Пиши и продавай!
как написать статью, книгу, рекламный текст на сайте копирайтеров

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

-------------

В тот самый день, когда все, рассказанное нами, происходило в доме
Александры Павловны, - в одной из отдаленных губерний России тащилась, в
самый зной, по большой дороге, плохенькая рогожная кибитка, запряженная
тройкой обывательских лошадей. На облучке торчал, упираясь искоса ногами в
валек, седой мужичок в дырявом армяке и то и дело подергивал веревочными
вожжами и помахивал кнутиком; а в самой кибитке сидел, на тощем чемодане,
человек высокого роста в фуражке и старом запыленном плаще. То был Рудин. Он
сидел понурив голову и нахлобучив козырек фуражки на глаза. Неровные толчки
кибитки бросали его с стороны на сторону, он казался совершенно
бесчувственным, словно дремал. Наконец он выпрямился.
- Когда же это мы до станции доедем? - спросил он мужика, сидевшего на
облучке.
- А вот, батюшка, - заговорил мужик и еще сильнее задергал вожжами, -
как на взволочек взберемся, версты две останется, не боле... Ну, ты!
думай... Я тебе подумаю, - прибавил он тоненьким голосом, принимаясь стегать
правую пристяжную.
- Ты, кажется, очень плохо едешь, - заметил Рудин, - мы с самого утра
тащимся и никак доехать не можем. Ты бы хоть спел что-нибудь.
- Да что будешь делать, батюшка! Лошади, вы сами видите, заморенные...
опять жара. А петь мы не можем: мы не ямщики... Барашек, а барашек! -
воскликнул вдруг мужичок, обращаясь к прохожему в бурой свитчонке и
стоптанных лаптишках, - посторонись, барашек.
- Вишь ты... кучер! - пробормотал ему вслед прохожий и остановился. -
Московская косточка! - прибавил он голосом, исполненным укоризны, тряхнул
головой и заковылял далее.
- Куда ты! - подхватил мужичок с расстановкой, дергая коренную, - ах
ты, лукавая! право, лукавая...
Измученные лошаденки кое-как доплелись, наконец, до почтового двора.
Рудин вылез из кибитки, расплатился с мужиком (который ему не поклонился и
деньги долго пошвыривал на ладони - знать, на водку мало досталось) и сам
внес чемодан в станционную комнату.
Один мой знакомый, много показавшийся на своем веку по России, сделал
замечание, что если в станционной комнате на стенах висят картинки,
изображающие сцены из "Кавказского пленника" или русских генералов, то
лошадей скоро достать можно; но если на картинках представлена жизнь
известного игрока Жоржа де Жермани, то путешественнику нечего надеяться на
быстрый отъезд: успеет он налюбоваться на закрученный кок, белый раскидной
жилет и чрезвычайно узкие и короткие панталоны игрока в молодости, на его
исступленную физиономию, когда он, будучи уже старцем, убивает, высоко
взмахнув стулом, в хижине с крутою крышей, своего сына. В комнате, куда
вошел Рудин, висели именно эти картины из "Тридцати лет, или Жизни игрока".
На крик его явился смотритель, заспанный (кстати - видел ли кто-нибудь
смотрителя не заспанного?), и, не выждав даже вопроса Рудина, вялым голосом
объявил, что лошадей нет.
- Как же вы говорите, что лошадей нет, - промолвил Рудин, - а даже не
знаете, куда я иду? Я сюда на обывательских приехал.
- У нас никуда лошадей нет, - отвечал смотритель. - А вы куда едете?
- В ...ск.
- Нет лошадей, - повторил смотритель и вышел вон.
Рудин с досадой приблизился к окну и бросил фуражку на стол. Он не
много изменился, но пожелтел в последние два года; серебряные нити
заблистали кой-где в кудрях, и глаза, все еще прекрасные, как будто
потускнели; мелкие морщины, следы горьких и тревожных чувств, легли около
губ, на щеках, на висках.
Платье на нем было изношенное и старое, и белья не виднелось нигде.
Пора его цветения, видимо, прошла: он, как выражаются садовники, пошел в
семя.
Он принялся читать надписи по стенам... известное развлечение скучающих
путешественников... вдруг дверь заскрипела, и вошел смотритель.
- Лошадей в ...ск нет и долго еще не будет, - заговорил он, - а вот в
...ов есть обратные.
- В ...ов? - промолвил Рудин. - Да помилуйте! это мне совсем не по
дороге. Я еду в Пензу, а ...ов лежит, кажется, в направлении к Тамбову.
- Что ж? вы из Тамбова можете тогда проехать, а не то из ...ова
как-нибудь свернете.
Рудин подумал.
- Ну, пожалуй, - проговорил он наконец, - велите закладывать лошадей.
Мне все равно; поеду в Тамбов.
Лошадей скоро подали. Рудин вынес свой чемоданчик, вылез на телегу,
сел, понурился попрежнему. Было что-то беспомощное и грустно-покорное в его
нагнутой фигуре... И тройка поплелась неторопливой рысью, отрывисто
позвякивая бубенчиками.

ЭПИЛОГ

Прошло еще несколько лет.
Был осенний холодный день. К крыльцу главной гостиницы губернского
города С...а подъехала дорожная коляска; из нее, слегка потягиваясь и
покряхтывая, вылез господин, еще не пожилой, но уже успевший приобресть ту
полноту в туловище, которую привыкли называть почтенной. Поднявшись по
лестнице во второй этаж, он остановился у входа в широкий коридор и, не видя
никого перед собою, громким голосом спросил себе нумер. Дверь где-то
стукнула, из-за низких ширмочек выскочил длинный лакей и пошел вперед
проворной, боковой походкой, мелькая в полутьме коридора глянцевитой спиной
и подвороченными рукавами. Войдя в нумер, проезжий тотчас сбросил с себя
шинель и шарф, сел на диван и, опершись в колени кулаками, сперва поглядел
кругом, как бы спросонья, потом велел позвать своего слугу. Лакей сделал
уклончивое движение и исчез. Проезжий этот был не кто иной, как Лежнев.
Рекрутский набор вызвал его из деревни в С...
Слуга Лежнева, малый молодой, курчавый и краснощекий, в серой шинели,
подпоясанной голубым кушачком, и мягких валенках, вошел в комнату.
- Ну вот, брат, мы и доехали, - промолвил Лежнев, - а ты все боялся,
что шина с колеса соскочит.
- Доехали! - возразил слуга, силясь улыбнуться через поднятый воротник
шинели, - а уж отчего эта шина не соскочила...
- Никого здесь нет? - раздался голос в коридоре.
Лежнев вздрогнул и стал прислушиваться.
- Эй! кто там? - повторил голос.
Лежнев встал, подошел к двери и быстро отворил ее.
Перед ним стоял человек высокого роста, почти совсем седой и
сгорбленный, в старом плисовом сюртуке с бронзовыми пуговицами. Лежнев узнал
его тотчас.
- Рудин! - воскликнул он с волнением.
Рудин обернулся. Он не мог разобрать черты Лежнева, стоявшего к свету
спиною, и с недоумением глядел на него.
- Вы меня не узнаете? - заговорил Лежнев.
- Михайло Михайлыч!- воскликнул Рудин и протянул руку, но смутился и
отвел ее было назад...
Лежнев поспешно ухватился за нее своими обеими.
- Войдите, войдите ко мне! - сказал он Рудину и ввел его в нумер.
- Как вы изменились! - произнес Лежнев, помолчав и невольно понизив
голос.
- Да, говорят! - возразил Рудин, блуждая по комнате взором. - Года... А
вот вы - ничего. Как здоровье Александры... вашей супруги?
- Благодарствуйте, хорошо. Но какими судьбами вы здесь?
- Я? Это долго рассказывать. Собственно, сюда я зашел случайно. Я искал
одного знакомого. Впрочем, я очень рад...
- Где вы обедаете?
- Я? Не знаю. Где-нибудь в трактире. Я должен сегодня же выехать
отсюда.
- Должны?
Рудин значительно усмехнулся.
- Да-с, должен. Меня отправляют к себе в деревню на жительство.
- Пообедайте со мной.
Рудин в первый раз взглянул прямо в глаза Лежневу.
- Вы мне предлагаете с собой обедать? - проговорил он.
- Да, Рудин, по-старинному, по-товарищески. Хотите? Не ожидал я вас
встретить, и бог знает, когда мы увидимся опять. Не расстаться же нам с вами
так!
- Извольте, я согласен.
Лежнев пожал Рудину руку, кликнул слугу, заказал обед и велел поставить
в лед бутылку шампанского.

-------------

В течение обеда Лежнев и Рудин, как бы сговорившись, все толковали о
студенческом своем времени, припоминали многое и многих - мертвых и живых.
Сперва Рудин говорил неохотно, но он выпил несколько рюмок вина, и кровь в
нем разгорелась. Наконец лакей вынес последнее блюдо. Лежнев встал, запер
дверь и, вернувшись к столу, сел прямо напротив Рудина и тихонько оперся
подбородком на обе руки.
- Ну, теперь, - начал он, - рассказывайте-ка мне все, что с вами
случилось с тех пор, как я вас не видал.
Рудин посмотрел на Лежнева.
"Боже мой! - подумал опять Лежнев, - как он изменился, бедняк!"
Черты Рудина изменились мало, особенно с тех пор, как мы видели его на
станции, хотя печать приближающейся старости уже успела лечь на них; но
выражение их стало другое. Иначе глядели глаза; во всем существе его, в
движениях, то замедленных, то бессвязно порывистых, в похолодевшей, как бы
разбитой речи высказывалась усталость окончательная, тайная и тихая скорбь,
далеко различная от той полупритворной грусти, которою он щеголял, бывало,
как вообще щеголяет ею молодежь, исполненная надежд и доверчивого самолюбия.
- Рассказать вам все, что со мною случилось? - заговорил он. - Всего
рассказать нельзя и не стоит... Маялся я много, скитался не одним телом -
душой скитался. В чем и в ком я не разочаровался, бог мой! с кем не
сближался! Да, с кем! - повторил Рудин, заметив, что Лежнев с каким-то
особенным участием посмотрел ему в лицо. - Сколько раз мои собственные слова
становились мне противными - не говорю уже в моих устах, но и в устах людей,
разделявших мои мнения! Сколько раз переходил я от раздражительности ребенка
к тупой бесчувственности лошади, которая уже и хвостом не дрыгает, когда ее
сечет кнут... Сколько раз я радовался, надеялся, враждовал и унижался
напрасно! Сколько раз вылетал соколом - и возвращался ползком, как улитка, у
которой раздавили раковину!.. Где не бывал я, по каким дорогам не ходил!.. А
дороги бывают грязные, - прибавил Рудин и слегка отвернулся . - Вы знаете...
- продолжал он...
- Послушайте, - перебил его Лежнев, - мы когда-то говорили "ты" друг
другу... Хочешь? возобновим старину... Выпьем на ты!
Рудин встрепенулся, приподнялся, а в глазах его промелькнуло что-то,
чего слово выразить не может.
- Выпьем, - сказал он, - спасибо тебе, брат, выпьем.
Лежнев и Рудин выпили по бокалу.
- Ты знаешь, - начал опять, с ударением на слове "ты" и с улыбкою,
Рудин, - во мне сидит какой-то червь, который грызет меня и гложет и не даст
мне успокоиться до конца. Он наталкивает меня на людей - они сперва
подвергаются моему влиянию, а потом...
Рудин провел рукой по воздуху.
- С тех пор, как я расстался с вами... с тобою, я переиспытал и
переизведал многое... Начинал я жить, принимался за новое раз двадцать - и
вот видишь!
- Выдержки в тебе не было, - проговорил, как бы про себя, Лежнев.
- Как ты говоришь, выдержки во мне не было!.. Строить я никогда ничего
не умел; да и мудрено, брат, строить, когда и почвы-то под ногами нету,
когда самому приходится собственный свой фундамент создавать! Всех моих
похождений, то есть, собственно говоря, всех моих неудач, я тебе описывать
не буду. Передам тебе два-три случая... те случаи из моей жизни, когда,
казалось, успех уже улыбался мне, или нет, когда я начинал надеяться на
успех - что не совсем одно и то же...
Рудин откинул назад свои седые и уже жидкие волосы тем самым движением
руки, какие он некогда отбрасывал свои темные и густые кудри.
- Ну, слушай, - начал он. - Сошелся я в Москве с одним довольно
странным господином. Он был очень богат и владел обширными поместьями; не
служил. Главная, единственная его страсть была любовь к науке, к науке
вообще. До сих пор я постигнуть не могу, почему эта страсть в нем
проявилась! Шла она к нему, как к корове седло. Сам он с усилием держался на
высоте ума и говорить почти не умел, только поводил выразительно глазами и
значительно покачивал головой. Я, брат, не встречал бездарнее и бедней его
природы... В Смоленской губернии есть такие места - песок и больше ничего,
да изредка трава, которую ни одно животное есть не станет. Ничего ему в руки
не давалось - все так и ползло от него прочь, подальше; а он еще помешан был
на том, чтобы все легкое делать трудным. Если бы это зависело от его
распоряжений, у него бы люди ели пятками, право. Работал, писал и читал он
неутомимо. Он ухаживал за наукой с какою-то упрямой настойчивостью, с
терпением страшным; самолюбие в нем было огромное, и характер он имел
железный. Он жил один и слыл чудаком. Я познакомился с ним... ну, и
понравился ему. Я, признаюсь, скоро его понял, но рвение его меня тронуло.
Притом, он владел такими средствами, столько можно было через него сделать
добра, принести пользы существенной... Я поселился у него и уехал с ним,
наконец, в его деревню. Планы, брат, у меня были громадные: я мечтал о
разных усовершенствованиях, нововведениях...
- Как у Ласунской, помнишь, - заметил Лежнев с добродушной улыбкой.
- Какое! там я знал, в душе, что из слов моих ничего не выйдет; а
тут... тут совсем другое поле раскрывалось передо мною... Я навез с собою
агрономических книг... правда, я до конца не прочел ни одной... ну, и
приступил к делу. Сначала оно не пошло, как я и ожидал, а потом оно как
будто и пошло. Мой новый друг все помалчивал да посматривал, не мешал мне,
то есть до известной степени не мешал мне. Он принимал мои предложения и
исполнял их, но с упорством, туго, с тайной недоверчивостью, и все гнул на
свое. Он чрезвычайно дорожил каждой своей мыслью. Взберется на нее с
усилием, как божия коровка на конец былинки, и сидит, сидит на ней, все как
будто крылья расправляет и полететь собирается - и вдруг свалится, и опять
полезет ... Не удивляйся всем этим сравнениям. Они еще тогда накипели у меня
на душе. Так я вот и бился года два. Дело подвигалось плохо, несмотря на все
мои хлопоты. Начал я уставать, приятель мой надоедал мне, я стал язвить его,
он давил меня, словно перина; недоверчивость его перешла в глухое
раздражение, неприязненное чувство охватывало нас обоих, мы уже не могли
говорить ни о чем; он исподтишка, но беспрестанно старался доказать мне, что
не подчиняется моему влиянию; распоряжения мои либо искажались, либо
отменялись вовсе... Я заметил, наконец, что состою у господина помещика в
качестве приживальщика по части умственных упражнений. Горько мне стало
тратить попусту время и силы, горько почувствовать, что я опять и опять
обманулся в своих ожиданиях. Я знал очень хорошо, что' я терял, уезжая; но я
не мог сладить с собой и в один день, вследствие тяжелой и возмутительной
сцены, которой я был свидетелем и которая показала мне моего приятеля со
стороны уже слишком невыгодной, я рассорился с ним окончательно и уехал,
бросил барича-педанта, вылепленного из степной муки с примесью немецкой
патоки...
- То есть бросил насущный кусок хлеба, - проговорил Лежнев и положил
обе руки на плечи Рудину.
- Да, и очутился опять легок и гол в пустом пространстве. Лети, мол,
куда хочешь... Эх, выпьем!
- За твое здоровье!- промолвил Лежнев, приподнялся и поцеловал Рудина в
лоб. - За твое здоровье и в память Покорского... Он также умел остаться
нищим.
- Вот тебе и нумер первый моих похождений, - начал спустя немного
Рудин. - Продолжать, что ли?
- Продолжай, пожалуйста.
- Эх! да говорить-то не хочется. Устал я говорить, брат... Ну, однако,
так и быть. Потолкавшись еще по разным местам... кстати, я бы мог рассказать
тебе, как я попал было в секретари к благонамеренному сановному лицу и что
из этого вышло; но это завело бы нас слишком далеко... Потолкавшись по
разным местам, я решился сделаться, наконец... не смейся, пожалуйста...
деловым человеком, практическим. Случай такой вышел: я сошелся с одним...
ты, может быть, слыхал о нем... с одним Курбеевым... нет?
- Нет, не слыхал. Но, помилуй, Рудин, как же ты, с своим умом, не
догадался, что твое дело не в том состоит, чтобы быть... извини за
каламбур... деловым человеком?
- Знаю, брат, что не в том; а впрочем, в чем оно состоит-то?.. Но если
б ты видел Курбеева! Ты, пожалуйста, не воображай его себе каким-нибудь
пустым болтуном. Говорят, я был красноречив когда-то. Я перед ним просто
ничего не значу. Это был человек удивительно ученый, знающий, голова,
творческая, брат, голова в деле промышленности и предприятий торговых.
Проекты самые смелые, самые неожиданные так и кипели у него на уме. Мы
соединились с ним и решились употребить свои силы на общеполезное дело...
- На какое, позволь узнать?
Рудин опустил глаза.
- Ты засмеешься.
- Почему же? Нет, не засмеюсь.
- Мы решились одну реку в К...ой губернии превратить в судоходную, -
проговорил Рудин с неловкой улыбкой.
- Вот как! Стало быть, этот Курбеев капиталист?
- Он был беднее меня, - возразил Рудин и тихо поникнул своей седой
головой.
Лежнев захохотал, но вдруг остановился и взял за руку Рудина.
- Извини меня, брат, пожалуйста, - заговорил он, - но я этого никак не
ожидал. Ну, что ж, это предприятие ваше так и осталось на бумаге?
- Не совсем. Начало исполнения было. Мы наняли работников... ну, и
приступили. Но тут встретились различные препятствия. Во-первых, владельцы
мельниц никак не хотели понять нас, да сверх того, мы с водой без машины
справиться не могли, а на машину не хватило денег. Шесть месяцев прожили мы
в землянках. Курбеев одним хлебом питался, я тоже недоедал. Впрочем, я об
этом не сожалею: природа там удивительная. Мы бились, бились, уговаривали
купцов, письма писали, циркуляры. Кончилось тем, что я последний грош свой
добил на этом проекте.
- Ну! - заметил Лежнев, - я думаю, добить твой последний грош было не
мудрено.
- Не мудрено, точно.
Рудин глянул в окно.
- А проект, ей-богу, был недурен и мог бы принесть огромные выгоды.
- Куда же Курбеев этот делся? - спросил Лежнев.
- Он? он в Сибири теперь, золотопромышленником сделался. И ты увидишь,
он себе составит состояние; он не пропадет.
- Может быть; но ты вот уж наверное состояния себе не составишь.
- Я? Что делать! Впрочем, я знаю, я всегда в глазах твоих был пустым
человеком.
- Ты? Полно, брат!.. Было время, точно, когда мне в глаза бросались
одни твои темные стороны; но теперь, поверь мне, я научился ценить тебя. Ты
себе состояния не составишь... Да я люблю тебя за это... помилуй!
Рудин слабо усмехнулся.
- В самом деле?
- Я уважаю тебя за это! - повторил Лежнев, - понимаешь ли ты меня?
Оба помолчали.
- Что ж, переходить к нумеру третьему? - спросил Рудин.
- Сделай одолжение.
- Изволь. Нумер третий и последний. С этим нумером я только теперь
разделался. Но не наскучил ли я тебе?
- Говори, говори.
- Вот видишь ли, - начал Рудин, - я однажды подумал на досуге...
досуга-то у меня всегда много было... я подумал: сведений у меня довольно,
желания добра... Послушай, ведь и ты не станешь отрицать во мне желания
добра?
- Еще бы!
- На других всех пунктах я более или менее срезался... отчего бы мне не
сделаться педагогом, или, говоря попросту, учителем... чем так жить даром...
Рудин остановился и вздохнул.
- Чем жить даром, не лучше ли постараться передать другим, что я знаю:
может быть, они извлекут из моих познаний хотя некоторую пользу. Способности
мои недюжинные же, наконец, языком я владею... Вот я и решился посвятить
себя этому новому делу. Хлопотно мне было достать место; частных уроков
давать я не хотел; в низших училищах мне делать было нечего. Наконец мне
удалось достать место преподавателя в здешней гимназии.
- Преподавателя - чего? - спросил Лежнев.
- Преподавателя русской словесности. Скажу тебе, ни за одно дело не
принимался я с таким жаром, как за это. Мысль действовать на юношество меня
воодушевила. Три недели просидел я над составлением вступительной лекции.
- Ее нет у тебя? - перебил Лежнев.
- Нет: затерялась куда-то. Она вышла недурна и понравилась. Как теперь
вижу лица моих слушателей, - лица добрые, молодые, с выражением
чистосердечного внимания, участия, даже изумления. Взошел я на кафедру,
прочел лекцию в лихорадке; я думал, ее хватит на час с лишком, а я ее в
двадцать минут кончил. Инспектор тут же сидел - сухой старик в серебряных
очках и коротком парике, - он изредка наклонял голову в мою сторону. Когда я
кончил и соскочил с кресел, он мне сказал: "Хорошо-с, только высоко
немножко, темновато, да и о самом предмете мало сказано". А гимназисты с
уважением проводили меня взорами... право. Ведь вот чем драгоценна молодежь!
Вторую лекцию я принес написанную, и третью тоже... потом я стал
импровизировать.
- И имел успех? - спросил Лежнев.
- Имел большой успех. Слушатели приходили толпами. Я им передавал все,
что у меня было в душе. Между ними было три-четыре мальчика действительно
замечательных; остальные меня понимали плохо. Впрочем, сознаться надо, что и
те, которые меня понимали, иногда смущали меня своими вопросами. Но я не
унывал. Любить-то меня все любили; я на репетициях ставил полные баллы всем.
Но тут началась против меня интрига... или нет! никакой интриги не было, а я
просто попал не в свою сферу. Я стеснял других, и меня теснили. Я читал
гимназистам, как и студентам не всегда читают; слушатели мои выносили мало
из моих лекций... факты я сам знал плохо. Притом я не удовлетворялся кругом
действий, который был мне назначен... уж это, ты знаешь, моя слабость. Я
хотел коренных преобразований, и, клянусь тебе, эти преобразования были и
дельны и легки. Я надеялся провести их через директора, доброго и честного
человека, на которого я сначала имел влияние. Его жена мне помогала. Я,
брат, в жизни своей не много встречал таких женщин. Ей уже было лет под
сорок; но она верила в добро, любила все прекрасное, как пятнадцатилетняя
девушка, и не боялась высказывать свои убеждения перед кем бы то ни было. Я
никогда не забуду ее благородной восторженности и чистоты. По ее совету я
написал было план... Но тут под меня подкопались, очернили меня перед ней.
Особенно повредил мне учитель математики, маленький человек, острый, желчный
и ни во что не веривший, вроде Пигасова, только гораздо дельнее его...
Кстати, что Пигасов, жив?
- Жив и, вообрази, женился на мещанке, которая, говорят, его бьет.
- Поделом! Ну, а Наталья Алексеевна здорова?
- Да.
- Счастлива?
- Да.
Рудин помолчал.
- О чем, бишь, я говорил... да! об учителе математики. Он меня
возненавидел, сравнивал мои лекции с фейерверком, подхватывал на лету каждое
не совсем ясное выражение, раз даже сбил меня на каком-то памятнике ХVI
века... а главное, он заподозрил мои намерения; последний мой мыльный пузырь
наткнулся на него, как на булавку, и лопнул. Инспектор, с которым я сразу не
поладил, восстановил против меня директора; вышла сцена, я не хотел
уступить, погорячился, дело дошло до сведения начальства; я принужден был
выйти в отставку. Я этим не ограничился, я хотел показать, что со мной
нельзя поступить так... но со мной можно было поступить, как угодно... Я
теперь должен выехать отсюда.
Наступило молчание. Оба приятеля сидели, понурив головы.
Первый заговорил Рудин.
- Да, брат, - начал он, - я теперь могу сказать с Кольцовым: "До чего
ты, моя молодость, довела меня, домыкала, что уж шагу ступить некуда..." И
между тем неужели я ни на что не был годен, неужели для меня так-таки нет
дела на земле? Часто я ставил себе этот вопрос, и, как я ни старался себя
унизить в собственных глазах, не мог же я не чувствовать в себе присутствия
сил, не всем людям данных! Отчего же эти силы остаются бесплодными? И вот
еще что: помнишь, когда мы с тобой были за границей, я был тогда самонадеян
и ложен... Точно, я тогда ясно не сознавал, чего я хотел, я упивался словами
и верил в призраки; но теперь, клянусь тебе, я могу громко, передо всеми
высказать все, чего я желаю. Мне решительно скрывать нечего: я вполне, и в
самой сущности слова, человек благонамеренный; я смиряюсь, хочу примениться
к обстоятельствам, хочу малого, хочу достигнуть цели близкой, принести хотя
ничтожную пользу. Нет! не удается! Что это значит? Что мешает мне жить и
действовать, как другие?.. Я только об этом теперь и мечтаю. Но едва успею я
войти в определенное положение, остановиться на известной точке, судьба так
и сопрет меня с нее долой... Я стал бояться ее - моей судьбы... Отчего все
это? Разреши мне эту загадку!
- Загадку! - повторил Лежнев. - Да, это правда. Ты и для меня был
всегда загадкой. Даже в молодости, когда, бывало, после какой-нибудь
мелочной выходки, ты вдруг заговоришь так, что сердце дрогнет, а там опять
начнешь... ну, ты знаешь, что я хочу сказать... даже тогда я тебя не
понимал: оттого-то я разлюбил тебя... Сил в тебе так много, стремление к
идеалу такое неутомимое...
- Слова, все слова! дел не было! - прервал Рудин.
- Дел не было! Какие же дела...
- Какие дела? Слепую бабку и все ее семейство своими трудами
прокормить, как, помнишь, Пряженцев... Вот тебе и дело.
- Да; но доброе слово - тоже дело.
Рудин посмотрел молча на Лежнева и тихо покачал головой.
Лежнев хотел было что-то сказать и провел рукой по лицу.
- Итак, ты едешь в деревню? - спросил он наконец.
- В деревню.
- Да разве у тебя осталась деревня?
- Там что-то такое осталось. Две души с половиною. Угол есть, где
умереть. Ты, может быть, думаешь в эту минуту: "И тут не обошелся без
фразы!" Фраза, точно, меня сгубила, она заела меня, я до конца не мог от нее
отделаться. Но то, что я сказал, не фраза. Не фраза, брат, эти белые волосы,
эти морщины; эти прорванные локти - не фраза. Ты всегда был строг ко мне, и
ты был справедлив; но не до строгости теперь, когда уже все кончено, и масла
в лампаде нет, и сама лампада разбита, и вот-вот сейчас докурится фитиль...
Смерть, брат, должна примирить наконец ...
Лежнев вскочил.
- Рудин! - воскликнул он, - зачем ты мне это говоришь? Чем я заслужил
это от тебя? Что я за судья такой, и что бы я был за человек, если б, при
виде твоих впалых щек и морщин, слово: фраза - могло прийти в голову? Ты
хочешь знать, что я думаю о тебе? Изволь! я думаю: вот человек... с его
способностями чего бы не мог он достигнуть, какими земными выгодами не
обладал бы теперь, если б захотел!.. а я его встречаю голодным, без
пристанища...
- Я возбуждаю твое сожаление, - промолвил глухо Рудин.
- Нет, ты ошибаешься. Ты уважение мне внушаешь - вот что. Кто тебе
мешал проводить годы за годами у этого помещика, твоего приятеля, который, я
вполне уверен, если б ты только захотел под него подлаживаться, упрочил бы
твое состояние? Отчего ты не мог ужиться в гимназии, отчего ты - странный
человек! - с какими бы помыслами ни начинал дело, всякий раз непременно
кончал его тем, что жертвовал своими личными выгодами, не пускал корней в
недобрую почву, как она жирна ни была?
- Я родился перекати-полем, - продолжал Рудин с унылой усмешкой. - Я не
могу остановиться.
- Это правда; но ты не можешь остановиться не оттого, что в тебе червь
живет, как ты сказал мне сначала... Не червь в тебе живет, не дух праздного
беспокойства: огонь любви к истине в тебе горит, и, видно, несмотря на все
твои дрязги, он горит в тебе сильнее, чем во многих, которые даже не считают
себя эгоистами, а тебя, пожалуй, называют интриганом. Да я первый на твоем
месте давно бы заставил замолчать в себе этого червя и примирился бы со
всем; а в тебе даже желчи не прибавилось, и ты, я уверен, сегодня же,
сейчас, готов опять приняться за новую работу, как юноша.
- Нет, брат, я теперь устал, - проговорил Рудин. - С меня довольно.
- Устал! Другой бы умер давно. Ты говоришь, смерть примиряет, а жизнь,
ты думаешь не примиряет? Кто пожил, да не сделался снисходительным к другим,
тот сам не заслуживает снисхождения. А кто может сказать, что он в
снисхождении не нуждается? Ты сделал, что мог, боролся, пока мог... Чего же
больше? Наши дороги разошлись...
- Ты, брат, совсем другой человек, нежели я, - перебил Рудин со
вздохом.
- Наши дороги разошлись, - продолжал Лежнев, - может быть, именно
оттого, что, благодаря моему состоянию, холодной крови да другим счастливым
обстоятельствам, ничто мне не мешало сидеть сиднем да оставаться зрителем,
сложив руки, а ты должен был выйти на поле, засучить рукава, трудиться,
работать. Наши дороги разошлись... но посмотри, как мы близки друг другу.
Ведь мы говорим с тобой почти одним языком, с полунамека понимаем друг
друга, на одних чувствах выросли. Ведь уж мало нас остается, брат; ведь мы с
тобой последние могикане! Мы могли расходиться, даже враждовать в старые
годы, когда еще много жизни оставалось впереди; но теперь, когда толпа
редеет вокруг нас, когда новые поколения идут мимо нас, к не нашим целям,
нам надобно крепко держаться друг за друга. Чокнемся, брат, и давай-ка,
по-старинному: Gaudeamus igitur!29

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

хотел сказать вчерашним сравнением
Я сегодня уезжаю из дома дарьи михайловны
Дарья михайловна указала ему на небольшое пате

сайт копирайтеров Евгений