе, учебниках. Все они, по какому бы предмету ни были, уже в 20-е гг. подвергаются политическому контролю. В сентябре 23 г. об этом сообщается в отчете Госиздата, где говорится, что все учебники перед печатанием проходят через особую редакционную подсекцию и издаются только после ее одобрения; решение принимается на основании двух рецензий: методической и идеологической. «Идеологической рецензии принадлежит решающее значение при условии методической приемлемости». Говорилось о том, что летом (23 г) отделом учебников проведен генеральный политический (идеологический) просмотр редакционного портфеля Госиздата: ряд книг изъято, значительная часть подвергнута переработке и новому редактированью.

Далее следовало бы говорить о Булгакове, о цензурных репрессиях, направленных против него в 20-е гг. Но весь материал о Булгакове мы рассматриваем там, где речь пойдет о 30-х гг. Здесь же, заканчивая вторую главу, мы остановимся на цензурных мытарствах писателей Б.А. Пильняка, Е.И. Замятина, а также на анонимном письме 27 г. «Писателям мира».

Имя Пильняка появляется в цензурных материалах уже в начале 20-х гг. К этому времени он был хорошо известным писателем. Печататься он начал с 1915 г. Роман «Голый год»(1921) сделал его имя популярным. Судьба его оказалась трагической. Сам о себе он писал: «Мне выпала горькая слава быть человеком, который идет на рожон. И еще горькая слава мне выпала – долг мой – быть русским писателем и быть честным с собой и Россией»Очер65). 12 октября 37 г. Пильняк был арестован, обвинен в подготовке террористических актов против руководителей партии и правительства и 21 апреля 38 г. расстрелян (Бл3с145).

31 июля 22 г. по требованию отдела Политконтроля ОГПУ была «временно, до особых распоряжений», запрещена, несмотря на разрешение Главлита, книга Пильняка «Смертельное манит». Повесть «Иван да Марья», вошедшая в нее, названа в отзыве «враждебной... возбуждающей контрреволюционные чувства среди обывателей», дающей «превратное представление о коммунистической партии и смысле Октября» (Бл3:145). На этот раз Политбюро, которое решало вопрос, предложило ОГПУ отменить конфискацию книги. В том же году Пильняк поместил в запрещенном литературно-художественном альманахе «Пересвет» повесть «Мятель». Членам Политбюро было предписано прочесть обе повести и оценить их (243). Но пока карательных мер не было предпринято.

Особый шум и травлю Пильняка вызвала его «Повесть непогашенной луны» («Новый мир». 1926, № 5). Хотя имена в повести не называются, все увидели в ней намеки на Сталина и Фрунзе. Сопоставление повести с реальными прототипами было не столь уж прямолинейно. Иначе редакция «Нового мира» не решилась бы печатать её, а цензура её бы не разрешила. Содержание имело обобщенно-притчевый характер; главные персонажи превращались в своего рада символы. Так изображен Командарм, «имя которого сказывало о героике всей гражданской войны, о тысячах, десятках и сотнях тысяч людей, стоявших за его плечами <...> Это был человек, имя которого обросло легендами войны, полководческих доблестей, безмерной храбрости, отважества, стойкости. Это был человек, который имел право и волю посылать людей убивать себе подобных и умирать» (11-12). В том же духе изображен и «П е р в ы й», «негорбящийся человек». П е р в о г о и командарма связывает многое: давняя дружба, боевое прошлое, жизнь и смерть. П е р в ы й уверен, что историческое колесо «в очень большой мере движется смертью и кровью – особенно колесо революции». Знает об этом и командарм, многократно посылавший тысячи людей на смерть. А сейчас на смерть посылают его самого. Операция ему не нужна. Об этом говорили врачи. Он чувствует себя вполне здоровым: «никакой операции не надо, не хочу» (21). Но всё уже решено: «Ты извини меня, я уже отдал приказ <...> Ты извини меня, говорить тут не о чем, товарищ Гаврилов». И оба понимают, что оба всё понимают. «Прощай, – говорит уходя Командарм. И оба мчатся на автомобилях, с безумной скоростью, чтобы забыться, подвести черту; Гаврилов перед операцией, негорбящийся человек после его смерти. И не лицемерие слова П е р в о г о возле трупа: «Прощай, товарищ! Прощай, брат!» (45). «Негорбящийся человек» не изображен в повести злодеем. Он не радуется смерти Гаврилова. Ему не легко. По какой-то причине (в повести не ясно, по какой, но и нет намека, что по личной вражде) он считает необходимой смерть командарма, как считал тот необходимым посылать на смерть десятки тысяч людей. «Негорбящийся человек» напоминает Гаврилову (и не исключено, что и себе): «Товарищ командарм, ты помнишь, как мы обсуждали, послать или не послать четыре тысячи людей на верную смерть. Ты приказал послать. Правильно сделал» (21). Повесть – своего рода эпическое, трагедийное сказание о революции, об её законах, безжалостных и беспощадных, о крови и смерти. Она не только о том, как Сталин убил Фрунзе. Пильняк не лгал, когда говорил об этом во время следствия. Не так, как в частушке на смерть Кирова: «Эх яблочки, помидорчики. Сталин Кирова убил в коридорчике». И все же и о том. За персонажами повести стояли вполне конкретные лица: Фрунзе и Сталин. А по Москве ходили слухи о странностях смерти Фрунзе, о роли, которую в этом деле сыграл Сталин, заставивший его сделать ненужную операцию. Человек, даже крупный военачальник, становится игрушкой в руках вождя, от которого зависит жизнь и смерть. Здесь как бы начинают звучать зачатки культа личности, будущего террора.

Редакция «Нового мира» одобрила повесть и предложила Пильняку написать предисловие, которое бы отграничило её от реальных сопоставлений. Предисловие краткое, один абзац. О том, что фабула повести наталкивает на мысль: материалом к написанию её послужила смерть Фрунзе; «Лично я Фрунзе почти не знал <...> Действительных подробностей его смерти я не знаю, – и они для меня не очень существенны, ибо целью моего рассказа никак не является репортаж о смерти наркмвоена. – Все это я нахожу необходимым сообщить читателю, чтобы читатель не искал в нем подлинных фактов и живых лиц. Москва.28 янв. 1926 г.». Правдой в этом предисловии было то, что, действительно, «Повесть непогашенной луны» не являлась рассказом, пускай замаскированным, о смерти Фрунзе и о роли в ней Сталина. В ней отразились раздумья писателя о революции, её безжалостных законах. Но предисловие не отграничило, а еще более связало произведение Пильняка со слухами о смерти Фрунзе. Возник скандал. Вопрос рассматривался на Политбюро ЦК. Особое постановление от 13 мая 26 г.: «Повесть непогашенной луны» «является злостным, контрреволюционным и клеветническим выпадом против ЦК и партии». № 5-й журнала приказано изъять. Большая часть тиража конфисковано и уничтожено. Срочно выпущен вариант злополучного номера, в котором повести не было (15 тыс. экземпляров). В следующем номере журнала А.К. Воронский, редактор «Красной нови», отказался от посвящения ему повести, которую большинство читателей «Нового мира» так и не увидели. Гневное письмо Воронского: «подобное посвящение для меня, как коммуниста, в высокой степени оскорбительно и могло бы набросить тень на мое партийное имя» (вот чего он боялся! -ПР). И далее: «Подобное изображение глубоко печального и трагического события является не только грубейшим искажением его, крайне оскорбительным для самой памяти тов. Фрунзе, но и злосчастной клеветой на нашу партию ВКП(б)». Вынуждена просить прощения за публикацию повести редакция «Нового мира», в которую входил и Луначарский. Она признавала появление повести в журнале «явной и грубой ошибкой». Резкие критические статьи в печати. Крайне отрицательно о повести отзывается Горький (перепугался?): он критикует её за «уродливый язык»; «удивительно нелепо поставлены в нем (произведении-ПР) хирурги, да и все в нем отзывается сплетней» (из письма Горького А.К.Воронскому, отказавшемуся от посвящения ему повести).

Пильняк, вернувшийся из-за границы, пытается объясниться, стараясь быть искренним и откровенным (до известной степени). Его письмо председателю СНК А.И.Рыкову от 10 октября 26 г. Пильняк оправдывается, утверждает, что даже не знал о тех слухах, которые связывают с повестью, что он и не думал оскорблять память Фрунзе, клеветать на партию. В то же время он вынужден каяться, называет появление повести и публикацию ее бестактностью, которая привела к тому, что «мое имя выкинуто из числа сотрудников нашей советской прессы, и я лишен возможности печататься в наших периодических изданиях». Пильняк просит о помощи, «чтобы я мог быть восстановлен в правах советского писателя». В том же духе выдержано и его «покаянное письмо», напечатанное в № 1 «Нового мира» за 27 г. Пока этим дело вроде бы и ограничилось. Пильняк уцелел. На письме Рыкову стоит приписка Молотова: «С месяц тому назад я передал отделу печати ЦК, чтобы Пильняка с год не пускали в основные три журнала, но дали возможность печататься в других». И еще приписка И. Сталина: «Думаю, что этого довольно. Пильняк жульничает и обманывает нас» (Очерки 70). Приписки Молотова и Сталина свидетельствуют, что вопрос о повести Пильняка разбирался на самом высоком уровне, что Сталин не поверил в искренность оправданий писателя, но, видимо, решил не прибегать к суровым репрессиям, чтобы не подтвердить этим слухи о смерти Фрунзе. Но можно сказать почти наверняка, что повести Пильняка он не забыл, и это, вероятно, сыграло определенную роль в дальнейшей судьбе писателя. Главлит же разослал по всем инстанциям циркулярное письмо: « Предлагается Вам впредь до особого распоряжения не допускать появления произведений Б.ПИЛЬНЯКА в толстых партийно-советских журналах и сборниках, и вычеркивать фамилию названного писателя из списка сотрудников журналов». Таким образом Пильняк был изъят из литературы. «Повесть непогашенной луны» увидела свет только лишь в 87 г., в № 12 журнала «Знамя» (Бл3, 283).

Следующий этап травли Пильняка – цензурные отклики на его повесть «Красное дерево». Она не была последовательно антисоветской, но и просоветской её назвать никак нельзя. Цензура бы, конечно, не пропустила её. Тем более помня о прошлом Пильняка. Повесть напечатана за границей. Унылая картина русской действительности. Грустные пейзажи: ночь, «черная, как сажа»(126), дремучие леса «стоят пасмурны, мокры, безмолвны», непролазная грязь: «грязи развезло по втулки колес и по колено лошадям», «сырость и грязь», «осень, дождь», «дождь, осень», «идет дождь. Свинья нюхает лужу» (151, 145, 143). Неприглядные картинки. Беспросветная, дикая жизнь. Своего рода окуровщина, «темное царство». Действие происходит в 1928 г. Но и до революции было то же самое. Повесть начинается с описания смерти знаменитого московского юродивого Ивана Яковлевича Корейши, жившего в московском сумасшедшем доме в середине девятнадцатого века и пророчествующего там. На его похороны собираются толпы почитателей. Споры о том, где похоронить его, какое место удостоится его погребения. Чуть ли не драка по этому поводу. При жизни Корейши, песочек с его испражнениями («он испражнялся под себя»), который поклонники Корейши собирали и уносили домой, «стал оказывать целебную силу» (115). «Нищие, провидои (цы?), лазари, странники, странницы, убогие, пустосвяты, калики, пророки, юродивые» – быт «святой Руси». Этими словами начинается повесть, и они повторяются в разных вариантах на всем её протяжении (114). Разнообразие и схожесть разного рода уродов. Всеобщее пьянство: «Все они были пьяны».

Но встречались и другие – одинокие чудаки, люди мастерства, антиквары, умельцы искусства русской мебели, фарфора, хрусталя, рисованного кафеля, бисера, гобеленов, бронзы, покупатели и реставраторы старины. Они тоже входят в круг «луковой русской жизни»: «Это искусство существовало в горькой водке и жестокости» (116). О таких людях, братьях Бездетовых, едущих из Москвы в Углич, «русский Брюгге», скупать старину, в том числе мебель, «красное дерево», рассказывается в повести. Широкая картина жизни обывателей города. И снова, через десять лет после революции, – та же картина: бессмыслие и юродство, водка, водка и водка. В прошлое, в середину восемнадцатого века опрокинута и концовка повести: рассказ о создание русского фарфора. Вновь любители и чудаки, пропойцы и скряги, мошенники и воры: «все мастера крали друг у друга «секреты» <...> Сафронов – подсматривал секрет поздно ночами, воровски, в дыру с чердака. Эти мастера и чудаки создавали прекрасные вещи. Русский фарфор есть чудеснейшее искусство, украсившее Земной Шар»(157). Вновь речь идет о Руси дореволюционной, описанной отнюдь не в идиллических тонах.

Но и послереволюционная Русь, 1928 года, совсем не идиллична. Именно она вторгается в повесть, начиная с главы второй. Здесь и упоминание о снятии церковных колоколов со звонниц «для треста Рудметаллторг»(119), и рассказ о роли профкнижки: «Самая нужная в городе была – профсоюзная книжка» ( 119-20), и описание городского начальства, которое хозяйничает «медленным разорением дореволюционных богатств, головотяпством и любовно» (120-21. В духе щедринских мотивов -ПР). Повествование о пожаре 1920 года, когда выгорела центральная половина города: «надо было бы тушить пожар, – но стали ловить буржуев и сажать их в тюрьму заложниками, – буржуев ловили три дня, ровно столько, сколько горел город, и перестали ловить, когда пожар отгорел без вмешательства пожарных труб и населения» (127). Как тут не вспомнить глуповцев Щедрина? Ничего не изменилось. Но и детали именно послереволюционной, советской России, которые всплывают и в рассуждениях о теории Маркса, о пролетариате Якова Карповича Скудрина, в доме которого остановились Бездетовы (129), и в изображении его брата Ивана Карповича Ожогова, «охламона», переменившего свою фамилию в знак протеста против брата – сытого и благополучного обывателя. Сподвижники Ожогова – оборванцы, почти потерявшие человеческий облик, люди эпохи военного коммунизма (Огнев, Пожаров), тоже запойные пьяницы, но сохранившие верность своему прошлому (для них всё остановилось в 21 г., с началом НЭПа). Рассказ о недоумении мужиков. Они делятся примерно поровну: «Пятьдесят процентов мужиков вставали в три часа утра и ложились спать в одиннадцать вечера, и работали у них все, от мала до велика, не покладая рук <...> избы у них были исправны как телеги, скотина сыта и в холе, как сами сыты и в труде по уши; продналоги и прочие повинности они платили государству аккуратно, власти боялись; и считались они: врагами революции, ни более, ни менее того». Другие же пятьдесят процентов мужиков «имели по избе, подбитой ветром, по тощей корове и по паршивой овце, – больше ничего не имели; весной им из города давалась семссуда, половину семссуды они проедали, ибо своего хлеба не было, – другую половину рассеивали – колос к колосу, как голос от голосу; осенью у них поэтому ничего не родилось, – они объясняли властям недород недостатком навоза от тощих коров и паршивых овец, – государство снимало с них продналог, и семссуду, – и они считались друзьями революции. Мужики из ''врагов'' по поводу ''друзей'' утверждали, что процентов тридцать пять друзей – пьяницы (и тут, конечно, трудно установить, – нищета ли от пьянства, пьянство ли от нищеты), – процентов пять – не везет <...> а шестьдесят процентов – бездельники, говоруны, философы, лентяи, недотепы» (154-55). Власти пытаются превратить «врагов» в «друзей», а тем самым «лишить их возможности платить продналог». В том же духе рассказ о Василии Васильевиче – примерном хозяине, получившем в 1923 -м году на Сельскохозяйственной Всероссийской выставке золотую медаль и похвальные грамоты от наркома, позднее объявленным кулаком и сошедшим с ума, «не имея сил вырваться из кулаческого состояния»(155).

История инженера Акима Скудрина, приехавшего в город на свободную неделю, сына Якова Карповича,. Он троцкист. Его фракция уничтожена. Ничего хорошего у него в будущем нет. Он опоздал к поезду, «как и к поезду времени» (153). «Его родина, его город ему оказался ненужным: эту неделю он отдал себе для раздумий. Ему-б следовало думать о судьбах революции и о его партии, о собственной его судьбе революционера, – но эти мысли не шли. Он смотрел на леса – и думал о лесе, о трущобах и болотах. Он смотрел на небо – и думал о небе, об облаках, о пространствах <...> мысли Акима перешли к теткам Капитолине и Римме, – и в тысячный раз Аким оправдал революцию <...> И Аким поймал себя на мысли о том, что думая об отце, о Клавдии, о тетках, – он думал не о них, а о революции. Революция ж для него была и началом жизни, и жизнью – и концом её» (151). Как и с чудесным фарфором, родившемся среди воровства, обмана, беспробудного пьянства – и здесь все перемешано. Таким образом повесть не до конца антисоветская. Она – сложная, но, конечно, изображенная в ней жизнь непохожа на «действительность в ее революционном развитии».

Не удивительно, что официальная критика, как и Главлит, резко осудили повесть. По их мнению, она содержит контрреволюционную оценку сегодняшнего дня, попытку идеализировать Троцкого. 9 июля 29 г., под грифом: Секретно, Главлит направляет письмо в Ленобллит по поводу издания книги Б.Пильняка «Красное дерево» в издательстве «Петрополис» в Берлине, которая на днях поступила оттуда в Главлит. В письме требовалось сообщить: просматривал ли Ленобллит эту книгу и дал ли на нее разрешительную визу? Дело в том, что рукопись Пильняка не была разрешена к печати, поэтому ее не следовало пропускать за границу. Кроме того, издания «Петрополиса» не допускаются к ввозу, поэтому и вывоз в адрес этого издательства не должен был разрешен. Главлит просил выяснить, как пропущена за границу рукопись Пилняка и проводится ли Ленобллитом контроль за вывозом рукописей, в частности через ленинградское отделение ВОКСА. Ленобллит ответил, что о «Петрополисе» не было специального указания, а ВОКСОМ занимается Главнаука, о деятельности которой Ленлит не осведомлен; он просил дать указания, как действовать дальше, а пока ограничивался отпиской; все же ленинградская цензура была относительно мягче и либеральней, чем столичная) (Бох 458,627).

Летом 29 г. началась травля и Замятина. Преддверием её явилась редакционная статья Волина в журнале «На литературном посту» (июнь 29 г.). Она была приурочена к 4-й годовщине Постановления ЦК 25 г. и речь в ней шла о необходимости преодоления либеральных взглядов. По словам Волина, направление литературы ставится в настоящий момент в самый центр борьбы за социализм. Непосредственно же статья посвящена обличению Пильняка и Замятина. Они обвиняются, в частности, в том, что оба их произведения, «Красое дерево» и «Мы», изданы за границей. Критикуется в статье и «Литературная газета», которая, по мнению Волина, недостаточно резко их осудила.

С Пильняком всё понятно. Повесть «Красное дерево» только что была опубликована. Но почему вспомнили о Замятине, антиутопический роман которого «Мы», подвергшийся критике, написан в 21 г.? Замятин – инженер-судостроитель в 16 г. командирован в Англию для контроля за строительством ледоколов. Еще студентом в 1905 г. он вступил в партию большевиков. В Россию он вернулся в сентябре 17 г., накануне Октябрьской революции. Английские впечатления отразились в романе «Мы» (неприятие машинизации, технического прогресса, обезличивающего людей, буржуазной государственной машины). Роман можно воспринимать как сатиру на буржуазное общество. Но этим содержание его не ограничивалось.

Февральскую и октябрьскую революции Замятин встретил положительно, но в его произведениях появляются сатирические зарисовки, отражающие неумение, беспомощность властей при устройстве нового мира. Да и изображение послереволюционной жизни в «пещере» были далеки от официальности. К тому же Замятин после возвращения в Россию сблизился с левыми эсерами. Его арестовывали в 19, в 22 гг. Он вошел в список высылаемых на пароходе интеллектуалов, но был исключен из списка. В 23 г. он получил разрешение на выезд, но не воспользовался им. Он писал правду, а это для властей было неприемлемо.

С цензурой Замятин столкнулся еще до революции. В 14 г. его повесть «На куличках» цензура оценила как клевету на русскую армию. Журнал «Заветы», напечатавший повесть, был арестован, редакция и автор привлечены к суду, Замятин сослан в Кемь, затем ему запрещено жить в Петербурге. После революции недовольство властей вызвали его рассказы «Мамай» (21 г.), «Пещера»(22 г.), пьеса «Блоха»(24 г.). В 20-21 гг. Замятин пишет центральное свое произведение – роман «Мы» – первую советскую антиутопию, оказавшую позднее воздействие и на Хаксли («О дивный новый мир»), и на Оруэлла («1984»). «Мы» – сатира и на жесткие регламентирующие порядки жизни буржуазной Англии, и на первые декреты советской власти, послереволюционную действительность советской России. Последнее оказалось главным, определило восприятие романа. И оно оказалось провидческим, предвосхищало будущее. Картина тоталитарного общества, отделенного стеной от остального мира. Людей в нем нет. Есть «нумера Единого Государства». Во главе его стоит Благодетель. Ему помогают Хранители. Государство агрессивное. Оно хочет подчинить себе другие планеты Вселенной, где обитают существа «быть может, еще в диком состоянии свободы»; если они не поймут, что им несут счастье, «наш долг заставить их быть счастливыми. Но прежде оружия мы испытываем слово». Для осуществления этого плана строится «Интеграл», нечто вроде космического корабля.

В Едином Государстве всё регламентировано, даже «сексуальные дни», когда «нумера» разных полов встречаются «по розовым билетикам». В прошлом происходила 20-летняя война, когда остались живыми лишь 0.2 % населения земли. Но теперь все счастливы, потребляют синтетическую пищу из нефти, чувствуют свое превосходство перед людьми прошлого, которые жили неорганизованно, свободно, т.е. в диком состоянии зверей, обезьян. Все послушны, а о нарушителях все обязаны доносить Хранителям, и нарушителей отправляют в Машину Благодетеля, т.е. казнят. Письма проверяются, проходят через систему контролей. Специальные приборы записывают уличные разговоры Ежегодно, в день Единогласия, проводятся выборы Благодетеля, но они – пустая формальность, символ. Неожиданностей не может быть. Есть и враги счастья, которые не дремлют. Они нарушают всеобщее счастье. Проводятся совместные заседания Медицинского бюро и бюро Хранителей; их решением врагов отправляют в Машину Благодетеля. У героя «образовалась душа», что считается неизлечимой болезнью. Это не единичный случай, а эпидемия. Чтобы обезопасить себя, власти приказывают всем пройти операцию всеобщего уничтожения фантазии. Не явившиеся будут отправлены в Машину благодетеля. Фантастика. Но очень похожая на советскую действительность. Даже в том, что нумера чувствуют себя счастливыми.

Значительное место в романе занимает проблема свободы слова. Всю информацию нумера получают из «Государственной газеты», которая публикует лишь благоприятные для властей известия, совершенно искажающие реальную картину мира. Все нумера должны пройти единый курс наук и искусств. Все они обязаны составлять трактаты, манифесты, поэмы, оды, иные сочинения «о красоте и величии Единого Государства: ''Да здравствует Единое Государство, да здравствуют нумера, да здравствует Благодетель!''». Гимн Единого Государства – превращенные в музыку формулы. Рассказчик, «Д-503», с недоумением думает о неорганизованной «дикой музыке древних», о нелепости их литературы и поэзии: огромная сила художественного слова тратилась зря; «Просто смешно: всякий писал о чем ему вздумается». В Едином Государстве литература, как и всё иное, полностью регламентирована; «приручена и оседлана когда-то дикая стихия поэзии»;

теперь она не «соловьиный свист», а «государственная служба <...> полезность». Существует «Институт Государственных Поэтов и Писателей».

Несмотря на все усилия Замятина, роман его не разрешен к печати. Но состоялась его «устная публикация». Зимой 21-22 гг. Замятин читал его на двух вечерах в зале Петербургского института истории искусства, в 23 г. – на литературных вечерах московского и петроградского отделения ВСП (Всероссийского Союза писателей). Чтения прошли без особого скандала.

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

Пушкин сделал бы карамзина
С которой должна изображаться история россии учебников русской
История одного города
Рейфман П. Из истории русской, советской и постсоветской цензуры истории России 9 югославии
Дается обширный перечень сведений государственной горбачева

сайт копирайтеров Евгений