Пиши и продавай!
как написать статью, книгу, рекламный текст на сайте копирайтеров

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

ства (особенно в чистой форме азартной игры). Личностные черты допускаются сюда только в виде любезности или соблазнительности, лишенные какого бы то ни было психологического эквивалента. Так проходит игра — божественная прозрачность направляющего ее Правила.
Очарование игры порождается этим избавлением от всеобщности в конечном пространстве — этим избавлением от равенства в непосредственном дуальном паритете — этим избавлением от свободы в обязательстве — этим избавлением от Закона в произвольности Правила и церемониала.
В каком-то смысле люди более равны перед церемониалом, чем перед Законом (отсюда, возможно, та приверженность вежливости и церемониальному конформизму, которой отличаются в особенности малообразованные слои общества: конвенциональными знаками обмениваться проще, чем нагруженными смыслом, "интеллигентскими" знаками). Люди и более свободны в игре, чем где бы то ни было, потому что им не приходится по-настоящему усваивать правило, они должны лишь выказывать по отношению к нему чисто формальную верность — и они избавлены от требования преступать его, как обстоит дело с законом. Правило освобождает нас от Закона. Избавляет от принуждения выбора, свободы, ответственности, смысла! Только силой про-
239

извольных знаков устраняется террористическая ипотека смысла.
Но не будем обманываться: конвенциональные знаки, ритуальные знаки — это все знаки обязанные. Ни один из них не волен, соотносясь с реальностью отношением истины, означать что-либо изолированно. Конвенциональным знакам неведома та свобода артикулировать себя по воле своих аффектов и своего желания (смысла), какую обрели индивиды и знаки в современную эпоху. Они не могут пуститься в свободное плавание — каждый такой знак слишком отягощен собственной референцией, своей частицей смысла. Каждый отдельный знак связан с другим, но не в абстрактной структуре языка, а в бессмысленном течении церемониала, все знаки отдаются эхом и удваиваются в других, настолько же произвольных.
Ритуальный знак не является репрезентативным знаком, а потому не заслуживает нашего понимания. Но он избавляет нас от смысла. И по этой причине мы особенно сильно привязаны к нему. Игровые долги, долги чести — все, что касается игры, священно, поскольку условно.
Барт во "Фрагментах речи влюбленного" следующим образом оправдывает свой выбор алфавитного порядка изложения: "Чтобы подавить искушение смысла, следовало найти абсолютно неозначающий порядок", а имен-
240

но ни заранее оговоренный, ни даже чисто случайный, но совершенно условный. Поскольку, как утверждает Барт, цитируя одного математика, "нельзя недооценивать способности случая порождать монстров", т.е. логические последовательности, т.е. смысл.
Иными словами, смыслу противостоит вовсе не тотальная свобода или тотальная индетерминация. Смысл может рождаться и в простой игре хаоса и случайности. Какие-то новые диагонали смысла, новые последовательности могут возникать из беспорядочных токов желания: так происходит во всех современных философиях, которые толкуют о "молекулярности", "интенсивности" и претендуют на подрыв смысла путем дробления, преломления и разветвления желания, представляемого в виде броунова движения частиц — как и случай, желание обладает способностью порождать (логических) монстров, и способность эту нельзя недооценивать.
Детерриториализация, отключение, отрыв — все это не дает избежать смысла. Но мы можем избежать его, подменив смысловые эффекты еще более радикальным симулякром, еще более условным строем — таков алфавитный порядок изложения у Барта, таково игровое правило, таковы бесчисленные ритуалы повседневной жизни, противостоящие разом и беспорядку (случайности), и порядку смысла (политическому, историческому, социальному), который им хотят навязать.
Индетерминация, отрыв, пролиферация (в виде звезды или ризомы) — все это лишь обобщает смысловые
241

эффекты, распространяя их на всю сферу бессмыслицы, лишь обобщает чистую форму смысла — форму целесообразности без цели и без содержания. И один только ритуал упраздняет смысл.
Вот почему не существует "ритуалов трансгрессии". Этот термин противен смыслу, особенно применительно к празднеству, поставившему столько вопросов перед нашими революционерами: является ли празднество трансгрессией или же возрождением Закона? Чушь: ритуал, ритуальная литургия празднества не относятся к строю Закона или его трансгрессии, они принадлежат к строю Правила.
Столь же абсурдно наше отношение к магии. Мы повсюду торопимся перетолковать по закону то, что в действительности обусловливается правилом. Так, в магии мы усматриваем попытку словчить с принципом производства и законом труда. Дикари, дескать, преследуют те же "полезные" цели, что и мы, только не хотят для их достижения делать рациональных усилий. Но это вовсе не так: магия есть ритуал, нацеленный на поддержание игры аналогического сочетания мира в единую цепочку, циклической взаимосвязи всех вещей, связанных своими знаками: магией правит одно гигантское правило игры, и основная проблема здесь — сделать так, чтобы вещи и дальше играли подобным образом — в силу своей аналогической смежности или же под чарами со-
242

блазна. Ничего общего с линейной цепочкой причин и следствий, которая так хорошо знакома нам. Такая цепочка, такая взаимосвязь объективна, но не слажена — она "неправильна", поскольку нарушает правило.
Магию нельзя даже назвать хитростью перед лицом закона — она не обманывает. Она расположена в совсем иной плоскости. Вот почему судить о ней исходя из этого критерия столь же абсурдно, как и оспаривать произвольность правил игры с точки зрения "объективных" данных природы.
Та же плоская объективистская чушь изрекается и по поводу игры на деньги. Цель у такой игры якобы чисто экономическая: заработать деньги, не затратив при этом никаких усилий. Та же попытка перескочить переходные этапы, что и в случае магии. Та же трансгрессия принципа эквивалентности и труда, правящего "реальным" миром. Тогда истину игры следовало бы искать именно в реальном мире, в области манипуляций с ценностью и законом стоимости.
Но это означало бы забвение присущей игре силы соблазна. Не только той, что увлекает и приковывает вас к игре, но и связанной с игровым правилом силы трансмутировать ценности. Поставленные на кон деньги тоже отклоняются от своей истины, совращаются — отрываются как от закона эквивалентности ("выбрасываются на ветер"), так и от закона представления: они перестают быть репрезентативным знаком, поскольку преображаются в ставку. Ставка же ничего общего не имеет с
243

вкладом. Вложенные во что-либо, деньги сохраняют форму капитала — поставленные на карту, они принимают форму вызова. Деньги, брошенные на кон, не имеют абсолютно ничего общего с капиталовложением, как и сексуальная "инвестиция" ("загрузка либидо") ничего общего не имеет со ставкой обольщения.
Инвестиции, контринвестиции — все это психическая экономия влечений и пола. Игра, ставка и вызов — это уже фигуры страсти и соблазна. В более общем плане: всякий денежный, языковой, сексуальный или аффективный материал получает совершенно различный смысл в зависимости от того, мобилизуется ли он в инвестицию или же обращается в ставку. Две эти фигуры абсолютно несводимы одна к другой.
Если бы игра имела какую бы то ни было цель или вообще финальность, тогда единственным истинным игроком оказался бы шулер. В трансгрессии закона, возможно, и есть какое-то очарование — но ничего подобного нет в факте жульничества, в факте трансгрессии правила. Шулер, впрочем, и не совершает никакого преступления, поскольку игра не является системой запретов, а значит, нет и черты, которую можно было бы переступить. Правило нельзя "преступить", его можно лишь не соблюсти. Но несоблюдение правила не приводит к состоянию трансгрессии — оно попросту отбрасывает вас под пяту закона.
244

Так происходит с шулером, который профанирует ритуал, отрицает церемониальную условность игры и тем самым возвращает на сцену экономическую целесообразность (или психологическую, если играет ради удовольствия от выигрыша), т.е. закон реального мира. Дуальное очарование игры разрушается вторжением индивидуальной детерминации. Преступление шулера, за которое некогда его карали смертью и за которое его по-прежнему жестоко осуждают, на самом деле одного порядка с инцестом — нарушение правил культурной игры в пользу "закона природы".
Для шулера не существует даже ставки. Он смешивает ставку с процессом получения прибавочной стоимости. Ведь прежде всего ставка позволяет вступить в игру, использовать ее еще с какой-либо целью означает растрату того, что вам уже не принадлежит. Точно так же и правило есть не что иное, как сама возможность игры, дуальное пространство партнеров. Искать в нем самоцель (закон, истину) — значит разрушать и игру, и ставку. Правило не обладает автономией — этим, по Марксу, важнейшим качеством товара и субъекта товарно-денежных отношений, этой неприкосновенной ценностью экономического царства. Шулер-то как раз автономен:
он поднимает на щит закон, свой собственный закон, против произвольного ритуала правила — и тем самым роняет себя. Шулер свободен, и в этом его падение. Шулер вульгарен, потому что не позволяет себе поддаться соблазну игры, потому что отказывает себе в умопо-
245

мрачении соблазна. Можно, впрочем, предположить, что выгода, на которую он рассчитывает, — всего лишь предлог, в действительности же он передергивает только ради того, чтобы ускользнуть от соблазна, из страха поддаться соблазну.
Вызов игры совсем другое дело, а игра всегда вызов — не только за зеленым столом. Свидетельство тому — история того американца, который дал в газете объявление "Пришлите мне один доллар" и получил затем десятки тысяч. Он никому ничего не обещал, так что о мошенничестве здесь не приходится говорить. Он не написал "Мне нужен один доллар" — так ему никто и цента бы не дал. Он лишь внушил читателям едва ощутимую надежду на то, что они чудесным образом могут получить за свой доллар кое-что взамен. Кое-что неравноценное. Сорвать куш. Он бросил им вызов.
Что за таинственную сделку им выпала возможность заключить вместо того, чтобы накупить на свой доллар мороженого? Конечно, они не верили, что с обратной почтой получат десять тысяч. На самом деле они по-своему приняли этот вызов и, что важнее, еще и другой — ведь им была предложена ситуация магической "вилки", в которой выигрывают при любом раскладе:
"Как знать, может, что и выгорит (десять штук с обратной почтой), тогда это знак расположения ко мне богов (Каких? — Да тех, что объявление в газете дали!).
246

А не сработает, значит, та неведомая сила, что послала мне знак, просто не приняла вызов. Тем хуже для нее. Я же в этой игре с богами выиграю психологически".
Двойной вызов: мошенник бросает его лопуху, но и простофиля бросает вызов — судьбе. Если судьба его одолевает, теперь он с ней в расчете. Чувство вины всегда падко на экзорцизм, в этом на него всегда можно положиться — но дело-то тут не столько в чувстве вины. Нелепая отправка доллара в ответ на нелепо вызывающее объявление есть религиозный, жертвенный ответ в полном смысле слова и сводится он к следующему: "Не может такого быть, чтоб за этим ничего не стояло. Я требую богов ответить или вообще перестать быть" — такой предупредительный окрик небесам всегда доставляет удовольствие.
Ставка и вызов, пред-упреждение, перебивание ставок — за всем этим и речи быть не может о вере во что-то, вере в смысле верования. Да разве кто-нибудь во что-либо "верит" подобным образом? Дело ведь не в том, чтобы верить или не верить во что-то — в Деда Мороза, например. Это просто нелепое понятие сродни мотивации, потребности, инстинкту, влечению, желанию и бог знает каким еще легко напрашивающимся тавтологиям, которые прячут от нас тот факт, что за нашими поступками нет никакого "психологического фундамента" ве-
247

рования, а есть лишь ставки, есть лишь вызовы; никакого спекулятивного расчета на чье-то там бытие (человека с долларом, например, или Бога) — одна только непрестанная провокация: игра. В Бога не верят, не верят и в случай — разве что в низведенных до банальности дискурсах религии и психологии. Им бросают вызов, они бросают вам вызов, с ними играют, и потому "верить" в них не нужно — верить им не должно.
В религиозном строе не верование, но вера занимает то же место, что и обольщение в любовном вызове. Верование имеет в виду бытие Бога, но бытие — всего лишь скудный остаточный статус, это то, что остается, когда все прочее выхолощено; вера же есть вызов бытию Бога, вызов Богу быть — и умереть в ответ. Верой Бог соблазняется, и не ответить он не может, потому что соблазн, как и вызов, есть обратимая форма. Отвечает он благодатью, которая есть стократный возврат и воздаяние Бога в ответ на вызов веры. Все вместе образует систему обязательств, как при ритуальном обмене, и Бог всегда связан, он всегда вынужден отвечать, притом что бытие ему никогда не навязывается. Верование одного требует от Бога — существовать и гарантировать существование мира: лишенная очарования, контрактная форма; вера делает Бога ставкой в игре: вызов Бога человеку, заставляющий человека быть (ответить на который можно и смертью), сталкивается с вызовом человека Богу, заставляющим Бога ответить на его жертву, т.е. пожертвовать в ответ самим собой.
248

Всегда имеется в виду нечто большее, нежели равноценный обмен, нечто выходящее за рамки бытийного контракта, и как раз это нечто, эта избыточность вызова в сравнении с договором, этот перехлест, не вписывающийся в эквивалентность причин и следствий, и есть, собственно, эффект соблазна — соблазна игры, соблазна магии. Мы столь живо представляем его себе в контексте любовного обольщения — так почему же в наших отношениях с миром должно быть иначе? Символическая эффективность — не пустой звук. Она отражает иной способ обращения вещей и знаков, по своей действенности и силе превосходящий способ обращения экономический. Гипнотизм баснословного выигрыша в игре питается не столько притягательностью денег, сколько тем, что по ту сторону закона равноценности, по ту сторону контрактного закона обмена вам удается включиться в эту другую, символическую цепь мгновенного и непомерного перехлеста, в эту цепь соблазна строя вещей.
По сути ведь ничто не мешает тому, чтобы и вещи, как и живые существа, можно было соблазнить — стоит лишь отыскать правила игры.
В этом вся проблема случая. Пари магического поединка мало чем отличается от заклада наших азартных игр. Ставка — ценная вещица, которая бросается в лицо случаю, воспринимаемому как некая запредельная инстанция, но вовсе не затем, чтобы снискать его милость, а чтобы отказать ему в его запредельности, его абстрактности, превратить в партнера и соперника. Ставка —
249

требовательное предупреждение, игра — дуэль: случай призывается ответить, связывается закладом игрока, он обязан объявить себя либо благосклонным, либо враждебным. Случай не остается нейтральным, игра преображает его в игрока, в агонистическую фигуру.
То же самое гласит и основополагающая гипотеза игры, а именно: случая не существует.
Случай в нашем понимании, т.е некий алеаторный механизм, чистая вероятность, подчиненная закону вероятностей (а не правилу игры), этот современный, рационалистической закваски случай (своего рода великая алеаторная нейтральность, образ и итог непостоянной, волнующейся вселенной, обузданной статистической абстракцией, божество, лишившееся божественности, обязательств и очарования), — в сфере игры этот случай вовсе отсутствует. Игра для того и существует, чтобы вызвать случай к жизни. Отрицая господствующий в мире механизм алеаторного распределения, азартная игра стремится к слому всего этого нейтрального порядка и воссозданию в противовес ему ритуального строя обязательств, который объявил бы шах всему миру свободы и эквивалентности. Вот где игра радикально противостоит Закону и экономике. Она всегда подвергает сомнению реальность случая как объективного закона, подменяет алеаторику агонистикой и ставит на место этой реальности вселенную обязательств, предпочтений, поединков — вселенную очарования в строгом смысле слова, вселенную соблазна.
250

Отсюда всевозможные связанные с игрой суеверия и манипуляции, которые многим представляются лишь искаженной формой игрового поведения (Кайуа). Колдовские ухищрения игроков — кто-то ставит на цифры, входящие в дату его рождения, кто-то засекает серии (в Монте-Карло одиннадцать выпадало одиннадцать раз кряду) или ловит момент для удвоения ставок, гадая по кроличьему хвосту в кармане пиджака, — все это питается подспудной уверенностью в том, что случая не существует, представлением о мире, опутаннном сетями символических взаимосвязей — не алеаторными соединениями, но сетями обязательства, сетями соблазна. Остается лишь задействовать эти механизмы.
Любой ценой игрок стремится защититься от нейтральной вселенной, неотъемлемой составляющей которой является объективный случай. Он делает вид, что в принципе все можно обольстить — цифры, буквы, закон, управляющий их распорядком, — он хочет обольстить сам Закон. Малейший знак, малейший жест обладает смыслом, но это не подразумевает рациональной последовательности, цепочки знаков, а означает, что любой знак уязвим со стороны прочих, что любой знак может быть обольщен другими знаками, что мир складывается из неумолимых взаимозависимостей, которые, однако, не являются цепями Закона.
Именно в этом "безнравственность" игры. Чаще-то всего безнравственным объявляется другое — стремление выиграть побольше да поскорее. Но в таком случае игра
251

предстает "лучше", чем она есть на самом деле. В действительности игра куда безнравственней. Она безнравственна потому, что подменяет порядок производства порядком обольщения.
Если игра оказывается предприятием по обольщению случая, отслеживающим эти обязательные сцепления знаков друг с другом, отличающиеся как от причинно-следственных цепочек, так и от алеаторных серийных последовательностей, если игра стремится упразднить объективную нейтральность и статистическую "свободу" случая, схватывая его в форме поединка, вызова и регламентированного вздувания ставок, тогда бессмысленно пытаться представить себе, как делает это Делёз в "Логике смысла", некую "идеальную ифу", которая состояла бы в полном высвобождении случая из любых взаимосвязей, в наращивании индетерминации, которая дала бы место одновременной игре всех серий разом, а значит, и радикальному выражению становления и желания.
Нулевая или ничтожно малая вероятность того, что две цепочки когда-либо пересекутся, упраздняет ифу (если ни одна цепочка вовсе не пересекается с какой-либо другой, тогда и случая-то никакого нет). Но и возможность никак не определенного переплетения цепочек в любой момент времени тоже ее упраздняет. Потому что игра начинается только с пересечения двух или нескольких цепочек в пространстве-времени, описан-
252

ном правилом, — самый случаи возникает лишь при наличии такого правила, причем правило вовсе не означает ограничения свободы по сравнению с "тотальным" случаем, но есть не что иное, как способ проявления игры.
Нас уверяют, что где "больше" случая, там и игры больше. Но это означает представлять себе то и другое как "свободу" нанизывания знаковых цепочек, имманетный дрейф, "отвязность", перманентное расторжение порядков и последовательностей, нерегламентированную импровизацию желания — как род даймона или злого духа, который дует, где хочет, — вдувая то малость случая, то лошадиную дозу становления, противостоящего регламентированной экономии мира.
Но ведь это нелепо: становления не может быть больше или меньше. Не может быть ни дозы становления, ни сверхдозы. Мир либо включен в цикл становления и тогда уж остается в нем ежесекундно, либо нет. Как бы то ни было, нет никакого смысла "принимать сторону" становления — или случая, если уж на то пошло, или желания, коль скоро оно существует как таковое: выбирать тут вообще не приходится. "Принимать сторону первичных процессов — это все еще эффект процессов вторичных" (Лиотар).
Сама идея какого-то ускорения, усиления, наращивания ифы и случая, словно речь идет о концентрации кислоты в химическом растворе, идея экспоненциального роста становления означает не что иное, как пре-
253

вращение их благодаря путанице с понятием желания в простую функцию энергии. Но случай к этому не сводится — быть может, следует даже признать, как это втайне делает для себя игрок, что случая вообще нет. По сути, многие культуры вовсе не знают термина или понятия случая, потому что для них просто не существует ничего случайного, а значит, никакая алеаторика и не учитывается, даже при расчете вероятностей. Лишь в недрах нашей культуры могла родиться эта возможность принять в качестве ответа индетерминацию и объективное беспорядочное блуждание феноменов — статистический, неорганический, объективистский ответ, нерешительный и безжизненный. Если хорошенько подумать, то вся эта гипотеза алеаторной случайности вселенной, не связанной абсолютно никакими обязательствами, начисто лишенной всякого формального или символического правила, эта гипотеза молекулярного объективного беспорядка вещей — именно та, что так идеализируется и превозносится в молекулярном видении желания, — полный бред. Едва ли она менее безумна, чем гипотеза объективного порядка вещей и причинно-следственных цепочек, составившая весенние деньки нашего классического рассудка. Впрочем, одна органично вытекает из другой по логике остатков, иначе говоря отходов.
Случай впервые увидел свет в качестве остатка логического строя детерминации. Даже будучи гипостазирован в качестве революционной переменной, он тем не менее остается зеркальным отражением принципа при-
254

чинности. Его обобщение, его безусловное "освобождение" (например, в делёзовской идеальной игре) — неотъемлемые элементы той политической и мистической экономии остатков, которая действует ныне повсюду и проводит главным образом структурную инверсию слабых терминов в термины сильные: некогда непристойный и ничего не значащий, случай, похоже, воскрешается во всей своей незначительности и становится отныне лозунгом номадической экономии желания.
Игра — не становление, она не принадлежит к строю желания и к кочевничеству отношения не имеет. Характеризуется она, даже если речь об азартной игре, игре случая, способностью воспроизводить в одних и тех же терминах и неопределенное количество разданную произвольную констелляцию. Циклическая и возобновляемая — такова присущая ей форма. Именно в силу этого она, и только она одна, способна решительно покончить с причинностью и принципом причинности — но конец им приносит не вторжение алеаторного строя серий, составляющего все еще только разрыв причинности, ее редукторное дробление на разрозненные фрагменты, а не ее преодоление: конец причинности связан с виртуальностью возвращения (вечного, если угодно) некоторой условной и регламентированной ситуации.
Не срок исполнения желания и его "свободы", не срок естественного становления (гераклитовская игра
255

мира —детская игра), но вечное возвращение особой ритуальной формы, в качестве таковой и задуманной. Каждый эпизод игры избавляет нас, таким образом, от линейности жизни и смерти.
Есть две фигуры вечного возвращения. Одна, статистическая и нейтральная, плоская и объективная, не допускает в рамках конечной системы бесконечного количества комбинаций, пусть даже бесчисленных, и предполагает, что в один прекрасный день вероятность, проделав гигантский цикл, вернет-таки прежние серии в прежнем порядке. Нищета метафизики: это вечное возвращение естественного и в соответствии с естественной же статистической причинностью. Другое видение трагическое и ритуальное: оно подразумевает преднамеренную, как в игре, возобновляемость произвольной — не обусловленной причинностно — конфигурации знаков, каждый из которых предполагает последующий, неумолимо, как при развертывании церемониала. Здесь речь идет о вечном возвращении правила, т.е. обязательной последовательности ходов и закладов, причем неважно, что это правило игры самой вселенной: никакая метафизика не вырисовывается больше на горизонте неопределенно и бесконечно обратимого игрового цикла, уж точно не метафизика желания, которая еще зависит от природного миропорядка — или природного беспорядка мира.
Желание, конечно, Закон вселенной, но вечное возвращение — ее правило. К счастью для нас, ведь иначе где было бы удовольствие от игры?
256

Подлинное, идеальное умопомрачение — бросок костей, что в результате "упраздняет случай", когда, к примеру, вопреки всякому вероятию зеро выпадает несколько раз кряду. Экстаз зациклившегося случая, пленника одной и той же окончательно решенной серии — таков идеальный фантазм игры: видеть, как под выпадами вызова вновь и вновь выпадает все то же, раз за разом повторяясь и упраздняя разом и случай, и закон. Весь свет играет в ожидании как раз такого символического перехлеста — события, которое выпадает из алеаторного процесса, но при этом не подпадает сразу же под действие объективного закона. Каждый бросок, каждый ход по-своему кружит голову, мутит разум, но все остается в рамках до этого момента перехлеста судьбы, знаменующего, что она и впрямь захвачена игрой, — до момента, когда сама судьба, кажется, бросает вызов естественному порядку вещей и впадает то ли в безумие, то ли в ритуальное умопомешательство: вот тогда-то и срываются с цепей страсти, а умами завладевает подлинно смертельная завороженность.
И все это не игра воображения — воображение тут вообще ни при чем, здесь сказывается лишь властная необходимость положить конец естественной игре различий и вместе с тем историческому становлению закона. Нет более величественного момента. Нет иного ответа на естественные надбавки желания, кроме ритуального перехлеста игры и соблазна, нет иного ответа на контрактные надбавки закона, кроме перехлеста и фор-
257

мального умопомрачения правила. Кристально чистая страсть, страсть, не знающая себе равных.
Игра не относится к фантазматическому строю, ее возобновляемость и повторяемость фантазма — разные вещи. Повторяемость фантазма исходит из "другой сцены", и это фигура смерти. Возобновляемость игры исходит из правила, и это фигура соблазна и удовольствия. Аффект или представление — любая повторяемая фигура смысла есть фигура смерти. Удовольствие высвобождает лишь эта бессмысленная возобновляемость, которая идет не от сознательного строя и не от бессознательного расстройства, но представляет собой реверсию и реитерацию какой-то чистой формы, принимая вид внезапного взлета ставок и вызова закону содержаний и их накопления.
В таком случае рекуррентность игры исходит непосредственно от судьбы — она наличествует как судьба. Не как влечение смерти или кривая процентных ставок различия, устремленная вниз, к энтропическим сумеркам систем смысла, но как форма ритуальной инкантации, церемониала, в котором знаки, воздействуя друг на друга с неумолимой, насильственной притягательностью, не оставляют больше места смыслу и могут лишь до бесконечности дублировать друг друга. Тут та же умопомрачительность соблазна, полного поглощения возобновляемой судьбой: всем прочим обществам, кроме на-
258

шего, знакомо это зрелище ритуала — это зрелище жестокости. И в игре есть кое-что от этой жестокости. Реальность рядом с нею кажется просто сентиментальной. В сравнении с этими чистыми формами повторения все сентиментально — истина, даже Закон.
Закону противостоит не свобода, но правило; так же и причинности противостоит не индетерминация, но обязательство — не линейное сцепление и не какое-то там расцепление (романтический бред сошедшей с катушек причинности), но обратимое сцепление, которое, неумолимо захватывая один знак за другим, свершает свой цикл (вспомним обмен браслетами и ракушками у полинезийцев), обходя стороной начало и опуская конец. Цикл обязательств — не код. Мы смешиваем обязательство в строгом, ритуальном, незапамятном смысле слова, который оно имеет в циклическом коловращении людей и вещей, с обезличенным принуждением законов и кодов, правящих нами под обратным знаком свободы.
В чистом номадическом случае Делёза, в его "идеальной игре" налицо лишь полная диссоциация и лопнувшая причинность. Но не слишком ли большая натяжка — отсекать игру от ее правила с целью выделить некую радикальную, утопическую форму игры? С той же натяжкой, или с той же легкостью, случай отсекается от того, что его определяет, — от объективного вычисления серий и вероятностей, становясь лейтмотивом идеальной индетерминации, идеального желания, образованного бесконечной случайностью неисчислимых се-
259

рий. Почему же тогда останавливаться на сериях? Почему не заменить их броуновым движением в чистом виде? А дело в том, что броуново движение, давно уже ставшее как бы физической моделью радикального желания, имеет свои законы, и это не игра.
Экстраполировать случай во все стороны под видом "идеальной игры", не обобщая одновременно правила игры, — это ведь такая же точно фантазия, как и радикализовать желание путем изгнания из него всякой нехватки и всякого закона. Объективный идеализм "идеальной игры" — и субъективный идеализм желания.
Игра — система без противоречий, без внутренней негативности. Поэтому ее трудно высмеять. Игру невозможно спародировать, потому что вся ее организация пародийна. Правило играет роль пародийного симулякра закона. Не инверсия и не подрыв, но симулятивная реверсия закона. Игровое удовольствие двойственно: с одной стороны, в игре исчезают время и пространство, уступая место зачарованной сфере неразрушимой формы взаимности — соблазн в чистом виде; с другой — разыгрывается пародия на реальность, происходит формальная эскалация требований закона.
Подчиниться, со всей непреклонностью добродетели, данностям случая и нелепости правила — возможна ли лучшая пародия на этику ценности? Возможна ли лучшая пародия на ценности труда, производства, эко-
260

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

Следующей собственному правилу
Жан бодрийяр соблазн художественное оформление а
Попадается в западню собственного желания соблазна соблазн
Никакой глубины в пространстве соблазна всегда недостает одного измерения есть перевод перевода

сайт копирайтеров Евгений