Пиши и продавай!
как написать статью, книгу, рекламный текст на сайте копирайтеров

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

Его гимн королю Фридриху относится к тем злым шуткам, которые, по словам Лессинга, могут бросить читателя в холодный пот. Этот демократический образцовый монарх якобы «самым суровым образом подавлял всякое проявление милитаризма и всегда ставил гражданскую власть выше военных органов». «При исцелении хозяйственных недугов крестьянин и бюргер всегда оказывались впереди», в то время [457] как «разоренное дворянство получало от государства лишь самую скудную поддержку» и т. д. Фридриховский офицерский корпус относился к своему прекрасному королю «с нибелунговской преданностью»; эти отборные люди имели лишь один недостаток: они обладали слишком большим образованием, что обнаружилось как раз в йенском войске, офицеры которого презирали буржуазных недоучек за их низкий культурный уровень. Эти мужественные, железные бойцы никогда не запятнали своих знамен бесчеловечными поступками, как это сделали австрийцы своим сожжением Циттау и бомбардировкой Дрездена. Правда, сожжение Циттау падает исключительно на совесть австрийцев, но не уступающая ему по своей бесчеловечности бомбардировка Дрездена должна быть отнесена целиком на счет «мужественных, железных бойцов» и «коронованного идеалиста» Фридриха, непочитание которого будто бы является «колоссальной ошибкой» социал-демократии.

Период «народного войска» начинается, по мнению господина Блейбтрея, с Великой французской революции и заканчивается франко-прусской войной 1870–1871 гг. Он говорит — в полном согласии с исторической правдой, — что французские волонтеры сначала сражались очень плохо, но он забывает рассказать, что поворот к лучшему у них наступил лишь тогда, когда Карно объединил их с существовавшими еще линейными войсками. К особенностям Блейбтрея принадлежит также и то, что он вместо критической оценки фактов, говорящих против милиционной системы, просто умалчивает о них. Обнаруживая полнейшее отсутствие исторического понимания, он называет признанный всем миром факт — что экономический переворот Французской революции создал новую стратегию и тактику — просто-напросто «неискоренимой современной военной легендой»; победы французского войска он приписывает «демоническому превосходству гения Наполеона, военному опыту его, в большинстве случаев ужасающе необразованных маршалов и приобретенному вследствие непрестанных побед воодушевлению его солдат, вышедших из народа. Это воодушевление заставляло каждого гражданина и каждого члена великой нации считать себя выше всех нефранцузов». В другом месте он говорит, что «из настроения» этого «народного войска», а «не по произволу Наполеона» возникли завоевательные планы корсиканца.

В лице Наполеона как раз и представляет Блейбтрей своим читателям второго великого антимилитариста. Это утверждение [458] все же не так бессмысленно, как утверждение относительно короля Фридриха; однако способ, которым он пытается его доказать, ни в коем случае не более убедителен, чем прежний. Чтобы доказать, что Наполеон ввел во Франции буржуазно-мягкое правление, — Блейбтрей рассказывает, что он, как кукушка яйца, помещал свои «оккупационные корпуса» в чужие гнезда и кормил свое войско контрибуциями с чужих земель. Так как это не совсем согласуется с «антимилитаризмом» Наполеона, — Блейбтрей присовокупляет в своем замечании, что такой образ действия был завещан Наполеону революцией, с той лишь разницей, что революция никогда не платила за взятое, тогда как Наполеон делал это довольно «часто». Откуда он брал деньги для этих платежей, любознательный читатель, к сожалению, так и и не может узнать. Маршалы Наполеона как командиры народного войска были чисто идеальными фигурами: Ней настойчиво просил в 1812 г. освободить его от вюртембержцев, разграбивших Инстербург и посрамивших этих своих французских собратьев по оружию, и даже посадил под арест двух немецких генералов; маршалы Сульт и Сюше удерживали «удивительную дисциплину» даже во времена испанской войны (Guerillakrieg). Так значится на 51-й странице; на странице же 148, где этот славный путаник хочет доказать, что дворянские офицеры были ребята куда лучше, чем буржуазные, и в других местах он, естественно, утверждает опять-таки обратное, — он противопоставляет стародворянских офицеров Наполеона, бескорыстие которых он прославляет, «ненасытной жадности к грабежам» Нея, так же как «бессовестной торговле» мериносовыми овцами, которую производил Сюше, и систематическому воровству испанских художественных ценностей, которым занимался Сульт. Мимоходом вновь оживляется сказка о том, что маршал Базен выслужился до этого звания из простых солдат. Базен происходил из состоятельной семьи; его отец был уважаемым правоведом, его брат — русским генерал-лейтенантом; он поступил добровольцем во французскую армию, чтобы сделать офицерскую карьеру помимо Сен-Сирской военной школы. Он может в лучшем случае служить примером того, что отпрыск господствующего класса, даже и при недостатке военного образования, носит в своем ранце маршальский жезл.

К. Блейбтрей оживляет также сказку о портняжном подмастерье Дерфлингере, причем его изображение прусских генералов стоит вообще на одном уровне с изображением французских [459] маршалов. На действительных реформаторах прусского военного дела после Йены — на Шарнгорсте, Гнейзенау, Грольмане, Бойене — он останавливается довольно бегло; наоборот, Мюффлинга он славословит как «тип свободного духом военного ученого». Он говорит, что Мюффлинг был раньше теологом и советником Блюхера, особенно выдвинувшимся в этой роли в 1815 г. Так как, по обычаям тогдашнего юнкерства, Мюффлинг вступил в армию в почтенном возрасте, 12 лет, то, очевидно, свой курс теологии он закончил еще в колыбели; советником же Блюхера был не он, но Гнейзенау, а Мюффлинг действительно принадлежал в 1813 и 1814 гг. к главной квартире; в 1815 г., когда Мюффлинг был будто бы советником Блюхера, он принадлежал совсем не к штабу Блюхера, но как прусский военный атташе был прикомандирован к штабу Веллингтона, и его выдающееся руководство в этом году состояло в том, что вследствие его неправильного и необдуманного донесения в прусскую главную квартиру на нем лежит существенная часть вины за поражение при Линьи. В резкое противоречие с этим «свободным духом» Блейбтрей ставит «феодала» Йорка, являвшегося будто бы «простым рубакой». Йорк был действительно истым юнкером, но «простым рубакой» он не мог быть уже потому, что, несмотря на проявляемые им в бою хладнокровие, энергию и осмотрительность, было крайне трудно заставить его — что приводило в величайшее отчаяние Блюхера и Гнейзенау — выйти в бой.

О Блюхере Блейбтрей говорит, что он имел в себе что-то «демоническое», но где именно сидело это «демоническое» в жизнерадостном гусаре, по-своему бывшем хорошим генералом, а в невоенной обстановке — ландскнехтом старого закала с неистощимой приверженностью к вину, женщинам и картам, — это остается тайной Блейбтрея. Что скажет современное прусское офицерство о резком письме к королю в 1809 г.: «Прошу дать мне отставку, ибо я не только прусский офицер, но и немецкий дворянин»? Современное прусское офицерство, мы думаем, найдет на это исчерпывающий ответ — что подобное письмо Блюхера существует лишь в фантазии Блейбтрея.

Таким же продуктом чистой фантазии, как это не раз указывалось, является и кабинетный приказ Фридриха-Вильгельма III от 1803 г., в котором офицерам предписывалось не болтать о себе как «о первом сословии», так как все одетые в королевский мундир содержатся из податных сборов, уплачиваемых гражданами. Блейбтрей сплетает этому Гогенцоллерну пышные венки. [460]

Он называет его — этого героя демагогической травли и нарушителя конституционных обещаний — в высшей степени благородным, достойным полного уважения, приятным, справедливым, честнейшим и разумнейшим человеком, антифеодалом по натуре, внутренне же совсем либеральным, помазанным демократическим елеем. Все эти исключительные достоинства Блейбтрей черпает из упомянутого уже мифического кабинетного приказа от 1803 г. и из патриотических рассказов, выуженных им из сборников гогенцоллерновских анекдотов. Во время стоянки союзных войск на Рейне, после Лейпцигской битвы, в Висбадене был устроен бал, и король Фридрих-Вильгельм III милостиво соблаговолил сказать несколько слов участия одному молодому офицеру, потерявшему на войне трех своих братьев; в ответ офицеру, заявившему, что его братья охотно умерли за его величество, король заметил: «Не за меня, а за отечество». Для пущей торжественности Блейбтрей переносит действие из висбаденской бальной залы на поле битвы под Лейпцигом и превращает молодого офицера, потерявшего трех братьев, в старого майора, у которого погибли все сыновья. По этому поводу он проливает настоящие реки слез умиления над «коронованным Гогенцоллерном», поставившим отечество выше короля. Затем, дав мимоходом затрещину Трейчке за недостаточную почтительность к Фридриху-Вильгельму IV, Блейбтрей настраивает свою арфу для Вильгельма I — «натуры в высшей степени идеалистической, полной благороднейшего немецкого духа». Именно этот прусский король упразднил превозносимую Блейбтреем организацию ландвера от 1813 г.; поэтому можно было ожидать, что на его счет будет сказано хоть одно слово критики, но небо предохранило Блейбтрея от недостаточно почтительного обращения с «коронованным Гогенцоллерном».

Нет. Управление Вильгельмом I организацией ландвера 1813 г. было «исторически великим делом», так как прежний ландвер показал себя в годы революции политически ненадежным. Насколько «блестяще проявила себя» в датской войне 1864 г. «новая армия», видно даже из совершенно противоречащих этому фактов в труде прусского генерального штаба. Так, первая часть похода против Дании была сплошь неудачна. Блейбтрей строго порицает «мелочное брюзжание» во время «братской войны» 1866 г.: ему нравится называть эту войну за разделение Германии «объединительной войной», — «победой демократии», — утверждение, стоящее приблизительно [461] на равной высоте с его уверением, что Бисмарк был принужден выговорить для Вильгельма I титул императора, между прочим, из-за «домогательств короля Баварии».

Появление системы милитаризма Блейбтрей датирует 1871 г. Вопрос о том, каким образом она появилась сразу, как из пистолета, он оставляет совершенно без объяснений. Он лишь нападает с добродетельным негодованием на некоторые ее темные стороны, главным образом на господствующий в офицерском корпусе византийских дух; однако и эта вспышка потухает бесследно, и Блейбтрей немедленно после этого называет войну «великим культурным фактором», заявляет о необходимости военного флота, хотя тот, кто оспаривает, что он лишь увеличивает военную опасность, по его же словам, врет самым бессовестным образом. Затем Блейбтрей защищает дуэль как исключительное право офицеров. Как мало может Блейбтрей объяснить, каким образом появился осуждаемый им милитаризм, так же мало может он сказать, каким путем этот милитаризм может быть устранен. Можно даже подозревать, что он мечтает найти ангела-спасителя в одном из «коронованных» Гогенцоллернов. Последняя глава о «необходимости милиционной системы» содержит по существу лишь некоторые указания на то, что милиция Гамбетты сражалась лучше, чем немецкое войско, что снова ставит Блейбтрея в конфузное положение, так как, по его словам, немецкое войско было тоже народным войском, а создание его он считает «историческим подвигом» Вильгельма I, — и этим Блейбтрей опять садится в лужу.

Презрительные замечания, которые Блейбтрей бросает по поводу антимилитаристской пропаганды социал-демократии, вызываются тем, что социал-демократия подрывает милитаризм в его корне как составную часть всего капиталистического хозяйства. Как добровольцы Карно и ландвер Шарнгорста стали возможны лишь после экономического переворота внутри старого, проржавевшего общества, так и о введении милиции в духе нашей программы можно будет думать лишь тогда, когда когти капитализма будут окончательно подрезаны. Однако, как ни ясно и как ни бесспорно это основное положение нашей программы борьбы против милитаризма, все же было бы очень желательно обсудить его более внимательно в различных деталях. Какой пестрый реакционный вздор можно создать — и с относительным успехом, придерживаясь на словах нашей антимилитаристской программы, — показывает сочинение К. Блейбтрея. [462]

В победном угаре 1871 г. из уст одного популярного оратора — если мы не ошибаемся, это было в славном городе Лейпциге — сорвались крылатые слова: «Пусть теперь обвиняют нас в том, что мы — народ мыслителей и поэтов». Над невольной шуткой тогда много смеялись, но с течением десятилетий выяснилось, что неудачный оратор таил в себе частицу пророка. То, что совершили в течение современной войны немецкие поэты и профессора, не может навлечь на немецкую нацию нигде и ни при каких обстоятельствах подозрения в том, что она имеет преимущество перед другими нациями называться «народом мыслителей и поэтов».

Поэты опровергли этот упрек, пожалуй, ещё основательней, чем профессора. Говоря это, мы совершенно не имеем в виду массовой продукции военных стихотворений, всплывавших ежедневно для того, чтобы быть забытыми на следующий же день. Позорнейшее явление, что пускалась в продажу эта макулатура, представлявшая собой не большую ценность, чем стоимость типографской краски и бумаги, на которой она была напечатана. Особого внимания достойно то, что даже поэты, у которых нельзя оспаривать право называть себя так, — Демели, Гауптманы, Гольцы и им подобные, — так же позорно пали в своей военной поэзии; надо понимать это, конечно, в эстетическом отношении, а не в политическом. Вопрос идет не о том, каково именно было их отношение к войне, но о том, выразили ли они словами в той или иной форме чудовищные страсти, развязанные этой войной. Этого совершенно не было. Они поступали так не из странной прихоти, ради оригинальности, мучившей их постоянно, а чтобы оправдать тех, кто с давних пор не видел в «современности» ни блистающей зари восходящей культуры, ни хотя бы меланхолического заката культуры нисходящей.

Типичным образчиком этой стряпни является книжечка «Фридрих и великая коалиция», опубликованная недавно Томасом Манном.. Автор «Будденброки» действительно поэт, имевший до сих пор право на некоторые претензии, но тем хуже для него, что в своем сочинении в смысле литературной оценки войны [465] он не оправдывает даже самых скромных из этих претензий. Из-за недостатка действительного богатства мысли он впадает в «многословие», в конце концов начинающее просто претить всякому читателю, в голове у которого не атрофировался еще образный язык действительной жизни. Поэтическое вдохновение Томаса Манна прибегает к воскрешению заброшенного анекдотического хлама, нетерпимого даже в патриотических учебниках, — например, презрение, проявленное будто бы Фридрихом к Помпадур, сестринский привет, полученный ею от Марии-Терезии, и другие подобные же пустяки, бывшие будто бы причинами великой коалиции Семилетней войны.

Очень интересен тот «оригинальный» оборот, который Томас Манн придает этим негодным старым документам. Он допускает, что старый Фриц был при всех обстоятельствах в высшей степени сомнительным гением и довольно-таки несносным человеком, но он говорит: «Фридрих был жертвой. Он должен был делать несправедливости и вести жизнь, противную своим воззрениям; он должен был быть не философом, но королем, чтобы осуществить стремления великого народа». Дальше он говорит: «Германия сейчас — это Фридрих Великий. Та борьба, которую мы должны довести до конца и которую мы еще раз будем вести, есть его борьба. Коалиция несколько изменилась, но его Европа — Европа, объединенная ненавистью, которая не хочет терпеть нас, которая все еще не хочет терпеть его, короля, и которой надо доказать еще раз с жестокой обстоятельностью, быть может, с обстоятельностью 7 лет, что это не может так остаться. Вустман{54} сказал бы: не годится — устранить это. И та душа, которая пробудилась в нас, — это его душа, это непобедимое сочетание активности и упорного терпения, это моральный радикализм, казавшийся другим одновременно отвратительным и ужасным, каким должно казаться неизвестное хищное животное». И дальше идет такая же галиматья.

Томас Манн так глубокомыслен, что лишь глубокомысленнейшая из газет — «Берлинер Тагеблат» — доросла до его поэтических высот и похвалила его. Другие, как, например, «Гамбургский корреспондент», рассуждали так же, как рассуждал старый фельдмаршал Мюллендорф о реформах Шарнгорста: «Это слишком высоко для меня». Хотя они и признают, что Томас Манн «возвышается, подобно башне, над подлыми писаками своекорыстного и нечистого патриотизма», но они порицают [467] его за то, что «в своем авторском высокомерии он совершил грехопадение против духа великого короля, которого ему не простят наследники и последователи Фридриха».

Мы не хотим вмешиваться в этот спор. Попытка Томаса Манна объяснить великую коалицию 1914 г. великой коалицией 1756 г. содержит в себе зернышко истины; при всем различии капиталистического развития и внутренних исторических взаимоотношений между обеими мировыми войнами XVIII и XX столетий должны существовать известные сходные черты. Они лежат, правда, несколько глубже или, если угодно, несколько выше того, чем полагает это Томас Манн, извращенно рисуя тогдашнего прусского короля и нынешнюю немецкую нацию, как «неизвестное хищное животное». Тем более оправдывает себя попытка исследовать эти общие черты и извлечь из них как из зеркала прошедшего известный опыт для решения проблем современности.

I
Чтобы получить правильное понятие о мировой войне XVIII столетия, надо с корнем вырвать представление, что прусский король Фридрих был ее героем, осуществлявшим, вопреки сопротивлению «великой коалиции», стремление к расширению «великого народа». Как бы высоко ни оценивались дипломатические и военные способности Фридриха, результатом Семилетней войны было для прусского государства и непосредственно для всей Германии не что иное, как зависимость от России, невыносимый гнет которой так тяжело давил немецкую нацию, что еще в начале современной войны лозунг «борьбы с царизмом» вызвал кое у кого пламенное, хотя ни в коем случае не просветляющее, воодушевление. Ради этой цели действительно казалось совершенно естественным поднять факелы войны в трех частях света.

Если бы вопрос стоял в области почитания героических личностей, что, конечно, не может интересовать нас, то Семилетней войне следовало бы приписать совершенно других героев, а не прусского короля. Уже в начальном ее периоде выступают два человека, имена которых еще и сейчас открывают мировые перспективы. В североамериканских пограничных спорах между английскими и французскими колонистами английское общество на реке Огайо поручило своему землемеру Георгу Вашингтону занять в бассейне реки Огайо обширные луга; с помощью 150 чел. милиции, которыми он в качестве полковника [468] командовал, Вашингтон воздвиг укрепление из частокола, но был вскоре прогнан превосходными силами французов. Английское правительство, чтобы отомстить за оскорбление, выслало на место происшествия два полка; эти полки, плохо вооруженные и плохо управляемые, чуть не погибли от голода в Аллеганских горах, но были спасены, по крайней мере, от этого жалкого конца Вениамином Франклином, собравшим в Филадельфии 300 фунтов и купившим на эти деньги мяса и других продуктов для английского войска.

Другим героем Семилетней войны, более авантюристического склада, был тот самый Роберт Кляйв, безнадежный бездельник, от которого отказалась его собственная семья и который в качестве жалкого писца поступил на службу Ост-Индской компании в Мадрасе, где после двукратной попытки к самоубийству открыл свое призвание — подчинить английскому владычеству Индию с ее сказочными сокровищами. Он нанес решительный удар своим противникам в бою при Плассее, через 5 дней после сражения у Колина, в бою, который не только по своим мировым историческим последствиям, но также и в чисто военном отношении далеко затмил собой все победы Фридриха. При Плассее Кляйв с 3000 чел. обратил в дикое бегство франко-индийские войска, достигавшие почти 60 000 чел., но, хотя о Колине может рассказать любой школьник, о Плассее некоторые ученые историки Семилетней войны упоминают только попутно, а другие, как, например, Карлейль, совсем не упоминают.

Вильям Питт, оставивший в истории, несомненно, более глубокие следы, чем Фридрих, определил истинный характер Семилетней войны в следующих словах: «Германия была лишь полем битвы, на котором был брошен жребий о судьбах Северной Америки и Ост-Индии». Это сухое признание английского министра стоит несравненно выше глубокомысленной мудрости историка Ранке, заявившего, что Фридрих якобы вступил в Семилетнюю войну с целью помешать французскому вторжению в Германию; его ученик Зибель углубил затем эту мудрость до заявления, что прусский король навлек на себя ужасающие опасности Семилетней войны лишь для того, чтобы помешать Бельгии, а следовательно, и левому берегу Рейна, сделаться французскими.

Нечто подобное писал покойный главный директор прусского государственного архива, хотя ему совсем не следовало рыться в этом архиве, а лишь перелистать давно опубликованную «Историю моего времени», написанную королем, где находится дословно следующее место: «Стоит лишь взять [469] в руки географическую карту, чтобы убедиться, что естественные границы этой монархии (французской) распространяются до Рейна, течение которого, кажется, именно и предназначено для того, чтобы отделять Францию от Германии, — определять ее границы и служить пределом ее владычества». Так писал король в 1746 г., а через 10 лет после этого он бросился в опустошительную войну, чтобы защитить левый берег Рейна от жадности французов.

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

Таким образом
Целые месяцы тратили на совершенно незначительные пограничные предприятия
Буржуазная оппозиция совершенно отказалась от какого бы образом оппозиция
Ошибка воздержания от голосования была в том
Меринг Ф. История войн и военного искусства 7 революции

сайт копирайтеров Евгений