Пиши и продавай!
как написать статью, книгу, рекламный текст на сайте копирайтеров

 ΛΛΛ     >>>   

>

Ортега-и-Гассет Х. В гуще грозы


Вступление и перевод с испанского АНАТОЛИЯ ГЕЛЕСКУЛА

В самом начале века Хосе Ортега-и-Гассет, тогда еще студент, мечтавший стать журналистом, опубликовал свой первый очерк, пару страниц прозы — кстати, прекрасной, — где по ходу впечатлений и размышлений обронил фразу, похожую на вздох: “Думать легче, чем любить”. Это юношеское признание Ортеги кажется зернышком, из которого выросла и разветвилась его “философия жизни”.

Альбер Камю выразительно сформулировал “фундаментальный вопрос философии” — стоит жизнь или не стоит того, чтобы ее прожить. “Фундаментальность” подобного вопроса Ортега осознал намного раньше, с той лишь разницей, что считал жизнь “единственно достоверным в человеке” и не оспаривал ее. Вопрос ставился иначе — как прожить ее, чтобы она того стоила. Вопрос, не Ортегой поставленный, стар как мир. Ответа домогались и мудрецы, и простые смертные, но уверенно и безапелляционно отвечали лишь законоучители и моралисты. Ортега — ни то, ни другое, и его жизненную установку, кратко и крайне огрубленно, можно свести едва ли не к парадоксу: конечный ответ в том, что сам вопрос ставится и решается на каждом шагу. Ортега говорил: “Жизнь, данную нам, мы не получаем готовой, а должны сделать ее, каждый свою. Мы должны внутренне оправдать свой выбор, то есть понять, в каком из возможных действий мы полнее осуществимся, в каком из них больше смысла, какое из них наиболее наше. Не решив это, мы обманем и предадим себя, убьем частицу нашего жизненного срока, тем более что времени у нас в обрез”.

Совет ясен и прост, но несколько опасен и на первый взгляд толкает к полному произволу, поскольку выбрать можно все, чего душа пожелает, а уж “внутренне оправдать свой выбор” — и вовсе дело нехитрое. Но это лишь на первый взгляд. Ортега не имморалист, и девиз Ницше, которого он ценил, едва ли не любил и постоянно оспаривал, — “Над жизнью судьи нет” — для него неприемлем. Другое дело, что “судьям” он не доверял и вообще их недолюбливал.

Для Ортеги жизнь подсудна, потому что жизнь — это поручение. Чье поручение, он выносит за скобки. Действительно, чье? Тех, кто рожал в муках и растил в трудах и тревогах. Народа, в котором растем, проникаясь его культурой и этикой. Человечества с его тяжким опытом борьбы и выживания. Законов живой природы и других, неведомых, перед которыми опыт и знание уступают место вере. “Жизнь как поручение” смахивает на гиперболу, но гипербола только в литературе — преувеличение, а в математике ее ветви уходят в бесконечность.

Все это Ортега не обходит стороной, но сосредоточен он на тех, кому поручение дано: “Жизнь всегда единственна, это жизнь каждого, жизни “вообще” не бывает”. И если поручение не выполняется, то жизнь, по словам Ортеги, становится лишь неудачным самоубийством. “Наша жизнь — стрела, пущенная в пространство, но стрела эта сама должна выбирать мишень. Поэтому ничто так достоверно не говорит о человеке, как высота мишени, на которую нацелена его жизнь. У большинства она ни на что не нацелена, что тоже своего рода целенаправленность”. Эту злосчастную целенаправленность Ортега исследовал в своей знаменитой книге “Восстание масс” и вообще на протяжении всей жизни. Уже в эмиграции, накануне мировой войны, он писал: “Если тигр не может перестать быть тигром, не может “растигриться”, то человек постоянно рискует расчеловечиться. И для этого не обязательно, чтобы с ним, как с любым животным, что-то стряслось, — человек просто-напросто перестает им быть. Это правда, и не отвлеченная, а применимая к каждому из нас”.

Взгляды Ортеги с годами, естественно, варьировались, надежды сменялись разочарованиями, но его жизненная установка в корне не менялась. В сущности, о чем бы он ни писал, все было лишь поводом для ее утверждения.

Ортега — из “поколения 98 года”; так окрестили в начале века цвет испанской интеллигенции, тех немногих, кто счел своим долгом вернуть народу достоинство. В 1898 году стала “суверенной” последняя из заокеанских колоний, и слово “империя” окончательно сменилось словом “Испания”, а национальная самоуверенность — растерянностью и разбродом. Имперский принцип блистательно сформулировала наша Екатерина Великая: “Люди народятся, а земли — нет”. С утратой чужих земель и необходимостью обустраивать свою подобная убежденность испаряется: оказывается — люди наперечет, и неизвестно, народятся ли новые, и как скоро, и не займут ли их место нелюди. Надо сказать, философская публицистика Ортеги звучит вполне современно и вчитываться в нее стоит. Бог весть, появится ли в России “поколение 98 года”, а так хотелось бы.

Ортега любил Испанию без сантиментов, мужской любовью, требовательной и едва ли не суровой, но непритворной. На его глазах Испания становилась европейским захолустьем, и он искал возбудителя этой сонной болезни: “В Испании господство массы, но массы с наибольшей властью, массы высшего и среднего классов”. Название самой известной его книги — “Восстание масс”, привычное словосочетание нашего века, — иронично и способно сбить с толку, особенно тех, кто, по словам автора, читает в книгах одни названия. Ни восстаний, ни масс в обычном понимании там нет. Масса у Ортеги — понятие внеклассовое: массовый человек, детище нашего стандартизированного мира, человек без корней, не наделенный ни культурой, ни исторической памятью, трутень с неразвитой душой и хорошо развитым желудком, одинаков на всех ступенях социальной лестницы и на самом верху проявляется лишь отчетливей и разрушительней.

Массовый человек — это “всякий и каждый, кто ощущает себя таким же, “как и все”, и не только не удручен, но доволен своей неотличимостью. Не обманываясь насчет собственной заурядности, он утверждает свое право на нее и навязывает ее всем и всюду... Специфика нашего времени не в том, что посредственность полагает себя незаурядной, а в том, что она безбоязненно провозглашает и утверждает свое право на пошлость, или, другими словами, утверждает пошлость как право”. И беда нашей цивилизации, по убеждению Ортеги, в том, что она плодит именно такой, гибельный для нее человеческий тип.

Ортега пришел к выводу, что достигнутый прошлым веком технический и социальный прогресс повысил уровень жизни и понизил уровень самого человека — словом, улучшил покрой, но ухудшил материал, а в итоге сделал человека большим варваром, чем был он сто лет назад: “В массу вдохнули силу и спесь современного прогресса, но забыли о духе; естественно, она и не помышляет о нем”. Авансцену истории захватил новый герой, неспособный выдумать порох, но вполне способный им воспользоваться. Уже не обремененный нуждой, но еще не обремененный культурой, он торопится завладеть плодами цивилизации и бездумно подрывает ее корни. Потребительский эгоизм и массовая косность избавляют от личной ответственности за мир и свои действия в нем — и автоматически ведут к вождизму, стадности и добровольному превращению в безликую деталь безликой государственной машины. Так, по словам Ортеги, “скелет съедает тело”.

В сущности, “Восстание масс” посвящено болезни века, унесшей столько жизней. Ортега исследовал не облик, а природу тоталитаризма, общую для всех его ипостасей, и нащупал корни еще до того, как расцвела их буйная поросль. Недаром немецкий перевод “Восстания масс” был в третьем рейхе одной из самых читаемых подпольных книг.

Предисловие к французскому изданию “Восстания масс” Ортега написал десятилетие спустя после окончания книги, в Голландии, куда вызволил его из растерзанной Испании историк Йохан Хёйзинга. Предчувствовал ли Ортега, что это начало эмиграции и родину он увидит не скоро? Бог знает. Но предчувствовал он многое — и годами раньше в одном из выступлений выкрикнул: “Нас ждет катастрофа, и вы это скоро поймете. А я уже понял”. Профессор метафизики, увы, не мог отсрочить землетрясение, но предупреждал о нем и, главное, внушал, что жизнь на этом не кончится и уцелевшим придется прожить ее. Будет ли она того стоить?

Целиком предисловие равно по объему трети самой книги. Это отдельная работа Ортеги, и с книгой, к которой автор явно относился прохладней, чем читатели, она связана лишь косвенно, зато с тревогами дня — напрямую. Отсюда слегка усталый и печальный тон, лишенный воинственного блеска “Восстания масс”. Ортега старается говорить ровно и спокойно. Но остается верен себе — в предисловии к французскому изданию он корит французов и хвалит англичан, а в синхронном предисловии к английскому, наоборот, корит англичан, упрекая их в близоруком пацифизме. Это не издержки бойцовского темперамента, а скорее творческий принцип Ортеги. Он видел в читателе не профана, раздавленного грузом доказательств, а равного — собеседника, готового спорить и думать. И поэтому с доказательствами не слишком осторожничал. Можно, конечно, лишь усмехнуться, когда Ортега уподобляет европейские войны семейным сварам. И державная шутка Карла V касательно ненавистного французского кузена и родственного влечения обоих к миланским богатствам как-то не вызывает улыбки. Историки знают, какую резню “кузен Франциск” учинил в Милане, а военный трофей, оттуда им вывезенный, знают не только историки: трофеем стал Леонардо да Винчи, он умер во Франции, а его единственную скульптуру — конную статую на миланской площади, поражавшую современников дерзостью замысла и силой исполнения, — раскрошила пьяная солдатня. Европа самоуничтожалась не меньше, а едва ли не больше, чем любой другой регион человеческого обитания. Но суть написанного Ортегой не в доводах, а в отчаянном призыве к европейской солидарности.

Отсюда и его неловкие комплименты англосаксам. Назвать Ортегу западником не поворачивается язык, западнее Испании — одна лишь Атлантика. Но он нашел свой Запад. Англия была вечным соперником, а порой — заклятым врагом Испании, и это закрепилось в народном сознании. Раскрепощая сознание, Ортега стремился вытеснить из него образ заведомого врага и внушал, что к удачливому сопернику стоит приглядеться и многому от него можно научиться, была бы охота. Но главное даже не это. Ортега не раз писал о фашизме, и особенно беспощадно — в “Восстании масс”. Но он недооценил его грозную мощь, хотя бы потому, что реальной политической силой тогда был лишь итальянский фашизм, крикливый и сравнительно мягкий. Зрелости твердого шанкра он достиг в Германии — стране, где Ортега учился, которая была для него второй родиной, Германией философии, музыки и любимого им Гёте. “Дубы растут на болоте”, — сказал когда-то Гейне. Чувствуя, как болото засасывает Европу, Ортега увидел в Англии островок твердой земли под ногами, и чутье историка его не подвело. Британия не первой приняла удар, но первой выдержала его, будучи практически безоружной (как известно, Черчилль во время патриотического радиообращения к народу: “Мы будем бить врага на каждом дюйме наших отмелей...” и т.д. — отвернулся от микрофона и буркнул: “Только не знаю чем. Пивными бутылками?”). И упреки в пацифизме, и надежды Ортеги оправдались — Англия два года держала удар в одиночку.

Но сегодня, когда читаешь Ортегу, мысли невольно обращаются не к давней истории — великим армадам, английским каперам и прочему героическому разбою — и не к нашей, недавней и памятной, а к великому англичанину, из-за которого, впрочем, как из-за Колумба, спорит немало народов — евреи, ирландцы, испанцы и даже цыгане. Герой Чаплина — не просто маленький человек, не просто эмигрант, изгой и бродяга. Это рыцарь Печального Образа, горестный символ европейца, утратившего Европу. Для его маски или, если хотите, герба Чаплин выбрал облик бывшего парижанина — безошибочный выбор гения. Именно Париж с его блеском и нищетой, пламенностью и пошлостью, с его борделями и баррикадами долго был нервным центром Европы и едва ли не олицетворял ее. Скиталец Чарли, этот кургузый Дон Кихот в котелке вместо шлема Мамбрина, храбро отстаивает в Новом Свете старые европейские ценности — умение любить, рисковать и жертвовать собой.

Конечно, сопоставлять трагикомического бродяжку и европейского мыслителя, мягко говоря, некорректно, а выражаясь жестче — нелепо. Но, может быть, это позволит понять одиночество Ортеги и различить за россыпью рассуждений связующую нить, единую сквозную ноту — тоску по Европе, которую столько проклинали, и всегда поделом, которую столько раз хоронили, но утратить которую немыслимо, потому что заменить нечем.

Из предисловия к французскому изданию “Восстания масс”

Эта книга — если признать ее книгой — датируется... Публиковаться она начала в 1926 году в мадридской газете, и на содержании, слишком человеческом, не могло не сказаться время. К тому же бывают периоды, когда мир убыстряется и движется с головокружительной скоростью. На нашу долю выпала одна из таких эпох, чересполосица подъемов и падений. Поэтому события обогнали книгу. Немало ее предвидений вскоре сбылось и уже стало прошлым. Кроме того, за годы хождения этой книги вне Франции многие ее положения дошли до французского читателя в анонимном виде и успели стать общим местом. Словом, налицо прекраснейшая возможность совершить доброе дело, самое гуманное в наши дни, — не печатать лишнюю книгу. Сам я так и поступал — вот уже пять лет, как издательство “Stok” предложило мне перевести эту вещь. Однако я убедился, что органическое целое изложенных в ней мыслей французскому читателю неведомо, и верно оно или нет, но предложить его для читательских размышлений и критики представляется нелишним.

В последнем я не слишком уверен, но это не столь уж и важно. Важно, однако, чтобы к чтению приступали без неоправданных надежд. Перед вами всего-навсего ряд статей, опубликованных в мадридской газете широкого хождения. Как почти все мной написанное, эти страницы адресованы немногим испанцам, с которыми свела меня судьба. Кто поручится, что мои слова, сменив адресата, донесут до французов то, что собирались? Трудно рассчитывать на удачу, особенно мне, убежденному, что говорить — занятие призрачное, куда призрачней, чем принято думать. Впрочем, как и все или почти все, что делает человек. Речь именуется средством для выражения наших мыслей. Но всякое определение верно, если оно иронично и подразумевает исключения, а воспринятое иначе — ведет к печальным недоразумениям. Так уж повелось.

Не суть важно, что речь — это еще и средство скрывать мысли, то есть попросту лгать. Ложь не могла бы существовать, не будь наша речь изначально и обычно искренней. Фальшивая монета ходит, опираясь на полноценную; в конце концов, обман — убогий прихлебатель честности. Нет, не этим опасно вышеупомянутое определение — опасно то благодушие, с которым мы привыкли его выслушивать. Ведь само по себе это определение не уверяет нас, что с помощью языка мы можем выразить все наши мысли достаточно адекватно. Этого оно нам не обещает, но и не позволяет также взглянуть в лицо истине: люди не понимают друг друга и, обреченные на фатальное одиночество, изнемогают от усилий достучаться к ближнему. Язык — одно из этих усилий, способное иногда с наименьшей приблизительностью выявить то, что творится у нас внутри. Только и всего. Но обычно мы не пользуемся этой возможностью. Наоборот, когда человек раскрывает рот, он делает это потому, что верит, будто может высказать все, что думает. Это иллюзия. Язык не дает нам такой возможности. Он передает более или менее часть того, что мы думаем, и ставит неодолимую преграду перед остальным. Если для математических изложений и доказательств он еще пригоден, то применительно к физике уже неточен и недостаточен. И соответственно, когда речь заходит о более важном, более человеческом, более “реальном”, неточность, неясность и неуклюжесть языка стремительно растут. Следуя застарелому предрассудку, мы говорим и слушаем с такой простодушной уверенностью, что нередко понимаем друг друга хуже, и намного хуже, чем в те минуты, когда молча силимся угадать чужие мысли.

 ΛΛΛ     >>>   

Человеческие проблемы
человеческий тип
Вошедшей в человека
ОртегаиГассет Х. О точке зрения в искусстве современной философии

сайт копирайтеров Евгений