Пиши и продавай!
как написать статью, книгу, рекламный текст на сайте копирайтеров

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

Конвент начал процесс против виновного короля и 23 января 1793 г. казнил его. Англия по этому поводу выслала французского посла — конечно, не из сентиментального сострадания [212] к Людовику XVI, но потому, что она боялась увеличения французского могущества благодаря присоединению Бельгии; еще более боялась она занесения революционного огня в Ирландию и Англию, где было собрано достаточно горючего материала. В ответ на это Конвент объявил 1 февраля войну Англии и ее союзнице Голландии. Месяцем позже последовало объявление войны Испании и одновременно папе, так как в Риме посланник Республики был умерщвлен фанатической толпой. Затем к войне против революции присоединились Португалия, Сардиния и Неаполь, а также внутри самой страны против революции восстал целый ряд местностей и городов. Революция казалась почти безоружной, так как старая военная организация была разрушена, а новой еще не было создано.

От этого нагромождения опасностей революция спасла себя красным террором. Ядром ее войск были парижские пролетарии, выполнившие этим великую историческую миссию, несмотря на то что они не смогли надолго удержать в своих руках господства, реальные предпосылки для которого еще не существовали. Как экономическое развитие Франции стояло тогда на пороге крупной индустрии, так парижские рабочие стояли на пороге современного пролетариата; социалистическое мировоззрение витало тогда еще в мире мечтаний, и даже самые пылкие якобинцы, наиболее последовательные проводники красного террора, видели в этом мировоззрении лишь «пугало, придуманное мошенниками, чтобы дурачить слабые головы». Якобинство в своей исторической сущности было насквозь проникнуто мелким мещанством; а мелкое мещанство даже в тех великих событиях, которые оно когда-то вызвало к жизни, не могло присвоить себе власти, которая по праву истории принадлежала буржуазии.

Как это свойственно мелкому мещанству, даже в дни красного террора он брало своих героев и идеологов не из собственных своих рядов, а из рядов буржуазной интеллигенции; это были врачи, адвокаты, писатели; среди них было много ленивых и извращенных субъектов, но были также и бессмертные революционеры, люди, заслужившие изумление и благодарность потомства, несмотря на то что реакция всячески старалась похоронить их память под целыми горами клеветы. Почти все они заплатили жизнью за свои заслуги и свои ошибки, и прежде всего трое из них, имена которых стали неотделимы от дней кровавого красного террора: Марат, Дантон и Робеспьер. Марат лучше всех других умел возбуждать у парижских рабочих пролетарскую жилку — он пал под ножом одураченной мечтательницы о голубой республике. Дантон, самый гениальный из всех, был [213] человеком не без упрека, но вместе с тем это была сама пылающая действительность, вышедшая из горна природы; он скоро понял, как мало возможностей имеет кровавая работа для установления прочных государственных образований, но он не мог бороться с тем чудовищем, которое он сам вызвал, и пал жертвой его. Робеспьер — воплощенная формула, человек с непоколебимой верой в справедливость, добродетель и добро, — мог бы в мирное время явиться прекрасным образчиком для любого филистера; теперь, при помощи гильотины, он пытался уничтожить все, что стояло на пути справедливости, добродетели и блага человечества, пока, наконец, противоположность справедливости и добродетели не устранила его самого с помощью той же гильотины.

Общее число жертв красного террора насчитывалось до 4000 человек; по поводу этого Томас Карлейль — гениальный, хотя и неустойчивый историк Французской революции — замечает в своем сочинении: «Это — ужасающее количество человеческих жизней; однако в десять раз больше убивают в битвах, и все же заканчивают такой торжественный день пением благодарственного молебна. Это число равняется приблизительно двухсотой части всех погибших в течение Семилетней войны, а какова [214] была цель Семилетней войны? Присоединить к себе кусочек земли и отомстить за эпиграмму. Если история оглянется на эту старую Францию и хотя бы на времена Тюрго, когда молчаливая толпа страдальцев толпилась вокруг дворца своего короля, и в угнетающей бедности, с бледными лицами, в грязи и в отрепьях протягивала ему свои написанные иероглифами жалобы, и в ответ на это получала новые виселицы высотой в 40 фунтов, то история с грустью должна будет признать, что в период, который называется правлением террора, 25 000 000 населения страдало, в общем, меньше, чем в какой-нибудь другой период. Но здесь страдали не безмолвные миллионы; здесь страдали говорящие тысячи в сотни, страдали отдельные люди, которые кричали, писали, как только могли, и наполняли весь свет своими жалобами. [215]

Вот в чем вся разница. Действительно, это есть главная особенность, которая тотчас же должна была сказаться в обратном направлении, когда после падения Робеспьера над безмолвными миллионами начал бушевать белый террор с гораздо большей яростью, чем это прежде делал красный террор над пишущим и говорящим меньшинством; умирая, Робеспьер заклеймил белый террор словами: «Разбойники торжествуют».

Однако, хоть красный террор и был необходим, чтобы спасти Францию, он не смог бы достигнуть этой цели, если бы внутреннее разложение в лагере противников не дало ему необходимого времени для использования всех годных для этого средств: массовая мобилизация, неограниченные реквизиции всех средств, необходимых войне, колоссальные заготовки оружия и снаряжения. Хорошо вымуштрованные войска враждебной коалиции стояли в военном отношении значительно выше французских добровольцев, которые вначале далеко не были теми героями, какими сделала их впоследствии революционная легенда. При всей медлительности, с которой вели пруссаки войну, им удалось взять обратно Майнц, а Бельгия [216] попала очень быстро обратно к Австрии. В конечном счете это были массы свыше 250 000 чел., для которых дорога во Францию была открыта и по сравнению с которым французская военная сила была далеко не достаточна.

Однако англичане и австрийцы так долго бранились в Бельгии, что пропустили благоприятный для них момент: англичане требовали Дюнкирхен, а австрийцы хотели захватить Пикардию. Тем временем французы одержали новые успехи, в результате которых они хотя и не завладели Бельгией, но моральная сила их молодых войск значительно повысилась. То же самое происходило и на рейнском театре военный действий, где герцог Брауншвейгский, снова командовавший прусскими войсками, должен был действовать совместно с австрийским генералом Вурмзером, но фактически находился в постоянной ссоре с ним. Вурмзер хотел завоевать Эльзас как вознаграждение для Австрии, а герцог Брауншвейгский не имел никакого желания содействовать этому. Он праздно стоял на Пфальцских горах, и ему удалось лишь отразить при Пирмазенсе и Кайзерсляутерне атаки молодого генерала Гоша; этот генерал, бывший раньше конюшенным мальчиком, принадлежал к тем блестящим военным [217] талантам, которых теперь начала порождать Французская революция. Гош бросился на Вурмзера, разбил его в ряде сражений, освободил осажденный союзниками Ландау и прогнал австрийцев обратно за Рейн, вследствие чего пруссаки также были принуждены очистить Пфальц. Единственным плодом их похода оказалось возвращение Майнца.

Это был все же весьма печальный исход; прусское войско потеряло более 10 000 чел.; а прусская военная касса, насчитывавшая после короля Фридриха 50 000 000 талеров, была совершенно истощена. Наоборот, военные силы французов богато развернулись; Карно — «организатор победы» — сумел великолепно слить старые линейные войска и новую гражданскую гвардию и создать энергичный офицерский корпус, у которого гильотина уничтожила всякую склонность к предательству; из организации масс, боровшихся за свои жизненные интересы, возник новый способ ведения войны, который со своим народным войском, своей неистовой стрелковой тактикой и своей быстро распространившейся реквизиционной системой метлой прошел по всем странам и значительно перерос старое наемническое войско с его убогой военной тактикой и медлительным магазинным снабжением.

Прежде чем прусское войско вступило в третье столкновение с Французской революцией, произошло польское восстание, разразившееся в 1794 г. против русского владычества. Это была последняя вспышка национальной силы, которая не была лишена возвышенных и прекрасных черт; не нашлось ни одного предателя среди 700 союзов; насчитывавших более 20 тысяч членов, поклявшихся слепо исполнять, под страхом смерти, все приказания национального вождя Костюшко; почва по всей стране содрогалась под ногами русских, еще не видевших перед собой ни одного врага, которого они могли бы схватить.

Существовало намерение задержать начало восстания до тех пор, пока русские армии не вступят в новую войну с Турцией, которую царица тотчас же начала снова, как только решила, что Польша за ней обеспечена. Ее войска уже находились в походе на Турцию; в Польше оставалось не более 10 000 чел., и, чтобы лучше обеспечить себя, царица заставила польское правительство согласиться на разоружение части польских полков. Это означало бросить в объятия нищеты значительное количество [218] офицеров и солдат; сопротивление, которое они оказали при своем роспуске, сделало невозможным дальнейшее промедление. 6 марта Костюшко послал в Париж письмо с просьбой ссудить его деньгами и офицерами и известил, что день восстания близок. Одновременно он извинялся, что не может выступить с лозунгами чистой демократии, так как он слишком нуждается в помощи дворянства и духовенства и в первую голову должен заботиться о сохранении внутреннего единства нации. В Париже ему дали то, что он просил, в расчете парализовать вооруженным восстанием в Польше восточные державы; с господствующей тогда точки зрения буржуазной эмансипации между французской и польской революцией не было ничего общего. [219]

Таким образом польская революция была сразу же осуждена на гибель, несмотря на то что 17 апреля она завладела после двухдневного уличного боя Варшавой, прогнала русского генерала Игельстрома, нанеся ему тяжелые потери, и легко разделалась также с прусскими войсками. Костюшко заявил прусскому посланнику в Варшаве, что он готов сохранить мир с Пруссией и даже дать гарантии в неприкосновенности существующих прусских границ, если Пруссия не будет оказывать никакой поддержки русским войскам, и это предложение имело у короля некоторый успех. Однако окружавшие его юнкера, жаждавшие новой добычи, втянули его в войну с Польшей; 12 мая он сам перешел через границу; следствием этого было лишь то, что на Востоке началась еще более позорная война, чем на Западе.

За два дня перед этим в Польшу вторгся генерал Фафрат; решительного двухдневного марша было бы вполне достаточно, чтобы достигнуть почти беззащитного Кракова и захватить кассу и военные запасы Костюшко. Однако Фафрат принадлежал к тому сорту прусских формалистов заполнивших тогда почти все войско, о которых когда-то писал прусский историк: «В лагерях они с напряжением своих умственных способностей вырабатывают искусные походные и боевые порядки, которыми они думают уничтожить любого врага, но в открытом поле они оказываются не в состоянии не только драться, но и сдвинуться с места, так как у их войск нет ни правильно организованного хлебопечения, ни организованного питания». Фафрату понадобилось 8 дней, чтобы решиться на атаку небольшого числа краковян, поставленных Костюшко в 2 милях от Кракова, и когда при его приближении они рассеялись, оставив в его руках лишь одного пленного, он был так возмущен этой неудачей своего выдуманного за зеленым столом плана, что остался спокойно стоять на своем месте и потом, подняв обычную тревогу, вернулся обратно.

Ему не приличествует оканчивать войну — так сообщил он одному русскому генералу, который понуждал его к более быстрым действиям, — ему нужно было дождаться короля. Таким образом, Костюшко получил передышку на несколько недель и великолепнейшим образом использовал ее для подготовки к успешному сопротивлению. 6 июня пришлось ему потерпеть поражение при Рафке от превосходных прусско-русских сил, состоявших из 25 000 хорошо вымуштрованных солдат, тогда как у него было только около 17 000 человек, половина которых состояла из только что набранных крестьян, вооруженных косами. Прусский король, появившийся со значительными подкреплениями в лагере Фафрата, [220] внес лишь на очень короткий срок оживление в военные операции; когда Костюшко после своего поражения оставил Краков и отступил в Варшаву, пруссаки следовали за ним так медленно, что лишь 13 июля они подошли к слабо укрепленной столице. В общем, против польских инсургентов действовало теперь 50 000 прусских войск; 25 000 из них в союзе с 13 000 русских стояли под Варшавой, так что штурм города должен был иметь верные шансы на успех. Этот штурм диктовался также и политическими соображениями — если только этот термин может быть применен к прусской разбойничьей политике, — так как с завоеванием Варшавы король получил бы первенство в польской игре, что ему не могли бы на этот раз пожелать ни Россия, ни Австрия. [221]

Между тем именно потому, что он это понимал, король поддался уговорам тайного агента царицы, который с миной верного друга предостерегал его и убеждал пощадить свои военные силы для возможного столкновения с Австрией и Россией. Царица приказала своим войскам, шедшим в Турцию, спешно повернуть обратно, чтобы сначала покорить Польшу. До появления русских войск перед Варшавой царице нужно было мешать всякой серьезной попытке прусского короля укрепить свою власть в Польше, и как ни явна была ее игра, ей прекрасно удалось провести коронованного болвана. Фридрих-Вильгельм отказался от штурма Варшавы, который даже такой герой, как Фафрат, признавал волне осуществимым, и предпринял правильную осаду, которая проводилась со всеми обычными техническими ошибками, а потому не двигалась с места и даже нарушалась непрестанными вылазками Костюшко; она закончилась тем, что геройское войско с королем-героем начало 6 сентября смехотворное отступление в родные Палестины. Там, в польских провинциях, их ожидало новое восстание, разжигаемое смелыми налетами предводителя польских инсургентов. Инсургенты привлекали к себе тысячи рекрутов из Южной Пруссии — так была названа прусская часть польской добычи, захваченной по второму разделу, — и даже захватили 2 октября город Бромберг, что вызвало у короля в Потсдаме настоящий припадок бессильного бешенства. Участь Польши решилась тогда, когда царица, собрав достаточные силы, послала их под командой своего лучшего полководца Суворова против восставших; в целом ряде боев Суворов разбил поляков; при Мациевице тяжелораненый Костюшко попал 10 октября в плен к русским. 4 ноября Суворов с ужасным кровопролитием взял штурмом Прагу — предместье Варшавы, после чего польская столица капитулировала. Суворов сообщил со свойственным ему насмешливым лаконизмом прусскому генералу Шверину: «Я здесь с моими победоносными войсками», и прусскому королю: «Прага дымится, Варшава дрожит. На валах Праги. Суворов».

Но еще безобразнее, чем этот победный крик первобытного варварства, были крылатые слова, с которыми прусская цивилизация приобщилась к гибели Польши — та «позорная клевета», как назвал эти слова Костюшко, к которому они относились. Официальная южногерманская газета сообщила 25 октября, что Костюшко передал свою саблю русским, воскликнув: «С Польшей покончено. Конец Польше!» Это была злобная и трусливая ложь, вдвойне злобная и трусливая по отношению к тому [222] геройскому самоотвержению, с которым Костюшко и его сподвижники пытались в последний момент изменить судьбы своего отечества. Но это было злобой Терсита у своей собственной уже готовой могилы, в которую окончательно столкнуло Пруссию ее предательство по отношению к Польше...

Война Франции с Пруссией была закончена за полгода до 19 октября 1795 г., когда состоялось окончательное решение судьбы Польши Россией, Австрией и Пруссией.

Третий поход 1794 г. принес прусскому оружию так же мало лавров, как и два первых. Уже в конце второго похода герцог Брауншвейгский сложил с себя главное командование, чувствуя себя, по его словам, «морально больным». Страх перед демоническими силами революции пробудил в его узком и ленивом мозгу проблески сознания. Он заявил, что если воодушевление и опасность двигают великую французскую нацию к великим делам, то и среди объединившихся противников каждый шаг должен руководиться единой целью и единой волей; если же каждая армия будет действовать сама по себе, без твердого плана, без единства, без принципа и без метода, то из этого не выйдет ничего, кроме всеобщей путаницы.

Это было правильное, но совершенно бесплодное признание. Подобные группировки постоянно разрываются внутри себя, но давление прогрессивной победоносной революции заставляет их снова сплачиваться. Даже прусский король не хотел отказаться от борьбы с якобинцами{40}; юнкерскому окружению с большим трудом удалось втянуть его в польский поход, так жаждал он контрреволюционных лавров на Рейне, хотя они становились очень дорогими. Правда, было очень легко заменить Брауншвейга Мюлендорфом — одного солдафона другим, — но отсутствовала самая главная предпосылка для ведения войны — деньги. Не оставалось ничего другого, как отдать прусское войско в количестве 62 400 человек в наем морским державам. Таким образом, Пруссия унизилась до уровня мелких немецких государств, которые несколько лет тому назад продали свои войска Англии для войны с Америкой. Гаагским [223] договором от 17 апреля 1794 г. было обусловлено, что все завоевания прусских войск принадлежат морским державам и что войска должны употребляться там, где это является необходимым в интересах морских держав, но все же — как настояли из последних остатков стыда представители Пруссии — лишь по военному соглашению Англии, Голландии и Пруссии.

В то время как делались такие отчаянные попытки удержать колеблющуюся коалицию, французы, пустившие теперь в ход все средства, готовились к войне на широкую ногу. Они предполагали направить главное свое нападение против Нидерландов, выгнать из Бельгии англичан и австрийцев и завоевать Голландию. От Арденн до Дюнкирхена они выставили около 300 000 чел.; в руководстве операциями участвовал Карно; северной армией командовал Пишегрю, решительный полководец с революционным происхождением; под его командой находились Маро, Макдональд, Вандом, Бернадот и другие смело подымавшиеся таланты. Как и прежде, союзники могли обладать преимуществом в том или ином роде оружия, но они не могли сравняться с французами ни в энергичном ведении дела, ни в безумной храбрости войск, неудержимо продвигавшихся вперед. Морские державы призвали на помощь свои прусские наемные войска, однако Мюлендорф, опираясь на вышеуказанный двусмысленный параграф Гаагского договора, заявил определенно, что без его согласия никто не может распоряжаться его войсками; он же ни в коем случае не пойдет в Бельгию; а военные операции в Нидерландах он поддержит движением против Эльзаса и Лотарингии. Таким образом, только что склепанная коалиция снова затрещала по швам; дело дошло до энергичных неприязненных переговоров, которые, наконец, привели к полному разрыву между Англией и Пруссией.

По смыслу договора морские державы были совершенно правы, и даже прусский министр Гарденберг находил: «Мы несомненно все согласимся с тем, что спасение Голландии в высшей степени важно и что мы должны верой и правдой выполнять заключенный с морскими державами договор, если только мы не хотим навлечь на себя обвинение в вероломной политике и этим оттолкнуть от себя всех и навлечь на себя всеобщее презрение»... Однако Гарденбергу не удалось ничего сделать против своего гораздо более влиятельного коллеги Гаугвица, который как раз и вставил этот параграф в Гаагский договор и теперь стоял на стороне Мюлендорфа.

Тогда англичане приостановили выплату жалованья, и прусские военные действия снова оказались парализованными. О походе [224] против Эльзаса и Лотарингии не было, конечно, и речи; Мюлендорф занял лишь те позиции в Пфальце, с которых пруссаки были выгнаны в прошлом году.

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

Германские сотни могли быть даже
Наполеон смог уже начать войну стороны корпуса
Принадлежал к тем блестящим военным
Позволит больше буржуазии употреблять себя как пушечное мясо германии движение
Австрия называлась

сайт копирайтеров Евгений