Пиши и продавай!
как написать статью, книгу, рекламный текст на сайте копирайтеров

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

Дерябин переписал написанное, остался доволен, даже подивился, как у
него все складно и убедительно вышло. Он отложил это. И принялся писать
другое:

"В Красно-Холмский райисполком.
Мы, пионеры, которые проживаем в переулке Николашкином, с возмущением
узнали, что Николашкин был поп. Вот тебе раз! -- сказали мы между собой. Мы,
с одной стороны, изучаем, что попы приносили вред трудящимся, а с другой
стороны -- мы вынуждены жить в переулке Николашкином. Нам всем очень стыдно
-- мы же носим красные галстуки! Неужели в этом же переулке нет никаких
заслуженных людей? Взять того же дядю Афанасия Дерябина: он ветеран труда,
занимался коллективизацией и много лет был бригадиром тракторной бригады.
Его дом крайний, с него начинается весь переулок. Мы, пионеры, предлагаем
переиначить наш переулок, назвать -- Дерябинский. Мы хочем брать пример с
дяди Деря, как он трудился, нам полезно жить в Дерябинском пере,
так как это нас настраивает на будущее, а не назад. Прислушайтесь к нашему
мнению, дяди!"

Дерябин перечитал и этот документ -- все правильно. Он представил себе,
как дети его узнают однажды, что отцу те надо писать на конверте не
"переулок Николашкин", а так: "переулок Дерябинский, Дерябину Афанасию
Ильичу". Это им будет приятно.
На другой день Дерябин зазвал к себе трех соседских пар,
рассказал, кто такой был Николашка.
-- Выходит, что вы живете в поповском переулке, -- ска он
напоследок. -- Я вам советую вот чего... Кто по чистописанию хорошо идет?
Один выискался.
-- Перепиши вот это своей рукой, а в конце все распи. А я вам за
это три скворешни сострою с крылеч.
Ребятишки так и сделали: один переписал своей рукой документ, все трое
подписались под ним.
Дерябин заклеил письма в два конверта, один подписал сам, другой --
конопатый мастер чистописания. Оба пись Дерябин отнес на почту и опустил
в ящик.
Прошло с неделю, наверно...
В полдень как-то к дому Дерябина подъехал на мотоцик председатель
сельсовета Семенов Григорий, молодой па.
-- Хотел всех созвать, да никого дома нету. Нам тут из района
предлагают переименовать ваш переулок... Он, оказывается, в честь попа.
Хотел вот с вами посоветовать: как нам его назвать-то?
-- А чего они там советуют? -- спросил Дерябин в пло предчувствии.
-- Как предлагают?
-- Да никак -- подумайте, мол, сами. Как нам его луч?.. Может,
Овражный?
-- Еще чего! -- возмутился Дерябин. Он погрустнел и обозлился: -- Лучше
уж Кривой...
-- Кривой? А что?.. Он, правда что, кривой. Так и назо.
Дерябин не успел еще сказать, что он пошутил с "Кри"-то, что надо
-- в честь кого-нибудь... А председатель, который, разговаривая, так и не
слез с мотоцикла, толкнул ногой вниз, мотоцикл затрещал... И председатель
уехал.
-- Сменили... шило на мыло, -- зло и насмешливо сказал Дерябин. Плюнул
и пошел в сарай работать. -- Вот дура-то!.. Назло буду писать --
"Николашкин".
И так и не написал детям, что его переулок теперь -- Кривой, и они
по-прежнему шлют письма, "переулок Ни, дом 1, Дерябину Афанасию
Ильичу".

 

На кладбище

Ах, славная, славная пора!.. Теплынь. Ясно. Июль ме... Макушка
лета. Где-то робко ударили в колокол... И звук его -- медленный, чистый --
поплыл в ясной глубине и высоко умер. Но не грустно, нет.
...Есть за людьми, я заметил, одна странность: любят в такую вот милую
сердцу пору зайти на кладбище и посидеть час-другой. Не в дождь, не в хмарь,
а когда на земле вот так -- тепло и покойно. Как-то, наверно, объясняется
эта странность. Да и странность ли это? Лично меня влечет на кладбище вполне
определенное желание: я люблю там ду. Вольно и как-то неожиданно
думается среди этих хол. И еще: как бы там ни думал, а все -- как по
краю об идешь: под ноги жутко глянуть. Мысль шарахается то вбок, то
вверх, то вниз, на два метра. Но кресты, как руки деревянные, растопырились
и стерегут свою тайну. Стран как раз другое: странно, что сюда доносятся
гудки ав, голоса людей... Странно, что в каких-нибудь двухстах
метрах улица, и там продают газеты, вино, какой-нибудь амидопирин... Я один
раз слышал, как по улице проскакал конный наряд милиции -- вот уж
странно-то!
...Сидел я вот так на кладбище в большом городе, заду. Задумался
и не услышал, как сзади подошли. Услы голос:
-- Ты чего тут, сынок? Это моя могилка-то.
Оглянулся, стоит старушка, смотрит мирно.
-- Моя могилка-то, -- сказала она еще.
Я вскочил со скамеечки... Смутился чего-то.
-- Извините...
-- Да что же?.. Садись, -- она села на скамеечку и пока рядом с
собой. -- Садись, садись. Я думаю, может, ты перепутал могилки.
Я сел.
-- Сынок у меня тут, -- сказала она, глядя на ухоженную могилку. --
Сынок... Спит, -- она молча поплакала, молча же вытерла концом платка слезы,
вздохнула. Все это она проделала привычно, деловито... Видно, горе ее --
давнее, стало постоянным, и она привыкла с ним жить.
-- А ты чего? -- спросила старушка, повернувшись ко мне. -- Тоже есть
тут кто-нибудь?
-- Нет... я так. Зашел просто... Зашел отдохнуть.
Старушка с любопытством и более внимательно посмот на меня.
-- Тут рази отдыхают...
-- А что? -- я все боялся как-нибудь не так сказать, как-нибудь
неосторожно сказать. -- Тут-то и отдохнуть. Поду.
-- Оно так, -- согласилась старушка. -- Только дума-то тут... вишь,
какая? Мне надо там лежать-то, мне, а не ему, -- она повернулась опять к
могилке. -- Мне надо лежать там, а он бы приходил да сидел тут -- мне бы и
спокойней было. Куда лучше! Только... не нам это решать дадено, вот беда.
-- Давно схоронили?
-- Давно. Семь лет уж.
-- Болел?
Старушка не ответила на это. Долго молчала, слегка по головой
-- вверх-вниз. Когда я пригляделся потом, понял, что у нее это почти все
время -- покачивает головой.
-- Двадцать четыре годочка всего и пожил, -- сказала ста покорно.
Еще помолчала. -- Только жить начинать, а он вот... завалился туда... А тут,
как хошь, так и живи, -- она опять поплакала, опять вытерла слезы и
вздохнула. И повернулась ко мне. -- Неладно живете, молодые, ох нелад, --
сказала она вдруг, глядя на меня ясными умытыми глазами. -- Вот расскажу
тебе одну историю, а ты уж как знаешь: хошь верь, хошь не верь. А все --
послушай да по, раз уж ты думать любишь. Никуда не торописся?
-- Нет.
-- Вот тут у нас, на Мочишшах... Ты здешный ли?
-- Нет.
-- А-а. У нас тут, на окраинке, место зовут -- Мочишши, там военный
городок, военные стоят. А там тоже есть клад, но оно старое, там теперь
не хоронют. Раньше хоро. И вот стоял один солдат на посту... А дело
ночное, темное. Ну, стоит и стоит, его дело такое. Только вдруг слы,
кто-то на кладбище плачет. По голосу -- женщина пла. Да так горько
плачет, так жалко. Ну, он мог там, видно, позвонить куда-то, однако звонить
он не стал, а подождал другого, кто его сменяет-то, другого солдата. Ну-ка,
гово, послушай: может, мне кажется? Тот послушал -- пла. Ну, тогда
пошел тот, который сменился-то, разбудил командира. Так и так, мол, плачет
какая-то женщина на кладбище. Командир сам пришел на пост, сам послушал:
плачет. То затихнет, а то опять примется плакать. Тогда ко пошел в
казарму, разбудил солдат и говорит: так, мол, и так, на кладбище плачет
какая-то женщина, надо уз, в чем дело -- чего она там плачет. На
кладбище давно никого не хоронют, подозрительно, мол... Кто хочет? Один
выискался: пойду, говорит. Дали ему оружию, на случай че, и он пошел.
Приходит он на кладбище, плач затих... А темень, глаз коли. Он спрашивает:
есть тут кто-нибудь жи? Ему откликнулись из темноты: есть, мол. Подходит
женщина... Он ее, солдат-то, фонариком было осветил -- хотел разглядеть
получше. А она говорит: убери фонарик-то, убери. И оружию, говорит, зря с
собой взял. Солдатик оро... "Ты плакала-то?" -- "Я плакала". "А чего ты
пла?" -- "А об вас, говорит, плачу, об молодом поколении. Я есть земная
божья мать и плачу об вашей непутевой жиз. Мне жалко вас. Вот иди и скажи
так, как я тебе сказа". "Да я же комсомолец! -- это солдатик-то ей. --
Кто же мне поверит, что я тебя видел? Да и я-то, -- говорит, -- не верю
тебе". А она вот так вот прикоснулась к ему, -- и ста легонько
коснулась ладошкой моей спины, -- и гово: "Пове-ерите". И -- пропала,
нету ее. Солдатик вернул к своим и рассказывает, как было дело -- кого он
видал. Там его, знамо дело, обсмеяли. Как же!.. -- старушка сказа­л
последние слова с горечью. И помолчала обиженно. И еще сказала тихо и
горестно: -- Как же не обсмеют! Об-смею-ут. Вот. А когда солдатик зашел в
казарму-то -- на свет-то, -- на гимнастерке-то образ божьей матери. Вот
та вот, -- старушка показала свою ладонь, ладошку. -- Да такой ясный,
такой ясный!..
Так это было неожиданно -- с образом-то -- и так она сильно, зримо
завершала свою историю, что встань она сей и уйди, я бы снял пиджак и
посмотрел -- нет ли и там чего. Но старушка сидела рядом и тихонько кивала
головой. Я ничего не спросил, никак не показал, поверил я в ее исто, не
поверил, охота было, чтоб она еще что-нибудь рас. И она точно
угадала это мое желание: повернулась ко мне и заговорила. И тон ее был уже
другой -- наш, сего.
-- А другой у меня сын, Минька, тот с женами закружил, кобель такой:
меняет их без конца. Я говорю: да чего ты их меняешь-то, Минька? Чего ты все
выгадываешь-то? Все они нонче одинаковые, меняй ты их, не меняй. Шило на
мыло менять? Сошелся тут с одной, ребеночка нажили... Ну, думаю, будут жить.
Нет, опять не ложилось. Опять, говорит, не в те ворота заехал. Ах ты,
господи-то! Беда прямо. Ну, по один сколько-то, подвернулась
образованная, лаборанка, увезла его к черту на рога, в Фергану какую-то.
Пишут мне оттудова: "Приезжай, дорогая мамочка, погостить к нам". Старушка
так умело и смешно передразнивала этих молодых в Фергане, что я невольно
засмеялся, и, спохватив, что мы на кладбище, прихлопнул смех ладошкой.
Но старушку, кажется, даже воодушевил мой смех. Она с боль охотой
продолжала рассказывать. -- Ну, я и разлысила лоб-то -- поехала. Приехала,
погостила... Дура старая, так мне и надо -- поперлась!
-- Плохо приняли, что ли?
-- Да сперва вроде ничего... Ведь я же не так поехала-то, я же
деньжонок с собой повезла. Вот дура-то старая, ну не дура ли?! Ну и пока
деньжонки-то были, она ласковая была, потом деньжонки-то кончились, она:
"Мамаша, кто же так оладьи пекет!" -- "Как кто? -- говорю. -- Все так пекут.
А че не так-то?". Дак она набралась совести и давай меня учить, как
оладушки пекчи. Ты, говорит, масла побольше в сковородку-то, масла. Да
сколько же тебе, матушка, тада масла-то надо? Полкило на день? И потом, они
же черные будут, когда масла-то много, не пышные, какие же это ола. Ну,
и взялись друг дружку учить. Я ей слово, она мне -- пять. Иди их переговори,
молодых-то: черта с рогами заму своими убеждениями, прости, господи, не
к месту по рогатого. Где же мне набраться таких убеждениев? А мужа не
кормит! Придет, бедный, нахватается чего попа, и все. А то и вовсе: я,
говорит, в столовку забежал. Ах ты, думаю, образованная! Вертихвостки вы, а
не образован, -- старушка помолчала и еще добавила с сердцем: --
Прокломации! Только подолом трясти умеют. Как же это так-то? -- повернулась
она ко мне. -- Вот и знают много, и вроде и понимают все на свете, а жить не
умеют. А?
-- Да где они там знают много! -- сказал я тоже со зло. -- Там
насчет знаний-то... конь не валялся.
-- Да вон по сколь годов учатся!
-- Ну и что? Как учатся, так и знают. Для знаний, что ли, учатся-то?
-- Ну да, в колхозе-то неохота работать, -- согласилась старушка. --
Господи, господи... Вот жизнь пошла! Лишь ба день урвать, а там хоть трава
не расти.
Мы долго молчали. Старушка ушла в свои думы, они пригнули ее ниже к
земле, спина сделалась совсем покатой; она не шевелилась, только голова все
покачивалась и по.
Опять где-то звякнул колокол. Старушка подняла голо, посмотрела в
дальний конец кладбища, где стояла в де маленькая заброшенная
церковка, сказала негромко:
-- Сорванцы.
-- Ребятишки, что ли?
-- Да ну, лазиют там... Пойду палкой попру, -- старушка поднялась,
посмотрела на меня. -- Ты один-то не сиди тут больше, а то мне как-то... все
думать буду: сидит кто-то воз моей могилки. Не надо.
-- Нет, я тоже пойду. Хватит.
-- Ага. А то все как-то думается... -- вроде извиняясь, еще сказала
старушка. И пошла по дорожке, совсем малень, опираясь на свою палочку. А
шла все же податливо, скоро. Я посмотрел ей вслед и пошел своей дорогой.

 

Начальник

С утра нахмурилось; пролетел сухой мелкий снег. И стало зловеще тихо. И
долго было тихо. Потом началось... С гор со упругий, злой ветер,
долина загудела. Лежалый снег поднялся в воздух, сделалось темно.
Двое суток на земле и на небе ревело, выло. Еще нестарые, крепкие на
вид лесины начинали вдруг с криком кло и медленно ложились, вывернув
рваные корни. В лесу отчаянно скрипело, трещало.
Одиннадцать человек лесорубов с дальней делянки оста без еды. Еще
до бурана, объезжая работы, к ним заехал начальник участка, сказал, что
машина с продуктами к ним вышла. И начался буран. Начальник остался на
делянке.
Двенадцать человек, коротая время, спали, курили, "за козла",
слонялись из угла в угол. Разговаривали мало. Когда сорвало крышу с избушки,
малость поговорили.
-- Долго держалась, -- сказал начальник, с треском вы кость
домино на грубо струганный стол из плах.
-- Держалась, держалась, держалась, -- повторил лесоруб с огромными
руками, мучительно раздумывая, какую кость выставить. И тоже так треснул об
стол, что весь рядок глазас шашек подпрыгнул. Четверо игроков молчком
аккуратно восстановили его. Потом задумался третий... Тоже с треском
выставил кость и сказал:
-- Додержалась!
-- Угорела! -- сказал четвертый и выставил не думая. -- Считайте яйца.
На третьи сутки чуть вроде поослабло.
Начальник надел полушубок, вышел на улицу. Минут де его не было.
Вернулся, выбил из шапки снег, снял полу. Все ждали, что он скажет.
-- Надо ехать, -- сказал начальник. -- Кто?
Трактористов было двое: Колька и Петька. Колька глянул на Петьку,
Петька -- на Кольку. Оба ребята молодые, здоро.
-- Что, стихает?
-- Маленько стихает. -- Начальник посмотрел на Кольку, усмехнулся. --
Ну кто?
-- Ладно -- я, -- сказал Колька; один раз Колька, пользу переездом,
крупно подкалымил на тракторе -- перевез сруб и пару дней гулял, а сказал,
что стоял с пробитой прокладкой. Большеротый начальник знал это и всякий
раз, здо с Колькой, криво улыбался и спрашивал: "Ну, как прокладки?"
Колька ждал, что его потянут за тот калым, но его почему-то не тянули.
Колька стал собираться.
Ему советовали:
-- От ключа выбивайся на просеку, там счас не так убродно.
-- Где, на просеке?
-- Но.
-- Скажи кому-нибудь. Наоборот, надо от ключа влево...
-- Не слушай никого, Колька, ехай как знаешь.
-- Можа, обождать маленько? -- предложил Колька и по на
начальника. Тот, нахмурившись, колдовал что-то в своем блокноте.
-- Иди сюда, -- сказал он. -- Смотри: вот ключ, вот про -- поедешь
просекой. Доедешь ей до Марушкина лога -- вот он, снова повернешь на дорогу,
там где-нибудь он стоит. Попробуйте буксировать. Не выйдет, тогда возьмите
поболь на трактор... Сала, хлеба. В зеленой канистре, под куля, спирт
-- возьмите.
Лесорубы переглянулись. Кто-то хмыкнул.
-- Та канистрочка давно уж теперь в кабине, рядом с Митей. Он с ей
беседует.
-- Похудела канистра, ясно.
-- Да-а, Митя... Он, конечно, не только канистру угово...
Начальник не слышал этих замечаний.
-- Можа, переждать малость? -- еще раз предложил Коль. -- А?
Начальник захлопнул блокнот, подумал.
-- По подсчетам, у него кончилось горючее часов пять назад. Ты будешь
ехать часа три... Восемь. Давай. Часов через шесть ждем вас.
Колька шепотом сказал что-то и пошел на улицу. Минут через десять
противно застрекотал пускач (пусковой мотор) его трактора, потом глухо
взревел двигатель...
-- Поехал, -- сказал один лесоруб.
Другие промолчали.

Митька Босых, деревенский вор в прошлом, поэт, трепач и богохульник,
ругался в кабине матом. Его занесло вровень с кузовом; пять часов назад
сгорела последняя капля горючего.
-- Погибаю, пала! -- орал Митька. -- Кранты!.. В лучшем случае --
членовредительство.
Зеленая канистра была с ним в кабине, и она действи слегка
"похудела".

Калина красная,
Калина вызрела;
Я у залеточки
Характер вызнала!..

Митька отхлебнул еще из канистры и закусил салом.
-- Жись!.. Как сон, как утренний туман, пала...
Вдруг сквозь вой ветра ему почудился гул трактора. Поду, что --
показалось, прислушался: нет, трактор.
-- Ура-а! -- заорал Митька и полез из кабины. -- Роднуля! Крошечка
моя!..
Трактор с трудом пробивался; он то круто полз вверх, то по самый
радиатор зарывался в сугроб, и тогда особенно натруженно, из последних своих
могучих сил ревел, выбираясь, дымил, парил, дрожал, лязгал, упорно лез
вперед. Колька был отличный тракторист.
Увидев занесенную машину и Митьку около нее, Колька остановился,
оставил трактор на газу, вылез из кабины.
-- Припухаешь?!
-- А?!
-- На!.. Канистра живая?
-- А?!
Ветер валил с ног; дул порывами: то срывался с цепей, тогда ничего
вокруг не было видно, ровно и страшно ревело и трещало, точно драли огромное
плотное полотнище, то вдруг на какое-то время все замирало, сверху, в
тишине, мягкой тучей обрушивался снег, поднятый до того в воздух. И снова
откуда-то не то сверху, не то снизу ветер начинал набирать разгон и силу...
Обследовали машину: буксировать ее можно только дву или тремя
тракторами. Начали перетаскивать продукты на трактор.
-- Канистру уговорил?!
-- А што, я подыхать должен? Начальник там?
-- Там!
-- Пусть он про меня в газету пишет, пала... Как я чуть геройски дуба
не дал!
-- В канистре много осталось?
-- А?
-- Много тяпнул?!
-- Там хватит... -- Митька захлебнулся ветром, долго кашлял. -- Всем
хватит! Поехали обратно.

Калина красная-а,
Калина вызрела-а! --

запел во все горло Митька; душа его ликовала: не пропал.
Колька терпел, терпел, отдал ему рычага и занялся канистрой. Отпили
немного, смерили проволочкой -- сколько ос. Еще малость отпили.
Доехали, как по горнице босиком прошли: легко и весело.
Их ждали, их давно ждали. Всем скопом кинулись пере продукты
в избушку. Зеленую канистру занес сам начальник и поставил под нары. Шумно
сделалось в тесной избушке.
Хмельной Митька начал куражиться.
-- Начальник, заметку в "Трудовую вахту": "Исключи поступок
Митьки Босых". Я же мог вполне повер назад! Мог? Мог... И мне говорили,
что не доедешь. Я их послал вдоль по матушке и поехал, пала. Я же вполне мог
дуба дать! И вы бы куковали тут...
-- Сколько выпили? -- спросил начальник у Кольки.
Колька хмурился: хотел казаться трезвым. Ну если и выпил, то так --
самую малость, для согрева.
-- Не знаю, -- сказал он. -- Расплескалось много.
Начальник заглянул в канистру, взболтнул содержимое...
-- Полтора литра. -- Достал блокнот, записал. -- С по вычту.
Всем налили по полстакана спирту. Митьке не налили.
-- Хватит, -- сказал начальник.
Митька взбунтовался, полез к начальнику:
-- Так? Да? Я же чуть не погиб, пала!..
Начальник выпил свою порцию, скривил большой рот, закусил хлебом.
-- Большеротик! -- горько орал Митька. -- Я же привез, а ты...
-- Спокойно, Босых. Заметку напишу, а спирту не дам. Ты свое выпил. А
то будешь не Босых, а -- Косых.
Огромный Митька сгреб начальника за грудки.
-- Да я же мог весь выпить!..
Начальник оттолкнул его. Митька снова попер на него с кулаками...
Начальник, невысокий, жидкий с виду мужичок, привстал, не размахиваясь,
ткнул Митьке куда-то в живот. Митька скорчился и сел на нары. С трудом
продыхнул и по:
-- Под ложечку, пала... Ты што?.. Налей хоть грамм семисит?
Все посмотрели на начальника.
-- Нет, -- сказал тот. -- Все. Иди ешь.
-- Не буду, -- капризно заявил Митька. -- Раз ты так -- я тоже так:
голодовку объявлю, пала.
Засмеялись. Начальник тоже засмеялся. Смеялся он не, по-бабьи
звонко. Он редко смеялся.
-- Хошь, счас всем скажу? -- спросил вдруг Митька, уг глядя на
начальника. -- Хошь?
-- Говори, -- спокойно сказал тот.
-- Нет, сказать?
-- Говори.
-- А-а... то-то.
-- Что "а-а"? Говори. -- Начальник внимательно, с ус смотрел на
Митьку. Ждал.
Все стихли.
Митька не выдержал взгляда начальника, отвернулся...
-- Сижу на нарах, стас мечу! -- запел он и полез на нары. Еще раз
напоследок попытал судьбу: -- Пиисят грамм? И -- ша! И ни звука. А? Иван
Сергеич?
-- Нет.
-- Все -- убито, Бобик сдох. Да ты начальничек, ключик-чайничек!.. --
еще пропел Митька и затих, заснул.
-- Ну, Митька... Откуда что берется? -- заговорили лесо.
-- Посиди там -- научишься.
-- Да, там научат.
На начальника посматривали с интересом: что такое знал о нем Митька?
Начальник как ни в чем не бывало с удовольствием жевал сало с хлебом,
запивал чаем.
-- Нет, я-то ведь тоже чуть дуба не дал! -- вспомнил Колька. Он добавил
к выпитому дорогой, и его заметно раз. -- Туда ехал, у меня заглохло.
Я с час, наверно, возил... Руки поморозил. А оказывается, выхлоп подлючий
сне забило!.. Бензину налил, выжег его... А сам чуть не сго: во! --
Показал прожженный рукав фуфайки. -- Плеснул нечаянно, он загорелся...
-- Прокладку не пробило? -- спросил начальник и опять засмеялся
неожиданно высоким женским смехом.
-- Когда ты забудешь про эту прокладку? Ты што, всю жись теперь
будешь?!
-- Нет, -- серьезно сказал начальник. -- Иди спать. А мы отдохнем
малость, жирок на пупке завяжется, и пойдем кры привяжем. А то ее
расколотит всю об лесины. Или унесет совсем.
Колька полез к Митьке на нары.
Лесорубы закурили после сытного обеда.
Начальник достал блокнот, устроился за столом, начал писать заметку.
"Самоотверженный поступок шофера Дмитрия Босых и тракториста Николая
Егорова".
Написал так, подумал, зачеркнул. Написал иначе: "Лесо спасены!"
Опять зачеркнул. Написал:
"Тов. редактор! У лесорубов на 7-м участке еще до бурана кончились все
продукты. Им грозила крупная неприятность. И только благодаря умелым
действиям шофера Д. Босых и тракториста Н. Егорова продукты на участок были
доставле".
Начальник прочитал, что написал, и остался доволен.
-- Иван Сергеич, -- спросил один лесоруб, -- если не секрет: что такое
хотел сказать Митька?
-- Митька?.. -- Начальник криво улыбнулся. -- Мы с ним в одном лагере
сидели. Он в моей бригаде был.
-- Так вы што... тоже?..
-- Двенадцать лет. А Митька теперь шантажирует. -- Haчальник снова не
сдержался и -- в третий раз за этот день -- закатился звонким своим
искренним смехом. Отсмеялся и сказал убежденно: -- Но он ни за что, ни под
какой пыткой не сказал бы. Это он спьяну решил малость пошантажировать. Он
отличный парень.
-- А за что, Иван Сергеич?
-- Сидел-то? Сто шестнадцать пополам. Ну пошли, брат, найдем
крышу-то.
Начальник оделся, взял веревку и первый вышел из из в крутой,
яростный ад.
Буран снова набирал силу. Он, кажется, зарядил на неде --
февральский.

 

Наказ

Молодого Григория Думнова, тридцатилетнего, выбра председателем
колхоза. Собрание было шумным; сперва было заколебались -- не молод ли? Но
потом за эту же са молодость так принялись хвалить Григория, что и
са ему, и тем, кто приехал рекомендовать его в предсе, стало
даже неловко. Словом, выбрали.
Поздно вечером домой к Григорию пришел дядя его Максим Думнов, пожилой
крупный человек с влажными веселыми глазами. Максим был слегка "на взводе",
заявил шумно.
-- Обмыва-атъ! -- потребовал Максим, тяжело прива боком к
столу. -- А-а?.. Как мы тебя -- на руках под! Сиди! Сиди крепко!.. --
он весело смотрел на пле, гордый за него. И за себя почему-то. --
Сам сиди крепко и других -- вот так вот держи! -- Максим сжал кулак,
показал, как надо держать других. -- Понял?
Григорий не обрадовался гостю, но понимал, что это не:
кто-нибудь да явится, и надо соблюсти этот дурац обычай -- обмыть новую
должность. Должность как раз сулила жизнь нелегкую, хлопотную, Григорий не
сразу и со на нее... Но это не суть важно, важно, что тебя --
выбирали, выбрали, говорили про тебя всякие хорошие слова... Теперь изволь
набраться терпения, благодарности -- послушай, как надо жить и как
руководить коллективом.
Максим сразу с этого и начал -- с коллектива.
-- Ну, Григорий, теперь крой всех. Понял? Я, мол, кто вам? Вот так:
сядь, мол, и сиди. И слушай, что я тебе гово буду.
Григорий понимал, что надо бы все это вытерпеть -- покивать головой,
выпить рюмку-другую и выпроводить до гостя. Но он почему-то вдруг
возмутился.
-- Почему крыть-то? -- спросил он, не скрывая раздра. -- Что за
чертова какая-то формула: "крой всех!.." И ведь какая живучая! Крой -- и
все. Хоть плачь, но крой. По крыть-то?!
-- А как же? -- искренне не понял Максим. -- Ты что? Как же ты
руководить-то собрался?
-- Головой! -- Григорий больше и больше раздражался, тем более
раздражался, что Максим не просто бубнил по пьяному делу, а проявил
убежденность и при этом смотрел на Григория, как на молодого несмышленыша.
-- Головой я руководить собрался, головой.
-- Ну-у!.. Головой-то многие собирались, только не вы.
-- Значит, головы не хватало.
-- Хватало! Не ты один такой умница, были и другие.
-- Ну? И что?
-- Ничего. Ничего не вышло, и все.
-- Почему же?
-- Потому что к голове... твердость нужна, характер.
-- Да мало у нас их было, твердых-то?! От кого мы стона-то, не от
твердых?
-- Ладно, -- согласился Максим. Спор увлек его, он даже не обратил
внимания, что на столе у племянника до сих пор пусто. -- Ладно. Вот,
допустим, ты ему сказал: "Сделай то-то и то-то". А он тебе на это: "Не
хочу". Все. Что ты ему на это?
-- Надо вести дело так, чтоб ему... не знаю -- стыдно, что ли, стало.
Максим Думнов растянул в добродушной улыбке рот.
-- Так... Дальше?
-- Не стыдно, нет, -- сказал Григорий, поняв, что это, верно что, не
аргумент. -- Надо, чтоб ему это невыгодно было экономически.
-- Так, так, -- покивал Максим. И, не задумываясь, словно он держал
этот пример наготове, рассказал: -- Вот у нас пастух, Климка Стебунов,
пропас наших коров два ме, собрал деньги и послал нас всех... "Не
хочу!" И все. А ведь ему экономически вон как выгодно! Знаешь, сколько он за
два месяца слупил с нас? Пятьсот семьдесят пять руб! Где он такие деньги
заработает? Нигде. А он все равно не хочет. Ну-ка, раскинь головой: как нам
теперь быть?
-- Ну, и как вы?
-- Пасем пока по очереди... Кому позарез некогда, тот нанимает за себя.
Но так ведь дальше-то тоже нельзя.
-- А где этот Климка?
-- Гуляет, где! Пропьет все до копейки, опять придет... И мы опять его,
как доброго, примем. Да еще каждый будет стараться, как накормить его
получше. А его, по-хороше-то, гнать бы надо в три шеи. Вот тебе и
экономика, ми Гриша. Окончи ты еще три института, а как быть с Климкой,
все равно не будешь знать. Тем более что он -- трудовой инвалид.
Григорий поубавил наступательный разгон, решил, что, пожалуй, стоит
поговорить повнимательней.
-- Погоди. Ну, а как бы ты поступил, будь ты хозяин... то есть, не
хозяин, а...
-- Понимаю, понимаю. Как? Пришел бы к нему домой, к подлецу... От него
дома-то все плачут! "Вот что, милый друг, двадцать четыре часа тебе: или
выходи коров пасти, или выселяем тебя из деревни". Все.
-- Как же ты так? Сам же говоришь, он инвалид...
-- Нам известно, как он инвалидом сделался: по своей халатности...
-- А как?
-- На вилы со стога прыгнул. Надо смотреть, куда прыга. Но я ведь
тебе не говорю, что я имею право его высе. Ты спросил, как бы я
действовал на твоем месте, я и прикидываю. Перво-наперво я бы его напугал
насмерть. На бы способ! Подговорил бы милиционера, подъехали бы к нему
на коляске: "Садись, поедем протокол составлять об твоем выселении". Я же
знаю Климку: сразу в штаны нало. Завтра же до света помчится со своей
дудкой коров со. Ничем больше Климку не взять. Проси ты его, не проси
-- бесполезно. Экономику эту он тоже... у него своя экономика: он рублей
триста домой отдал, семье, а двести с лишним себе оставил и прикинул, на
сколько ему хватит. Недели на две хватит: он хоть и гуляет, а угостить из
своего кармана шиш кого угостит.
Григорий задумался. Ведь и правда, завтра же перед ним станет вопрос:
как быть со стадом колхозников? А как быть?
-- Так что, неужели никого больше нельзя заинтересо?
-- А кого?! -- воскликнул Максим. -- Мужики помоложе да покрепче, они
все у дела -- все почти механизаторы, со молодой -- тот посовестится
пастухом, бабу какую-нибудь?.. У каждой семья, тоже не может. Вот и беда-то
-- не больше. Я бы пошел, но староват уже гоняться-то там за ими по
косогорам. Вот видишь, я тебе один маленький пример привел, и ты уже
задумался, -- Максим весело по на племяша, дотянулся к нему, хлопнул
по пле. -- Не журись! Однако прислушайся к моему совету: будь покруче с
людями. Люди, они ведь... Эх-х! Давай-ка по рю пропустим, а то у меня
аж в горле высохло: целую речь тут тебе закатил.
Григорий хотел позвать жену из горницы, чтоб она со чего-нибудь
на стол, но Максим остановил:
-- Не надо, пусть она там ребятишек укладывает. Мы са тут
чего-нибудь...
Григорий достал что надо, они налили по рюмочке, но пить не стали пока,
закурили.
-- Я ведь по глазам вижу, Гриша: сперва окрысился на меня -- пришел,
дескать, ученого учить! А я просто радый за тебя, пришел от души поздравить.
Ну, и посоветовать... Я как-никак жизнь доживаю, всякого повидал, -- Максим
склонил массивную седую голову, помолчал... И Григорий подумал в эту минуту,
что дядя его, правда, повидал вся: две войны отломал, на последней был
ранен, попал в плен. Потом, после войны, долго выясняли, при каких
обстоятельствах он попал в плен... А пока это выясняли, жена его,
трактористка-стахановка, заявила тут, что отныне она не считает себя женой
предателя, и всенародно прокляла тот день и час, в какой судьба свела их. И
вышла за другого фронтовика. Все это надо было вынести, и Максим вынес. --
Да, -- сказал Максим, -- вот такие наши дела. Давай-ка...
Они выпили, закусили, снова закурили. Максиму стало легче, он вернулся
к разговору.
-- Вся беда наша, Григорий, что мужик наш середки в жизни не знает. Вот
я был в Германии... Само собой, гоняли нас на работу, а работать приходилось
с ихными же рядом, с немцами. Я к ним и пригляделся. Тут... хошь не хошь, а
при. И вот я какой вывод для себя сделал: немца, его как с
малолетства на середку нацелили, так он живет всю жизнь -- посередке. Ни он
тебе не напьется, хотя и выпьет, и песню даже затянут... Но до края он
никогда не дойдет. Нет. И работать по-нашенски -- чертомелить -- он тоже не
будет: с такого-то часа и до такого-то, все. Дальше, хоть ты лоп, не
заставишь его работать. Но свои часы отведет аккуратно -- честь по чести, --
они работать умеют, и свою вы... экономику, как ты говоришь, он в
голове держит. Но и вот таких, как Климка Стебунов, там тоже нету. Их там и
быть не может. Его там засмеют, такого, он сам не выдер. Да он там и не
уродится такой, вот штука. А у нас ведь как: живут рядом, никаких условиев
особых нету ни для од, ни для другого, все одинаково. Но один,
смотришь, живет, все у него есть, все припасено... Другой только ко на
этого, на справного-то, да подсчитывает, сколько у него чего. Наспроть меня
Геночка вон живет Байкалов... Молодой мужик, здоровый -- ходит через день в
пекарню, слесарит там чего-то. И вся работа. Я ему: "Генк, да неужель ты это
работой щитаешь?" -- "А что же это такое?" -- "Это, мол, у нас раньше
называлось: смолить да к стенке становить". Вот так работа, елкина мать!
Сходит, семь болтов под, а на другой день и вовсе не идет: и эта-то,
такая-то работа, -- через день! Во как!
-- Сколько же он получает? -- поинтересовался Григо.
-- Восемьдесят пять рублей. Хуже бабы худой. Доярки вон в три раза
больше получают. А Генке -- как с гуся вода: не совестно, ничего. Ну, ладно,
другой бы, раз такое дело, по дому бы чего-то делал. Дак он и дома ни хрена
не делает! День-деньской на реке пропадает -- рыбачит. И ничего ему не надо,
ни об чем душа не болит... Даже завидки берут, ей-богу. Теперь -- другой
край: ты Митьшу-то Стебунова знаешь ведь? -- Максим сам вдруг подивился
совпадению: -- Они как раз родня с Климкой-то Стебуновым, они же братья
сродные! Хэх... Вот тебе и пример к моим словам: один всю жизнь груши
околачивает, другой... на другого я без уважения глядеть не могу, аж слеза
прошибет иной раз: до того работает, сердешный, до того вкалывает, что
прие с пашни -- ни глаз, ни рожи не видать, весь черный. И думаешь,
из-за жадности? Нет -- такой характер. Я его спра: "Чего уж так
хлешесся-то, Митьша?" -- "А, -- гово, -- больше не знаю, что делать. Не
знаю, куда девать се". Пить опасается: начнешь пить, не остановишься...
-- Что, так и говорит: начну, значит, не остановлюсь?
-- Так и говорит. "Если уж, говорит, пить, так пить, а так даже и
затеваться неохота. Лучше уж вовсе не пить, чем по губам-то мазать". Он
справедливый мужик, зря говорить не станет. Вот ведь мы какие...
заковыристые, -- Максим помолчал, поиграл ногтями об рюмочку... Качнул
головой: -- Но все же это только последнее время так народ избаловался.
Техника!.. Она доведет нас, что мы -- или рахитами все сде, или от
ожирения сердца будем помирать лет в со. Ты гляди только, какие
мужики-то пошли жирные! Стыд и срам глядеть. Иде-ет, как баба брюхатая.
"Передай привет, три года не вижу". Ведь он тебе счас километра пеш не
пройдет -- на машине, на мотоцикле. А как бывало... Мы вот с отцом твоим,
покойником, как? День косишь, а вечером в деревню охота -- с девками
поиграть. А покосы-то вон где были! -- за вторым перешейком, добрых
пятнадцать верст. А коня-то кто тебе даст? Кони пасутся. Вот как отко,
повечеряем -- и в деревню. В деревне чуть не до свету прохороводишься -- и
опять на покос. Придешь бывало, а там уж поднялись -- косить налаживаются. И
опять на пол...
-- Когда же вы спали-то?
-- А днем. В пекло-то в самое не косили же. Залезешь в ша -- и
умер. Насилу добудются потом. Помню, Ванька... Иван, отец твой, один раз
таким убойным сном заснул, что не могут никак разбудить. Чего только с им ни
делали!.. Шта сняли, по поляне катали -- спит, и все. Тятя разозлился:
"Счас, говорит, бич возьму да бичом скорей добужусь!" Я уж щекотать его
начал, ну кое-как продрал глаза. А то ни! -- Максим посмеялся, покачал
головой, задумался: вспомнил то далекое-далекое, милое сердцу время. И
Гри тоже задумался: он плохо помнил отца, тот вскоре после войны умер
от ран, Григорий хранил о нем светлую память. Долго молчали.
-- Да, -- сказал Григорий. -- Но с техникой -- это ты зря. Что же, весь
свет будет на машинах, а мы... в ночь по три верст пешака давать? Тут
ты тоже... в крайность уда. Но про середку -- это, пожалуй, не лишено
смыс А?
-- Не лишено, нет. Налей-ка, да я тебе еще одну по историю
расскажу. Ты ничего, спать не хошь?
-- Нет, нет! Давай историю.
Максим пододвинул к себе рюмку, задумчиво посмотрел на нее и отодвинул.
-- Потом выпью, а то худо расскажу. Я ведь шел к тебе, эту историю
держал в голове, расскажу, думаю, Гришке -- сгодится. Это даже не история, а
так -- из детства тоже из на. Но она тебе может сгодиться -- она
тоже... как сказать, про руководителя: каким надо быть руководителем-то. --
Максим посмотрел на племянника не то весело, не то на... Григорию
показалось -- насмешливо. Дядя вро подсмеивался над его избранием в
руководители. У Гри даже шевельнулось в душе протестующее чувство, но
он смолчал. В этот вечер он как-то по-новому узнал дядю. "Сколько же,
оказывается, передумала эта голова! -- изум он, взглядывая на Максима.
-- Ничего не принял му на голую веру, обо всем думал, с чем не согласен
был, про то молчал. Да и не спорщик он, не хвастал умом, но правду, похоже,
всегда знал".
-- Было нам... лет по пятнадцать, может, поменьше, -- стал рассказывать
Максим. -- Деревня наша, не деревня -- село, в старину было большое, края
были: Мордва, Низов, Дикари, Баклань...
-- Это я еще помню, -- подсказал Григорий.
-- А, ну да, -- согласился Максим. -- Я все забываю, что тебе уж тоже
за тридцать, должен помнить. Ну, вот. И вот дрались мы -- край на край --
страшное дело. Чего делили, черт его в душу знает. До нас так было, ну и
мы... Дрались несусветно. Это уж ты не помнишь, при Советской власти это
утихать стало. А тогда просто... это... страшное дело что творилось. Головы
друг другу гирьками проламывали. Как какой праздник, так, глядишь,
кого-нибудь изувечили. Ну а жили-то мы в Низовке, а Низовка враждовала с
Мордвой, и мордовские нас били: больше их было, что ли, потом они все
какие-то... черт их знает -- какие-то были здоровые. Спуску мы тоже не
давали... У нас один Митька Куксин, тот черту рога выломит -- до того
верткий был парень. Но все же ордой они нас одолевали. Бывало, девку в
Мордве лучше не заводи: и девке попадет, и тебе ребра перещитают. И вот
приехал к нам один парнишечка, наш годок, а ростиком ку меньше,
замухрышка, можно сказать. Теперь вот слушай внимательно! -- Максим даже и
пальцем покачал в знак то, чтоб племяш слушал внимательно. -- Тут самое
главное. Приехал этот мальчишечка... Приехали они откуда-то из Черни, с гор,
но -- русские. Парнишечку того звали Вань. Такой -- шшербатенъкий,
невысокого росточка, как я сказал, но -- подсадистый, рука такая... вроде не
страшная, а махнет -- с ног полетишь. Но дело не в руке, Гриша. Я по­то
много раз споминал этого Ваньку, перед глазами он у меня стоял: душа была
стойкая. Ах, стойкая была душа! По они в нашем краю, в Низовке, ну,
мордовские его один раз где-то прищучили: побили. Ладно, побили и побили. Он
даже и не сказал никому про это. А с нами уже подру. И один раз и
говорит: "Чо эт вы от мордовских-то бе?" -- "Да оно ведь как, мол? --
привыкли и бегаем", -- Максим без горечи негромко посмеялся. -- Счас
смешно... Да. Ну, давай он нам беса подпускать: разжигать начал. Да ведь
говорить умел, окаянный! Разжег! Оно, конечно, пятнадцатилетних раззудить на
драку -- это, может, и нехитрое дело, но... все же. Тут мно-ого разных
тонкостей! Во-первых, мы же лучше его знали, какие наши ресурсы, так
сказать, потом -- это не первый год у нас тянулось, мы не раз и не два
пробовали дать мордовским, но никогда не получалось. И вот все же сумел он
нас обработать, позабыли мы про все свои поражения и пошли. Да так, знаешь,
весело пошли! Со мы с имя на острове... спроть фермы островок был,
Облепишный звали. Счас там никакого острова нет, а тогда островок был.
Мелко, правда, но штаны надо снимать -- пе-то. Перебрели мы
туда... Договорились, что ниче в руках не будет: ни камней, ни гирек,
ничего. И пошли хлестаться. Ох, и полосовались же! Аж спомнить -- и то
весе. Аж счас руками задвигал, ей-богу! -- Максим тряхнул головой, выпил
из рюмки, негромко кхэкнул -- помнил, что в горнице улеглись ко сну дети
Григория и жена. И про тоже негромко, с тихим азартом: -- Как мы ни
пла, а опять они нас погнали. А погнали куда? К воде. Больше некуда.
Мы и сыпанули через протоку... Те за нами. И тут, слышим, наш шшербатенький
Ванька ка-ак заорет: "Стой, в господа, в душу!.. Куда?!" Глядим, кинулся
один на мордовских... Ну, это, я тебе скажу, видеть надо было. Мно я
потом всякого повидал, но такого больше не приходи. Я и драться дрался,
а глаз с Ваньки не спускал. Ведь не то что напролом человек пер, как пьяные,
бывает, он сте. Мордовские смекнули, кто у нас гвоздь-то заглавный, и
давай на него. Ванька на ходу прямо подставил одного, другого вокруг себя --
с боков, со спины -- не допускайте, говорит, чтоб сшибли, а то развалимся.
Как, скажи, он учи какое кончал по этому делу! Ну, полоскаемся!.. А в
протоке уж дело-то происходит, на виду у всей деревни. На на берег
сбежался -- глядят. А нам уж ни до чего нет де -- целое сражение идет. С
нас и вода, и кровь текет. Мор тоже уперлись, тоже не гнутся. И у
нас -- откуда сила взялась! Прямо насмерть схватились! Не знаю, чем бы это
дело закончилось, может, мужики разогнали бы нас кольями, так бывало.
Переломил это наше равновесие все тот же Ванька шшербатый. То мы дрались
молчком, а тут он начал приговаривать. Достанет какого и приговаривает: "Ах,
ты, головушка моя бедная! Арбуз какой-то, не голова". Опять достанет: "Ах,
ты, милашечка ты мой, а хлебни-ка водицы!" Нам и смех, и силы вроде
прибавляет. Загнали мы их опять на остров... И все, с этих пор они над нами
больше не тешились. Вот какая штука, Григорий! Один завелся -- и готово
дело, все перестроил. Вот это был -- руководитель. Врожденный.
-- Мда, -- молвил Григорий; история эта не показалась ему поучительной.
Ни поучительной, ни значительной. Но он не стал огорчать дядю. -- Интересно.
Максим уловил, однако, что не донес до племянника, что хотел донести.
Помолчал.
-- Видишь, Григорий... Я понимаю, тебе эта история не является
наукой... Но, знаешь, я и на войне заметил: вот такие вот, как тот Ванька,
мно-ого нам дела сделали. Они всю войну на себе держали, правда. Перед теми,
кто только на словах-то, перед имя же не совестно, а перед таким вот стыдно.
Этот-то, он ведь все видит. Ты ему не словами, де доказывай... Делом
доказывай, тогда он тебе душу свою отдаст, Конечно, история... не ах какая,
но, думаю, выбра тебя в руководители, дай, думаю, расскажу, как я, к
примеру, это дело понимаю. А? -- Максим посмотрел пря в глаза племяннику,
непонятно и значительно как-то ус. -- Ничего, поймешь что к чему.
Пой-ме-ешь.
-- Что потом с этим Ванькой стало? -- спросил Григо.
-- А не знаю. Уехали они опять куда-то. Вскорости и уеха. Да разве
дело в том Ваньке! Их таких много. Хотя я тогда прямо полюбил того Ваньку,
честное слово. Прямо обожал его. А он еще и... это... не нахальный был. Жили
они беднова-то, иной раз и пожрать нечего было. Я не знаю... чего-то
мотались по свету... Так вот, принесешь ему пирог какой-нибудь, он аж
покраснеет. "Брось, -- говорит, -- за?" Застесняется. Я люблю таких...
Уехали потом куда-то. А я вот его всю жизнь помню, вот же как.
-- История твоя не лишена, конечно, смысла, -- сказал Григорий.
-- Не лишена, нет, -- Максим кивнул головой согласно. Но оттого, что
история его не вышла такой разительной и глубокой, какой жила в его душе, он
скис, как-то даже от и погрустнел. -- Не лишена, Гриша, не лишена. На
словах я тебе могу только одно сказать: не трусь. Как увидют, что не
трусишь, так станут люди поддерживать...
-- Ну, одной смелости тут тоже, наверно, мало.
-- Мало, -- Максим опять кивнул. Подумал. -- Но смелый хоть не врет, --
Максим снова посмотрел в глаза Григо. -- Не додумается врать, смелый-то.
Чуешь? А го... что же, какая есть. Какую бог дал. Голова у тебя
непло. Но... бывает... -- Максим вдруг махнул рукой, досадли­в
поморщился. -- Заговорился я чего-то. Ладно. Лишка, видно, хватил, правда.
Не обессудь, Гриша. Спите, -- Мак встал из-за стола, посмотрел на дверь
горницы... И спросил шепотом: -- Как жена-то?
-- Что? -- не понял Григорий.
-- Не ворчит, что в деревню увез из города?
Григорий улыбнулся... Не сразу сказал, и сказал тоже тихо:
-- Всякое бывает.
Это Максиму понравилось: ответ правдивый, не бравый и не жалостливый.
Он кивнул на прощание и пошел к две, стараясь ступать нетяжело, но все
равно вышло грузно и шумно. Максим поскорей уж дошел последние шаги, толкнул
дверь и вышел в сени. И там только ступил всей но... И на крыльце громко
прокашлялся и сказал сам себе:
-- Эка темень-то! В глаз коли...

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

Шукшин В. Сборник рассказов школьная 9 анатолий
что такое опять спросил мужчина
Радостно всполошился федор кузьмин
Председатель

сайт копирайтеров Евгений