Пиши и продавай!
как написать статью, книгу, рекламный текст на сайте копирайтеров

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

Пакувий, сочиняя ее, был спокоен и равнодушен? Это совершенно невозможно. И я не раз слышал, что никто не может быть хорошим поэтом — так, говорят, написано в книгах Демокрита и Платона — без душевного горения и как бы некоего вдохновенного безумия.

47. Так и я: хоть я и не изображаю и не живописую в речах давние муки и мнимые слезы героев, хоть я и выступаю не под чужой личиной, а от своего лица, однако поверьте, что только великая скорбь позволила мне сделать то, что я сделал в заключение своей речи, когда отстаивал гражданские права , Мания Аквилия. Этого мужа, которого я помнил как консула, как полководца, получившего отличия от сената и восходившего с овацией на Капитолий, теперь я увидел удрученным, обессиленным, страждущим в величайшей опасности — и раньше сам был захвачен состраданием, а потом уже попытался возбудить сострадание и в других. И я вижу, что если судьи и были сильно взволнованы, то именно тем, как я вывел к ним скорбного старика в жалкой одежде и сделал то, что так хвалишь ты, Красс, а сделал я это как раз не по науке, ибо в науке я невежда, но только от душевного волнения и боли: я разорвал его тунику и показал рубцы его ран. А когда Гай Марий, сидевший здесь же, рядом, поддержал мою горькую .. речь своими слезами, когда я, часто обращаясь к Марию, поручал ему его товарища и призывал его быть заступником за . общую долю полководцев, то и это моление о жалости, и это воззвание ко всем богам и людям, к гражданам и союзникам было сильно лишь моими слезами и скорбью. А если бы все, что я тогда говорил, не было проникнуто этой моей собственной скорбью, речь моя вызвала бы не сострадание, а только смех.

Вот почему я, столь ученый и славный наставник, учу вас: умейте в ваших речах и негодовать, и скорбеть, и плакать. Впрочем, как раз тебя, Сульпиций, незачем этому учить: не ты ли, обвиняя моего сотоварища, разжег не столько своей

речью, сколько своей страстью, скорбью, душевным пылом такой пожар, что я едва отважился подойти к нему, чтобы его затушить? Все преимущества в этом деле были на твоей стороне: в тяжком и горестном случае с Цепионом ты звал на суд насилие, бегство, побивание камнями, безжалостность трибуна; все знали, что ударом камня ранен глава сената и республики Марк Эмилий; никто не мог отрицать, что Луций Котта и Тит Дидий были насильно согнаны со святого места, когда пытались наложить запрет на постановление. 48. Кроме того, полагали, что ты, человек молодой, отлично делаешь, что выступаешь во имя интересов республики, а я, хоть и бывший цензор, едва ли смогу достойно защищать гражданина мятежного и безжалостного к потерпевшему несчастье бывшему консулу. Судьями был почтеннейшие граждане, форум был полон благонамеренных людей, так что трудно было надеяться на малейшее снисхождение к тому, что я все-таки защищаю своего бывшего квестора. Мог ли я тут полагаться на какую бы то ни было науку? Я расскажу, что я сделал. Коль вам понравится, вы сами найдете моей защите какое-нибудь место в вашей науке.

Я перебрал всякого рода мятежи, насилия и бедствия, повел свою речь со всяких превратностей времен нашей республики и вывел заключение, что хотя все мятежи всегда бывали тягостны, однако некоторые из них были справедливы и прямо неизбежны. Тут-то я и высказал то, о чем недавно напомнил Красс: ни изгнание из вашей общины царей, ни учреждение народных трибунов, ни многократное ограничение консульской власти народными постановлениями, ни право обжалования, эта опора общины и защита свободы, — все это не могло быть достигнуто римским народом без распри со знатью; а если все эти мятежи были на пользу нашей общине, то и сейчас в случае какого-то народного возмущения нельзя тут же вменять его в нечестивое злодеяние и уголовное преступление Гаю Норбану. Поэтому если мы допустим, что волнения римского народа когда-либо бывали справедливы, а это, как мы видели, приходится допускать нередко, то нет ничего справедливее разбираемого дела. Затем я повернул свою мысль в другую сторону: стал громко осуждать бегство Цепиона, стал оплакивать погибель войска. Этими речами я растравлял скорбь тех, кто горевал о близких, а в римских всадниках, которые были судьями, будил ненависть к Квинту Цепиону, и без того уже нелюбимому из-за его судебных предложений. 49. И когда, наконец, я почувствовал уверенность в том, что я овладел судом, что я держу в руках защиту, что мне сочувствует народ, для которого я отстаиваю все его права, вплоть до восстания, и что судьи на моей стороне — кто из-за бедствий отечества, кто из-за горя и скорби о близких, кто из-за личной ненависти к Цепиону, — вот тогда я и начал подмешивать к своей страстной и грозной речи речь другого рода, мягкую и кроткую, о которой я уже говорил. Я отстаивал и моего сотоварища, — ведь он, по завету предков, должен быть мне вместо сына; я отстаивал всю свою честь и благополучие, — ведь нет ничего больнее для меня и позорнее для моего доброго имени, чем если обо мне подумают, что я, кто так часто выручал людей совершенно чужих лишь за то, что они были моими согражданами, теперь вдруг не смог подать помощи своему сотоварищу, Я просил судей ради моих лет, моих почетных должностей и моих заслуг извинить меня, если они видят меня потрясенным справедливой и законной скорбью: ведь они знают, что во всех других делах я всегда просил за подвергавшихся опасности своих друзей и решительно никогда за самого себя. Таким образом, во всей своей защите и во всем этом деле я лишь кратко и вскользь коснулся того, что заведомо относилось к науке, например, рассуждений о законе Аппулея, или о том, что такое умаление величия. В обеих частях речи — и в хвалебной и в возбудительной, из которых ни одна нисколько не отделана по предписаниям науки, — я изложил все это дело так, чтобы показать себя и бурно страстным, когда возбуждаю негодование на Цепиона, и нежно кротким, когда говорю о чувствах к моим близким. Вот каким образом, Суль-пиций, разбил я тогда твое обвинение: я не столько убеждал судей, сколько возбуждал.

50. — Честное слово, Антоний, — воскликнул Сульпиций, — ты говоришь истинную правду: никогда я не видал, чтобы что-нибудь так ускользало из рук, как ускользнуло у меня это дело. Ведь ты сам сказал, что из-за меня ты очутился тогда не перед судом, а перед пожаром. Боги бессмертные, как ты начал речь! С каким страхом! С какой опаской! Как нерешительно и медленно! Как держался ты сначала за единственное, что тебе могли простить, — то, что ты говоришь в защиту своего близкого друга, своего квестора! Как сумел ты первым делом расчистить путь к тому, чтобы тебя слу-203 шали! И вот, когда мне уже казалось, что тебя ничто не спасет — самое большее, если тебе простят защиту недостойного гражданина ради твоей к нему дружбы, — ты вдруг начал потихоньку, еще незаметно для других, но уже настораживая меня, подбираться к своей защите — к защите не мятежа Норбана, но народного гнева, гнева не только справедливого, но заслуженного и должного. И после этого разве ты что-нибудь упустил, нападая на Цепиона? Как ты заквасил все это ненавистью, озлоблением, состраданием! И это не только в твоей защите, но и в нападении на Скавра и на остальных моих свидетелей, чьи показания ты отверг, не отвергая их, но ссылаясь тот же народный гнев. Ты поминал сейчас о предписаниях науки, но я ведь и спрашивал не о них: сам этот рассказ о твоих защитах из твоих собственных уст будет для меня наукой, и не малою.

– Ну , что же, — сказал Антоний, — тогда, если угодно, я и рассказать могу о том, к чему обычно стремлюсь в речах и на что обращаю главное внимание. Ибо долгий жизненный опыт в самых ответственных делах научил нас верным средствам возбуждать у людей душевные движения.

[Средства возбуждения страсти.] 51. Прежде всего я смотрю, требует ли этого дело. Ибо ни по маловажному поводу, ни перед такими слушателями, которых не проймет никакая речь, не следует применять пламенного красноречия, чтобы не вызвать либо смеха, либо отвращения к себе, если мы станем разыгрывать трагедии по пустякам или вздумаем искоренять то, чего и поколебать невозможно. Затем нам надо вызвать речью в душе у судей или у каких бы то ни было наших слушателей такие чувства, как любовь, ненависть, гнев, озлобление, сострадание, надежда, радость, страх, досада. Любовь, например, пробуждается или тогда, когда слушатели видят, что ты защищаешь то, что и им на пользу, или же когда ты стараешься для людей хороших или хотя бы полезных самим слушателям. В первом случае мы пробуждаем любовь, во втором, — защищая добродетель, — пробуждаем уважение; и при этом сильнее действует выражение надежды на будущую пользу, чем упоминание прошлых благодеяний.

Надо стараться обнаружить в том, что защищаешь, или достоинство, или пользу и показать, что тот, к кому ты возбуждаешь эту любовь, не имел в виду никакой собственной выгоды и решительно ничего не сделал ради самого себя. Ведь только личные выгоды людей возбуждают зависть, а их заботы на пользу других внушают уважение. Однако тут следует быть осторожным, чтобы не показалось, будто мы слишком уж расхваливаем честь и славу тех, чьи благодеяния заслуживают любви, ибо это очень часто вызывает зависть и злобу.

Те же самые источники доказательств научат нас управлять и ненавистью: разжигать ее против других и отвращать ее от нас и наших подзащитных; такого же рода средства служат и Для того, чтобы возбуждать или унимать гнев. Именно: если ты будешь раздувать какой-нибудь поступок, опасный или бесполезный непосредственно для твоих слушателей, то вызовешь ненависть; если же раздувать поступок, направленный или вообще против людей благонамеренных, или против тех, кто особенно этого не заслуживает, или, наконец, против всей Республики, тогда вызывается не такая ожесточенная ненвисть, но все же настроение очень близкое к ненависти и к озлоблению. Точно так же внушается и страх как перед личными, так и перед общими опасностями; страх за себя бывает глубже, но и общий страх может быть сведен к страху за себя. 52. То же самое относится и к надежде, и к радости, и к досаде.

Однако едва ли не самое сильное из всех чувств — озлобление, и не меньших усилий стоит его подавить, чем возбудить. Злобствуют люди обычно на равных себе или низших, так как им обидно видеть себя обойденными, а их возвысившимися; но часто они злобствуют и на высших, и тем сильнее, чем те нестерпимее заносятся и нарушают равенство прав превосходством звания или богатства. Если это озлобление надо разжечь, то важнее всего заявить, что это добыто не заслугами, а пороками и преступлениями; а если заслуги человека будут все-таки похвальны и значительны, — сказать, что тем не менее они не идут в сравнение с его непомерной наглостью и чванством. Если же это озлобление надо подавить, то следует указать, что все эти преимущества стоили человеку большого труда, больших опасностей и обращены не на собственную его пользу, а на пользу других; что слава, которой он этим, казалось бы, достиг и которая лишь по заслугам вознаграждает его за опасности, вовсе даже ему не в радость, он нисколько о ней не заботится и ею пренебрегает; одним словом, так как в большинстве людей живет зависть, этот всеобщий и повсеместный порок, а возбуждается зависть зрелищем выдающегося и блистательного счастья, то прежде всего надо всячески постараться это впечатление ослабить и эту молву об исключительном счастье перемешать с напоминаниями о трудах и бедствиях.

Наконец, чтобы вызвать сострадание, нужно заставить слушателя наши горестные слова о ком-то другом соотносить со своими собственными огорчениями или страхами, чтобы он, размышляя о другом человеке, все время возвращался к мыслям о самом себе. Тогда любые случаи человеческих бедствий будут восприниматься с глубоким чувством, если о них говорят со скорбью, а угнетенная и попранная добродетель будет тем более горестна.

Я уже не раз говорил, что первая часть речи призвана засвидетельствовать честность оратора и показать его человеком благонамеренным, а звучать должна мягко и сдержанно; но эта, вторая, к которой оратор обращается для того, чтобы изменить настроение слушающих и всеми способами их увлечь, напротив, должна быть напряженной и страстной. 53. Но между этими двумя родами речи, в одном из которых мы стремимся к мягкости, в другом — к страстности, имеется затрудняющее их разграничение сходство. Ибо и эта мягкость, которою мы располагаем к себе слушателей, должна неким приливом умерять ту пламенную силу, которою мы их же возбуждаем, и эта сила, в свою очередь, должна порою неким дыханием одушевлять ту мягкость. И нет речи более гармонической, чем та, в которой резкость и напряженность оратора смягчена обходительностью, а спокойная мягкость подкреплена некоторой настойчивостью и напряженностью.

В обоих родах речи — и в том, где требуется сила и напряженность, и в другом, где находят выражение характер и образ жизни, — как вступления должны быть неторопливыми, так и заключения — медленными и затянутыми. Нельзя внезапно перескакивать к страстному роду речи, поскольку он не связан с существом дела, а люди хотят сначала услышать о том, что им, собственно, предстоит рассудить; и нельзя

также, вступив на этот путь, тотчас уклоняться от него. Ведь это не то, что доказательство, которое стоит лишь привести, и оно уже усвоено и можно переходить ко второму и к третьему: здесь ты не сможешь сразу, с одного налета побудить ни к милосердию, ни к озлоблению, ни к негодованию. Доказательство ведь опирается на весь ход мысли, который с самого начала запечатлевается в уме; наша же речь стремится не столько вразумить, сколько взволновать судью, а этого нельзя достичь иначе, как пространной, разнообразной и обильной речью в столь же напряженном исполнении. Поэтому те, кто говорит или кратко, или сдержанно, могут судью осведомить, но не взволновать; а все дело в этом.

Ясно, кроме того, что по всем вопросам имеется возможность черпать доказательства и за и против из одних и тех же источников. Чтобы опровергнуть довод, надо или оспорить то, что приводится для его подтверждения, или показать, что тот вывод, какой хотят из этого довода сделать, непоследователен и не вытекает из предпосылок; или же, наконец, если так его не отвергнешь, надо привести доказательство противоположного, столь же или даже более веское. А когда противник обращается к слушателям кротко, чтобы их привлечь, или страстно, чтобы их увлечь, тогда это надо отражать противоположными чувствами: так ненависть подавляет доброжелательство, озлобление подавляет сострадание.

54. Вот здесь и оказываются приятными и часто очень полезными шутка и остроумие, и если даже все другое может быть предметом науки, то уж они-то заведомо относятся к свойствам природным и ни в какой науке не нуждаются. Этими свойствами, ты, Цезарь, по-моему, далеко превосходишь других; поэтому ты первый можешь подтвердить, что нет никакой науки остроумия, а если какая и есть, то ты сам лучше всех ее нам преподашь.

[Юмор и остроумие.] — Ну, — сказал Цезарь, — я-то как Раз полагаю, что человек, не лишенный вкуса, о чем угодно будет рассуждать остроумнее, чем о самом остроумии. Однажды мне случилось познакомиться с некоторыми греческими книгами, под заглавием «О смешном». Я понадеялся чему-нибудь по ним научиться. И я нашел там немало забавных и шутливых греческих словечек (ведь и сицилийцы, и родосцы, и византийцы, и особенно афиняне в этом отношении превосходны); однако те, кто пытался подвести под это остроумие какие-то научные основы, сами оказались настолько неостроумны, что впору было смеяться над их тупостью. Вот почему мне и кажется, что остроумию никоим образом нельзя научиться.

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

Только великая скорбь позволила мне сделать то озлобление сострадание
Речь антония похвала красноречию
Для оратора ничего нет более важного при произнесении речи
Но эти источники доказательств могут быть полезны только такому оратору
В своих насмешках над ораторами он казался мне сам величайший оратором

сайт копирайтеров Евгений