Пиши и продавай!
как написать статью, книгу, рекламный текст на сайте копирайтеров

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

Глава VII. ПОЕЗДКА В МОНАСТЫРЬ

Я несколько раз просыпался ночью, боясь проспать утро, и в шестом часу
уж был на ногах. В окнах едва брезжилось. Я надел свое платье и сапоги,
которые, скомканные и нечищеные, лежали у постели, потому что Николай еще
не успел убрать, и, не молясь богу, не умываясь, вышел в первый раз в
жизни один на улицу.
На противоположной стороне, из-за зеленой крыши большого дома,
краснелась туманная, студеная заря. Довольно сильный утренний весенний
мороз сковал грязь и ручьи, колол под ногами и щипал мне лицо и руки. В
нашем переулке не было еще ни одного извозчика, на которых я рассчитывал,
чтобы скорее съездить и вернуться. Только тянулись какие-то возы по
Арбату, и два рабочие каменщика, разговаривая, прошли по тротуару. Пройдя
шагов тысячу, стали попадаться люди и женщины, шедшие с корзинками на
рынок; бочки, едущие за водой; на перекресток вышел пирожник; открылась
одна калашная, и у Арбатских ворот попался извозчик, старичок, спавший,
покачиваясь, на своих калиберных, облезлых, голубоватеньких и заплатанных
дрожках. Он спросонков, должно быть, запросил с меня всего двугривенный до
монастыря и назад, но потом вдруг опомнился и, только что я хотел
садиться, захлестал свою лошаденку концами вожжей и совсем было уехал от
меня. "Кормить лошадь надо! нельзя, барин", - бормотал он.
Насилу я уговорил его остановиться, предложив ему два двугривенных. Он
остановил лошадь, внимательно осмотрел меня и сказал: "Садись, барин".
Признаюсь, я боялся несколько, что он завезет меня в глухой переулок и
ограбит. Ухватив его за воротник изорванного армячишка, причем его
сморщенная шея над сильно сгорбленной спиной как-то жалобно обнажалась, я
влез верхом на волнообразное голубенькое колыхающееся сиденье, и мы
затряслись вниз по Воздвиженке. Дорогой я успел заметить, что спинка
дрожек была обита кусочком зеленоватенькой материи, из которой был и армяк
извозчика; это обстоятельство почему-то успокоило меня, и я уже не боялся,
что извозчик завезет меня в глухой переулок и ограбит.
Солнце уже поднялось довольно высоко и ярко золотило куполы церквей,
когда мы подъехали к монастырю. В тени еще держался мороз, но по всей
дороге текли быстрые мутные ручьи, и лошадь шлепала по оттаявшей грязи.
Войдя в монастырскую ограду, у первого лица, которое я увидал, я спросил,
как бы мне найти духовника.
- Вон его келья, - сказал мне проходивший монах, останавливаясь на
минутку и указывая на маленький домик с крылечком.
- Покорно вас благодарю, - сказал я...
Но что обо мне могли думать монахи, которые, друг за другом выходя из
церкви, все глядели на меня? Я был ни большой, ни ребенок; лицо мое было
не умыто, волосы не причесаны, платье в пуху, сапоги не чищены и еще в
грязи. К какому разряду людей относили меня мысленно монахи, глядевшие на
меня? А они смотрели на меня внимательно. Однако я все-таки шел по
направлению, указанному мне молодым монахом.
Старичок в черной одежде, с густыми седыми бровями, встретился мне на
узенькой дорожке, ведущей к кельям, и спросил, что мне надо?
Была минута, что я хотел сказать "ничего", - бежать назад к извозчику и
ехать домой, но, несмотря на надвинутые брови, лицо старика внушало
доверие. Я сказал, что мне нужно видеть духовника, назвав его по имени.
- Пойдемте, барчук, я вас проведу, - сказал он, поворачиваясь назад и,
по-видимому, сразу угадав мое положение, - батюшка в утрени, он скоро
пожалует.
Он отворил дверь и через чистенькие сени и переднюю, по чистому
полотняному половику, провел меня в келью.
- Вот тут и подождите, - сказал он мне с добродушным, успокоительным
выражением и вышел.
Комнатка, в которой я находился, была очень невелика и чрезвычайно
опрятно убрана. Всю мебель составляли столик, покрытый клеенкой, стоявший
между двумя маленькими створчатыми окнами, на которых стояли два горшка
герания, стоечка с образами и лампадка, висевшая перед ними, одно кресло и
два стула. В углу висели стенные часы с разрисованным цветочками
циферблатом и подтянутыми на цепочках медными гирями; на перегородке,
соединявшейся с потолком деревянными, выкрашенными известкой палочками (за
которой, верно, стояла кровать), висело на гвоздиках две рясы.
Окна выходили на какую-то белую стену, видневшуюся в двух аршинах от
них. Между ими и стеной был маленький куст сирени. Никакой звук снаружи не
доходил в комнату, так что в этой тишине равномерное, приятное
постукивание маятника казалось сильным звуком. Как только я остался один в
этом тихом уголке, вдруг все мои прежние мысли и воспоминания выскочили у
меня из головы, как будто их никогда не было, и я весь погрузился в
какую-то невыразимо приятную задумчивость. Эта нанковая пожелтевшая ряса с
протертой подкладкой, эти истертые кожаные черные переплеты книг с медными
застежками, эти мутно-зеленые светы с тщательно политой землей и отмытыми
листьями, а особенно этот однообразно прерывистый звук маятника - говорили
мне внятно про какую-то новую, доселе бывшую мне неизвестной, жизнь, про
жизнь уединения, молитвы, тихого, спокойного счастия...
"Проходят месяцы, проходят годы, - думал я, - он все один, он все
спокоен, он все чувствует, что совесть его чиста пред богом и молитва
услышана им". С полчаса я просидел на стуле, стараясь не двигаться и не
дышать громко, чтобы не нарушать гармонию звуков, говоривших мне так
много. А маятник все стучал так же - направо громче, налево тише.

Глава VIII. ВТОРАЯ ИСПОВЕДЬ

Шаги духовника вывели меня из этой задумчивости.
- Здравствуйте, - сказал он, поправляя рукой свои седые волосы. - Что
вам угодно?
Я попросил его благословить меня и с особенным удовольствием поцеловал
его желтоватую небольшую руку.
Когда я объяснил ему свою просьбу, он ничего не сказал мне, подошел к
иконам и начал исповедь.
Когда исповедь кончилась и я, преодолев стыд, сказал все, что было у
меня на душе, он положил мне на голову руки и своим звучным, тихим голосом
произнес: "Да будет, сын мой, над тобою благословение отца небесного, да
сохранит он в тебе навсегда веру, кротость и смирение. Аминь".
Я был совершенно счастлив; слезы счастия подступали мне к горлу; я
поцеловал складку его драдедамовой рясы и поднял голову. Лицо монаха было
совершенно спокойно.
Я чувствовал, что наслаждаюсь чувством умиления, и, боясь чем-нибудь
разогнать его, торопливо простился с духовником, и, не глядя по сторонам,
чтобы не рассеяться, вышел за ограду, и снова сел на колыхающиеся
полосатые дрожки. Но толчки экипажа, пестрота предметов, мелькавших перед
глазами, скоро разогнали это чувство; и я уже думал о том, как теперь
духовник, верно, думает, что такой прекрасной души молодого человека, как
я, он никогда не встречал в жизни, да и не встретит, что даже и не бывает
подобных. Я в этом был убежден; и это убеждение произвело во мне чувство
веселья такого рода, которое требовало того, чтобы кому-нибудь сообщить
его.
Мне ужасно хотелось поговорить с кем-нибудь; но так как никого под
рукой не было, кроме извозчика, я обратился к нему.
- Что, долго я был? - спросил я.
- Ничего-таки, долго, а лошадь давно кормить пора; ведь я ночной, -
отвечал старичок извозчик, теперь, по-видимому, с солнышком, повеселевший
сравнительно с прежним.
- А мне показалось, что я был всего одну минуту, - сказал я. - А
знаешь, зачем я был в монастыре? - прибавил я, пересаживаясь в углублении,
которое было на дрожках ближе к старичку извозчику.
- Наше дело какое? Куда седок скажет, туда и везем, - отвечал он.
- Нет, все-таки, как ты думаешь? - продолжал я допрашивать.
- Да, верно, хоронить кого, ездили место покупать, - сказал он.
- Нет, братец; а знаешь, зачем я ездил?
- Не могу знать, барин, - повторил он.
Голос извозчика показался мне таким добрым, что я решился в назидание
его рассказать ему причины моей поездки и даже чувство, которое я
испытывал.
- Хочешь, я тебе расскажу? Вот видишь ли...
И я рассказал ему все и описал все свои прекрасные чувства. Я даже
теперь краснею при этом воспоминании.
- Так-с, - сказал извозчик недоверчиво.
И долго после этого молчал и сидел недвижно, только изредка поправляя
полу армяка, которая все выбивалась из-под его полосатой ноги, прыгавшей в
большом сапоге на подножке калибера. Я уже думал, что и он думает про меня
то же, что духовник, - то есть, что такого прекрасного молодого человека,
как я, другого нет на свете; но он вдруг обратился ко мне:
- А что, барин, ваше дело господское.
- Что? - спросил я.
- Дело-то, дело господское, - повторил он, шамкая беззубыми губами.
"Нет, он меня не понял", - подумал я, но уже больше не говорил с ним до
самого дома.
Хотя не самое чувство умиления и набожности, но самодовольство в том,
что я испытал его, удержалось во мне всю дорогу, несмотря на народ,
который при ярком солнечном блеске пестрел везде на улицах; но как только
я приехал домой, чувство это совершенно исчезло. У меня не было двух
двугривенных, чтоб заплатить извозчику. Дворецкий Гаврило, которому я уже
был должен, не давал мне больше взаймы. Извозчик, увидав, как я два раза
пробежал по двору, чтоб доставать деньги, должно быть догадавшись, зачем я
бегаю, слез с дрожек и, несмотря на то, что казался мне таким добрым,
громко начал говорить, с видимым желанием уколоть меня, о том, как бывают
шаромыжники, которые не платят за езду.
Дома еще все спали, так что, кроме людей, мне не у кого было занять
двух двугривенных. Наконец Василий под самое честное, честное слово,
которому (я по лицу его видел) он не верил нисколько, но так, потому что
любил меня и помнил услугу, которую я ему оказал, заплатил за меня
извозчику. Так дымом разлетелось это чувство. Когда я стал одеваться в
церковь, чтоб со всеми вместе идти причащаться, и оказалось, что мое
платье не было перешито и его нельзя было надеть, я пропасть нагрешил.
Надев другое платье, я пошел к причастию в каком-то странном положении
торопливости мыслей и с совершенным недоверием к своим прекрасным
наклонностям.

Глава IX. КАК Я ГОТОВЛЮСЬ К ЭКЗАМЕНУ

В четверг на Святой папа, сестра и Мими с Катенькой уехали в деревню,
так что во всем большом бабушкином доме оставались только Володя, я и St.
- Jerome. То настроение духа, в котором я находился в день исповеди и
поездки в монастырь, совершенно прошло и оставило по себе только смутное,
хотя и приятное, воспоминание, которое все более и более заглушалось
новыми впечатлениями свободной жизни.
Тетрадь с заглавием "Правила жизни" тоже была спрятана с черновыми
ученическими тетрадями. Несмотря на то, что мысль о возможности составить
себе правила на все обстоятельства жизни и всегда руководиться ими
нравилась мне, казалась чрезвычайно простою и вместе великою, и я
намеревался все-таки приложить ее к жизни, я опять как будто забыл, что
это нужно было делать сейчас же, и все откладывал до такого-то времени.
Меня утешало, однако, то, что всякая мысль, которая приходила мне теперь в
голову, подходила как раз под какое-нибудь из подразделений моих правил и
обязанностей: или к правилам в отношении к ближним, или к себе, или к
богу. "Вот тогда я это отнесу туда и еще много, много мыслей, которые мне
придут тогда, по этому предмету", - говорил я сам себе. Часто теперь я
спрашиваю себя: когда я был лучше и правее - тогда ли, когда верил во
всемогущество ума человеческого, или теперь, когда, потеряв силу развития,
сомневаюсь в силе и значении ума человеческого? - и не могу себе дать
положительного ответа.
Сознание свободы и то весеннее чувство ожидания чего-то, про которое я
говорил уже, до такой степени взволновали меня, что я решительно не мог
совладеть с самим собою и приготавливался к экзамену очень плохо. Бывало,
утром занимаешься в классной комнате и знаешь, что необходимо работать,
потому что завтра экзамен из предмета, в котором целых два вопроса еще не
прочитаны мной, но вдруг пахнет из окна каким-нибудь весенним духом, -
покажется, будто что-то крайне нужно сейчас вспомнить, руки сами собою
опускают книгу, ноги сами собой начинают двигаться и ходить взад и вперед,
а в голове, как будто кто-нибудь пожал пружинку и пустил в ход машину, в
голове так легко и естественно и с такою быстротою начинают пробегать
разные пестрые, веселые мечты, что только успеваешь замечать блеск их. И
час и два проходят незаметно. Или тоже сидишь за книгой и кое-как
сосредоточишь все внимание на то, что читаешь, вдруг по коридору услышишь
женские шаги и шум платья, - и все выскочило из головы, и нет возможности
усидеть на месте, хотя очень хорошо знаешь, что, кроме Гаши, старой
бабушкиной горничной, никто не мог пройти по коридору. "Ну, а ежели это
вдруг она? - приходит в голову, - ну, а если теперь-то вот и начнется, а я
пропущу?" - и выскакиваешь в коридор, видишь, что это точно Гаша; но уж
долго потом не совладеешь с головой. Пружинка пожата, и опять пошла
кутерьма страшная. Или вечером сидишь один с сальной свечой в своей
комнате; вдруг на секунду, чтоб снять со свечи или поправиться на стуле,
отрываешься от книги и видишь, что везде в дверях, по углам темно, и
слышишь, что везде в доме тихо, - опять невозможно не остановиться и не
слушать этой тишины, и не смотреть на этот мрак отворенной двери в темную
комнату, и долго-долго не пробыть в неподвижном положении или не пойти
вниз и не пройти по всем пустым комнатам. Часто тоже долго по вечерам я
просиживал незамеченным в зале, прислушиваясь к звуку "соловья", которого
двумя пальцами наигрывала на фортепьянах Гаша, сидя одна при сальной
свечке в большой зале. А уж при лунном свете я решительно не мог не
вставать с постели и не ложиться на окно в палисадник и, вглядываясь в
освещенную крышу Шапошникова дома, и стройную колокольню нашего прихода, и
в вечернюю тень забора и куста, ложившуюся на дорожку садика, не мог не
просиживать так долго, что потом просыпался с трудом только в десять часов
утра.
Так что, ежели бы не учителя, которые продолжали ходить ко мне, не St.
- Jerome, который изредка нехотя подстрекал мое самолюбие, и, главное, не
желание показаться дельным малым в глазах моего друга Нехлюдова, то есть
выдержать отлично экзамен, что, по его понятиям, было очень важною вещью,
- ежели бы не это, то весна и свобода сделали бы то, что я забыл бы даже
все то, что знал прежде, и ни за что бы не выдержал экзамена.

Глава X. ЭКЗАМЕН ИСТОРИИ

Шестнадцатого апреля я в первый раз под покровительством St. - Jerome'а
вошел в большую университетскую залу. Мы приехали с ним в нашем довольно
щегольском фаэтоне. Я был во фраке в первый раз в моей жизни, и все
платье, даже белье, чулки, было на мне самое новое и лучшее. Когда швейцар
снял с меня внизу шинель и я предстал пред ним во всей красоте своей
одежды, мне даже стало несколько совестно за то, что я так ослепителен.
Однако, едва только я вступил в светлую паркетную залу, наполненную
народом, и увидел сотни молодых людей в гимназических мундирах и во
фраках, из которых некоторые равнодушно взглянули на меня, и в дальнем
конце важных профессоров, свободно ходивших около столов и сидевших в
больших креслах, как я в ту же минуту разочаровался в надежде обратить на
себя общее внимание, и выражение моего лица, означавшее дома и еще в сенях
как бы сожаление в том, что я против моей воли имею вид такой благородный
и значительный, заменилось выражением сильнейшей робости и некоторого
уныния. Я даже впал в другую крайность и обрадовался весьма, увидав на
ближайшей лавке одного чрезвычайно дурно, нечистоплотно одетого господина,
еще не старого, но почти совсем седого, который, в отдалении от других,
сидел на задней лавке. Я тотчас же подсел к нему и стал рассматривать
экзаменующихся и делать о них свои заключения. Много тут было
разнообразных фигур и лиц, но все они, по моим тогдашним понятиям, легко
распределялись на три рода.
Были такие же, как я, явившиеся на экзамен с гувернерами или
родителями, и в числе их меньшой Ивин с знакомым мне Фростом и Иленька
Грап с своим старым отцом. Все таковые были с пушистыми подбородками,
имели выпущенное белье и сидели смирно, не раскрывая книг и тетрадей,
принесенных с собою, и с видимой робостью смотрели на профессоров и
экзаменные столы. Второго рода экзаменующиеся были молодые люди в
гимназических мундирах, из которых многие уже брили бороды. Эти были
большей частью знакомы между собой, говорили громко, по имени и отчеству
называли профессоров, тут же готовили вопросы, передавали друг другу
тетради, шагали через скамейки, из сеней приносили пирожки и бутерброды,
которые тут же съедали, только немного наклонив голову на уровень лавки.
И, наконец, третьего рода экзаменующиеся, которых, впрочем, было немного,
были совсем старые, во фраках, но большей частью в сюртуках и без видимого
белья. Эти держали себя весьма серьезно, сидели уединенно и имели вид
очень мрачный. Тот, который утешил меня тем, что наверно был одет хуже
меня, принадлежал к этому последнему роду. Он, облокотившись на обе руки,
сквозь пальцы которых торчали всклокоченные полуседые волосы, читал в
книге и, только на мгновенье взглянув на меня не совсем доброжелательно
своими блестящими глазами, мрачно нахмурился и еще выставил в мою сторону
глянцевитый локоть, чтоб я не мог подвинуться к нему ближе. Гимназисты,
напротив, были слишком общительны, и я их немножко боялся. Один, сунув мне
в руку книгу, сказал: "Передайте вон ему"; другой, проходя мимо меня,
сказал: "Пустите-ка, батюшка"; третий, перелезая через лавку, уперся на
мое плечо, как на скамейку. Все это мне было дико и неприятно; я считал
себя гораздо выше этих гимназистов и полагал, что они не должны были
позволять себе со мною такой фамильярности. Наконец начали вызывать
фамилии; гимназисты выходили смело и отвечали большей частью хорошо,
возвращались весело; наша братья робела гораздо более, да и, как кажется,
отвечала хуже. Из старых некоторые отвечали превосходно, другие очень
плохо. Когда вызвали Семенова, то мой сосед с седыми волосами и блестящими
глазами, грубо толкнув меня, перелез через мои ноги и пошел к столу. Как
было заметно по виду профессоров, он отвечал отлично и смело.
Возвратившись к своему месту, он, не узнавая о том, сколько ему поставили,
спокойно взял свои тетрадки и вышел. Уж несколько раз я содрогался при
звуке голоса, вызывающего фамилии, но еще до меня не доходила очередь по
алфавитному списку, хотя уже вызывали фамилии, начинающиеся с К. "Иконин и
Теньев", вдруг прокричал кто-то из профессорского угла. Мороз пробежал у
меня по спине и в волосах.
- Кого звали? Кто Бартеньев? - заговорили вокруг меня.
- Иконин, иди, тебя зовут; да кто же Бартеньев, Морденьев? я не знаю,
признавайся, - говорил высокий румяный гимназист, стоявший за мной.
- Вам, - сказал St. - Jerome.
- Моя фамилия Иртеньев, - сказал я румяному гимназисту. - Разве
Иртеньева звали?
- Ну, да; что ж вы нейдете?.. Вишь, какой франт! - прибавил он не
громко, но так, что я слышал его слова, выходя из-за скамейки. Впереди
меня шел Иконин, высокий молодой человек лет двадцати пяти, принадлежавший
к третьему роду, старых. На нем был оливковый узенький фрак, атласный
синий галстук, на котором лежали сзади длинные белокурые волосы, тщательно
причесанные a la мужик. Я заметил его наружность еще на лавках. Он был
недурен собою, разговорчив; и меня особенно поразили в нем странные рыжие
волоса, которые он отпустил себе на горле, и еще более странная привычка,
которую он имел, - беспрестанно расстегивать жилет и чесать себе грудь под
рубашкой.
Три профессора сидели за тем столом, к которому я подошел вместе с
Икониным; ни один из них не ответил на наш поклон. Молодой профессор
пасовал билеты, как колоду карт, другой профессор, с звездой на фраке,
смотрел на гимназиста, говорившего что-то очень скоро про Карла Великого,
к каждому слову прибавляя "наконец", и третий, старичок в очках, опустив
голову, посмотрел на нас через очки и указал на билеты. Я чувствовал, что
взгляд его был совокупно обращен на меня и Иконина и что в нас не
понравилось ему что-то (может быть, рыжие волосы Иконина), потому что он
сделал, глядя опять-таки на обоих нас вместе, нетерпеливый жест головой,
чтоб мы скорее брали билеты. Мне было досадно и оскорбительно, во-первых,
то, что никто не ответил на наш поклон, а во-вторых, то, что меня, видимо,
соединяли с Икониным в одно понятие экзаменующихся и уже предубеждены
против меня за рыжие волосы Иконина. Я взял билет без робости и готовился
отвечать; но профессор указал глазами на Иконина. Я прочел свой билет: он
был мне знаком, и я, спокойно ожидая своей очереди, наблюдал то, что
происходило передо мной. Иконин нисколько не оробел и даже слишком смело,
как-то всем боком двинулся, чтоб взять билет, встряхнул волосами и бойко
прочел то, что было написано на билете. Он открыл было рот, как мне
казалось, чтобы начать отвечать, как вдруг профессор со звездой, с
похвалой отпустив гимназиста, посмотрел на него. Иконин как будто что-то
вспомнил и остановился. Общее молчание продолжалось минуты две.
- Ну, - сказал профессор в очках.
Иконин открыл рот и снова замолчал.
- Ведь не вы одни; извольте отвечать или нет? - сказал молодой
профессор, но Иконин даже не взглянул на него. Он пристально смотрел в
билет и не произнес ни одного слова. Профессор в очках смотрел на него и
сквозь очки, и через очки, и без очков, потому что успел в это время снять
их, тщательно протереть стекла и снова надеть. Иконин не произнес ни
одного слова. Вдруг улыбка блеснула на его лице, он встряхнул волосами,
опять всем боком развернувшись к столу, положил билет, взглянул на всех
профессоров поочередно, потом на меня, повернулся и бодрым шагом,
размахивая руками, вернулся к лавкам. Профессора переглянулись между
собой.
- Хорош голубчик! - сказал молодой профессор, - своекоштный!
Я подвинулся ближе к столу, но профессора продолжали почти шепотом
говорить между собой, как будто никто из них и не подозревал моего
присутствия. Я был тогда твердо убежден, что всех трех профессоров
чрезвычайно занимал вопрос о том, выдержу ли я экзамен и хорошо ли я его
выдержу, но что они так только, для важности, притворялись, что это им
совершенно все равно и что они будто бы меня не замечают.
Когда профессор в очках равнодушно обратился ко мне, приглашая отвечать
на вопрос, то, взглянув ему в глаза, мне немножко совестно было за него,
что он так лицемерил передо мной, и я несколько замялся в начале ответа;
но потом пошло легче и легче, и так как вопрос был из русской истории,
которую я знал отлично, то я кончил блистательно и даже до того
расходился, что, желая дать почувствовать профессорам, что я не Иконин и
что меня смешивать с ним нельзя, предложил взять еще билет; но профессор,
кивнув головой, сказал: "Хорошо-с", - и отметил что-то в журнале.
Возвратившись к лавкам, я тотчас же узнал от гимназистов, которые, бог их
знает как, все узнавали, что мне было поставлено пять.

Глава XI. ЭКЗАМЕН МАТЕМАТИКИ

На следующих экзаменах, кроме Грапа, которого я считал недостойным
своего знакомства, и Ивина, который почему-то дичился меня, я уже имел
много новых знакомых. Некоторые уже здоровались со мной. Иконин даже
обрадовался, увидав меня, и сообщил мне, что он будет переэкзаменовываться
из истории, что профессор истории зол на него еще с прошлогоднего
экзамена, на котором он будто бы тоже сбил его. Семенов, который поступал
в один факультет со мной, в математический, до конца экзаменов все-таки
дичился всех, сидел молча один, облокотясь на руки и засунув пальцы в свои
седые волосы, и экзаменовался отлично. Он был вторым; первым же был
гимназист первой гимназии. Это был высокий худощавый брюнет, весьма
бледный, с подвязанной черным галстуком щекой и покрытым прыщами лбом.
Руки у него были худые, красные, с чрезвычайно длинными пальцами, и ногти
обкусаны так, что концы пальцев его казались перевязаны ниточками. Все это
мне казалось прекрасным и таким, каким должно было быть у первого
гимназиста. Он говорил со всеми так же, как и все, даже и я с ним
познакомился, но все-таки, как мне казалось, в его походке, движениях губ
и черных глазах было заметно что-то необыкновенное, магнетическое.
На экзамен математики я пришел раньше обыкновенного. Я знал предмет
порядочно, но было два вопроса из алгебры, которые я как-то утаил от
учителя и которые мне были совершенно неизвестны. Это были, как теперь
помню: теории сочетаний и бином Ньютона. Я сел на заднюю лавку и
просматривал два незнакомые вопроса; но непривычка заниматься в шумной
комнате и недостаточность времени, которую я предчувствовал, мешали мне
вникнуть в то, что я читал.
- Вот он, поди сюда, Нехлюдов, - послышался за мной знакомый голос
Володи.
Я обернулся и увидал брата и Дмитрия, которые в расстегнутых сюртуках,
размахивая руками, проходили ко мне между лавок. Сейчас видны были
студенты второго курса, которые в университете как дома. Один вид их
расстегнутых сюртуков выражал презрение к нашему брату поступающему и
нашему брату поступающему внушал зависть и уважение. Мне было весьма
лестно думать, что все окружающие могли видеть, что я знаком с двумя
студентами второго курса, и я поскорее встал им навстречу.
Володя даже не мог удержаться, чтоб не выразить чувства своего
превосходства.
- Эх, ты, горемычный! - сказал он. - Что, не экзаменовался еще?
- Нет.
- Что ты читаешь? Разве не приготовил?
- Да, два вопроса не совсем. Тут не понимаю.
- Что? Вот это? - сказал Володя и начал мне объяснять бином Ньютона, но
так скоро и неясно, что, в моих глазах прочтя недоверие к своему знанию,
он взглянул на Дмитрия и, в его глазах, должно быть, прочтя то же,
покраснел, но все-таки продолжал говорить что-то, чего я не понимал.
- Нет, постой, Володя, дай я с ним пройду, коли успеем, - сказал
Дмитрий, взглянув на профессорский угол, и подсел ко мне.
Я сейчас заметил, что друг мой был в том самодовольно-кротком
расположении духа, которое всегда на него находило, когда он бывал доволен
собой, и которое я особенно любил в нем. Так как математику он знал хорошо
и говорил ясно, он так славно прошел со мной вопрос, что до сих пор я его
помню. Но едва он кончил. как St. - Jerome громким шепотом проговорил: "A
vous, Nicolas!"[*] - и я вслед за Икониным вышел из-за лавки, не успев
пройти другого незнакомого вопроса. Я подошел к столу, у которого сидело
два профессора и стоял гимназист перед черной доской. Гимназист бойко
выводил какую-то формулу, со стуком ломая мел о доску, и все писал,
несмотря на то, что профессор уже сказал ему: "Довольно", - и велел нам
взять билеты. "Ну что, ежели достанется теория сочетаний!" - подумал я,
доставая дрожащими пальцами билет из мягкой кипы нарезанных бумажек.
Иконин с тем же смелым жестом, как и в прошедший экзамен, раскачнувшись
всем боком, не выбирая, взял верхний билет, взглянул на него и сердито
нахмурился.
[* Вам, Николай! (фр.).]
- Все этакие черти попадаются! - пробормотал он.
Я посмотрел на свой.
О ужас! это была теория сочетаний!..
- А у вас какой? - спросил Иконин.
Я показал ему.
- Этот я знаю, - сказал он.
- Хотите меняться?
- Нет, все равно, я чувствую, что не в духе, - едва успел прошептать
Иконин, как профессор уж подозвал нас к доске.
"Ну, все пропало! - подумал я. - Вместо блестящего экзамена, который я
думал сделать, я навеки покроюсь срамом, хуже Иконина". Но вдруг Иконин, в
глазах профессора, поворотился ко мне, вырвал у меня из рук мой билет и
отдал мне свой. Я взглянул на билет. Это был бином Ньютона.
Профессор был не старый человек, с приятным, умным выражением, которое
особенно давала ему чрезвычайно выпуклая нижняя часть лба.
- Что это, вы билетами меняетесь, господа? - сказал он.
- Нет, это он так, давал мне свой посмотреть, господин профессор, -
нашелся Иконин, и опять слово господин профессор было последнее слово,
которое он произнес на этом месте; и опять, проходя назад мимо меня, он
взглянул на профессоров, на меня, улыбнулся и пожал плечами, с выражением,
говорившим: "Ничего, брат!" (Я после узнал, что Иконин уже третий год
являлся на вступительный экзамен.)
Я отвечал отлично на вопрос, который только что прошел, - профессор
даже сказал мне, что лучше, чем можно требовать, и поставил - пять.

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

С видимой робостью смотрели на профессоров
Но я нашел нужным раз в разговоре объяснить ему
Говорить

сайт копирайтеров Евгений