Пиши и продавай!
как написать статью, книгу, рекламный текст на сайте копирайтеров

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

Часть вторая. История/Эпистемология

«Власти образа» на первый план выходит социальная действенность образа: «Образ является одновременно инструментом силы, средством могущества и его основанием во власти» (ibid). Связывая проблемы власти с проблемами образа, как это предполагалось уже ходом анализа в «Портрете короля»103, автор определенно дает качнуться теории репрезентаций в сторону исследования их социальной эффективности. Мы оказываемся в области, к которой, к тому же, обращался Норберт Элиас, — в области символических противостояний, где внешняя демонстрация силы в смертельной борьбе замещалась верой в силу знаков. Здесь можно снова вспомнить Паскаля, уже не в ауре семиотики евхаристии и реального присутствия, а в русле анализа «инструментария» власть имущих. В этом смысле набросок теории воображения в «Мыслях» уже был наброском теории символического господства. Именно здесь теория восприятия письменных посланий, с эпизодами бунтарского, ниспровергающего чтения, позволяла соединить представленную во «Власти образа» теорию символического насилия с вышеизложенными исследованиями, касающимися многообразия форм реакции социальных агентов на давление предписаний, направляемых к ним различными инстанциями власти. И в этом смысле разве не явилось бы своего рода забвение, связанное с замещением грубой силы силой образов, метонимически соединенных с осуществлением этой последней, неумолимым следствием «власти образа»? Но последняя книга Луи Марена открывает перед нами иной путь, когда на первый план выходит состязание между текстом и образом. Теория репрезентации снова качнулась — на этот раз в сторону литературного выражения историографической операции.

Я хотел бы не столько заключить, сколько прервать этот раздел нотой растерянности: может ли история репрезентаций сама по себе достичь приемлемой степени интеллигибельности, не предполагая явным образом последующего изучения репрезентации как фазы историографической операции? Мы были свидетелями растерянности К. Гинзбурга перед оппозицией между общим определением репрезентации и разнородностью примеров, где отразилась состязательность между припоминанием отсутствия и демонстрацией присутствия. Возможно, подобное признание более всего уместно при интерпретации репрезентации-объекта, если только верно — а мы здесь из этого исходим, — что именно в действенной рефлексии историка по поводу момента репрезентации, включенного в историографическую операцию, понимание социальными агентами самих себя и «мира как репрезентации» достигает наиболее полного выражения.

J Marin L. Le Portrait du roi, Paris, Ed. de Minuit, coll. «Le sens commun», 1981.

С исторической репрезентацией мы переходим к третьей фазе историографической операции. Ее ошибочно определяют как писание истории или историографию. История — вся письмо, таков постоянный тезис этой книги: от архивов до текстов историков, письменных, опубликованных, предлагаемых для чтения. Знак письма распространяется таким образом с первой на третью фазу, с первой записи на последнюю. У документов был свой читатель, историк-рудокоп. Книга истории имеет своих читателей — потенциально любого, кто умеет читать, фактически же — просвещенную публику. Оказавшись, таким образом, в публичном пространстве, книга истории, завершение «писания истории» («faire de l'histoire»), возвращает автора в самую сердцевину «делания истории» («faire l'histoire»). Вырванный архивом из мира действия, историк включается в него, внедряя свой текст в мир своих читателей; сама же книга истории становится документом, открытым для дальнейшего переписывания: тем самым историческое познание вовлекается в непрерывный процесс пересмотра.

Чтобы подчеркнуть зависимость этой фазы исторической операции от материального носителя записи книги, можно, вместе с Мишелем де Серто, говорить о письменной репрезентации1 . Или, иначе, можно говорить о литературной репрезентации, указывая на сочетание литературных характеристик с критериями научности: действительно, именно эта завершающая

1 Мишель де Серто помещает третью фазу «Историографической операции» под заголовком «письмо» («Une ecriture»). Я в своей работе прибегаю к тому же делению. В указанном разделе Мишель де Серто анализирует и «репрезентацию как литературную мизансцену» (ibid., р. 101), которую он называет в то же время «историческим письмом» (ibid., р. 103). По Серто, письмо — это «перевернутый образ практики», то есть собственно конструирования; «оно создает эти рассказы о прошлом, подобные городским кладбищам: оно заклинает и признает присутствие смерти в сердце городов» (ibid.). Мы еще вернемся к этой теме в конце книги.

329

Часть вторая. История/Эпистемология

запись дает истории возможность демонстрировать свою принадлежность к области литературы. Фактически таковая имплицитно существовала начиная с документального уровня; она становится явной с превращением в исторический текст. Не будем забывать, что речь идет не о попеременном движении, при котором стремление к эпистемологической точности сменяется неким производным эстетического характера; три фазы исторической операции, как уже говорилось, являются не последовательно сменяющими друга друга этапами, а взаимопроникающими уровнями, и только озабоченность дидактической стороной изложения придает им вид хронологической последовательности.

И, в заключение, скажу о терминологии и о семантических решениях, которые ее обусловливают. Меня могут спросить, почему я не называю этот третий уровень интерпретацией, что, по-видимому, было бы вполне правомерным. Не заключается ли репрезентация прошлого в интерпретации подтвержденных фактов? Разумеется. Однако, хоть это и кажется парадоксом, мы не можем охватить все содержание понятия интерпретации, связывая его лишь с одним репрезентативным уровнем исторической операции. В следующей главе, посвященной истине в истории, я собираюсь показать, что понятие интерпретации имеет ту же амплитуду приложения, что и понятие истины; оно очень точно указывает на примечательное измерение истинностной нацеленности исторического знания. В этом смысле интерпретация существует на всех уровнях историографической операции: например, на уровне документальном, при отборе источников, на уровне объяснения/понимания, в связи с выбором конкурирующих способов объяснения и, что еще нагляднее, в связи с варьированием масштабов. Все это не помешает нам говорить впоследствии о репрезентации как интерпретации.

Что касается выбора существительного «репрезентация», он оправдывает себя во многих отношениях. Прежде всего, он обозначает преемственность проблематики, от экспликативной фазы к фазе письменной, или литературной. В предыдущей главе мы проанализировали понятие репрезентации как приоритетного объекта объяснения/понимания в плане формирования социальных связей и являющихся их целью идентичностей; и мы предположили, что способ взаимопонимания между социальными агентами сродни способу, каким историки представляют себе эту связь между репрезентацией-объектом и социальном дей-

330

Глава 3. Историческая репрезентация

ствием; мы даже склонялись к мысли, что диалектика отсылки к отсутствию и зримости присутствия, уже заметная в репрезентации-объекте, полностью проясняется в репрезентации-операции. Еще существеннее то, что этот терминологический выбор выявляет глубокую связь уже не между двумя фазами исторической операции, а между историей и памятью. Именно в терминах репрезентации феноменология памяти, вслед за Платоном и Аристотелем, описала мнемонический феномен, поскольку воспоминание выступает как образ того, что было ранее увидено, услышано, испытано, узнано, обретено; и именно в терминах репрезентации может быть сформулирована направленность памяти на прошлое. Та же самая проблематика образа (icone) прошлого, о которой шла речь в начале нашей работы, вновь набирает силу в ее конце. В нашем дискурсе за мнемонической репрезентацией следует репрезентация историческая. В этом — глубокое основание выбора термина «репрезентация» для обозначения последнего этапа нашего эпистемологического исследования. Сама же эта фундаментальная корреляция обязывает нас подвергнуть анализу конечную терминологическую модификацию: литературная, или письменная, репрезентация в итоге получит название «репрезентирование» (representance), поскольку предлагаемый модифицированный термин подчеркивает не только активный характер исторической операции, но и интенциональную нацеленность, которая превращает историю в научную наследницу памяти и ее основополагающей апории. Таким образом будет акцентирован тот факт, что репрезентация не ограничивается в историческом плане словесным облачением дискурса, возможно, совершенно связного еще до его вхождения в литературу, но является полноправной операцией, наделенной преимуществом выявлять референциальную направленность исторического дискурса.

Такова цель этой главы. Но достигнута цель эта будет только в конце изложения. Предварительно же предстоит раскрыть специфические возможности репрезентации. Сначала мы рассмотрим повествовательные ее формы (раздел I, «Репрезентация и нарратив»)2. Выше мы объяснили, почему нами отложе-

2 Франсуа Досс озаглавит третий раздел своей работы «L'Histoire» «рассказ» (р. 65-93). От Тита Ливия и Тацита путь повествования проходит через труды Фруассара и Коммина и достигает вершины у Ж. Мишле — после чего происходит разветвление на те или иные способы «возвращения» к рассказу; наконец, М. де Серто включает нарратив в целостную историографическую операцию.

331

Часть вторая. История/Эпистемология

но, как могло показаться, рассмотрение вклада рассказа в формирование исторического дискурса. Мы захотели вывести дискуссию из тупика, в который ее загнали сторонники и противники истории-рассказа: для одних — назовем их нарративистами — включение в нарративную конфигурацию является альтернативным способом объяснения, противопоставляемым каузальному объяснению; для других история-проблема заменила собой историю-рассказ. Но и для тех и для других рассказывать значит объяснять. Перемещая нарративность на третью стадию нарративной операции, мы не только избавляем ее от непомерных требований, но и высвобождаем одновременно ее репрезентативную силу3. Не станем задерживаться на уравнении «репрезентация-повествование». Отложим в сторону, на предмет отдельного обсуждения, четко выраженный риторический аспект претворения в рассказ (раздел II, «Репрезентация и риторика»): избирательная роль фигур стиля и мысли в выборе интриг, использование возможных аргументов в повествовательной ткани, забота писателя о том, чтобы убедить — таковы возможности риторического элемента создания рассказа. Именно эта озабоченность рассказчика риторическими средствами обусловливает особое состояние читателя при восприятии текста4. Решающий шаг будет сделан в направлении проблематики, отнесенной в конец главы, с вопросом об отношении исторического дискурса к вымыслу (раздел III, «Историческая репрезентация и магия образа»). Сопоставление исторического рассказа с рассказом-вымыслом хорошо известно, если речь идет о литературных формах. Менее известен масштаб того, что Луи Марен, чьим именем как бы осенены эти страницы, называет «магией образа», очерчивающей контуры огромной империи — иной

3 Настоящее исследование означает шаг вперед по отношению к «Времени и рассказу», где не было проведено различие между репрезентацией-объяснением и повествованием, — с одной стороны, поскольку все внимание поглощала проблема прямого отношения между нарративностью и темпораль-ностью, в ущерб исследованию памяти, с другой — поскольку не было предложено обстоятельного анализа процедур объяснения/понимания. Но, по существу, понятие интриги, включения в интригу, остается основным в этой работе, как и в предыдущей.

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

На этот раз в связи с понятием функции
Помилование в виде амнистии оказывается равнозначным амнезии
Первое склоняется к идее окончательного забвения

Последовательность других временных детерминаций исторического опыта

сайт копирайтеров Евгений