Пиши и продавай!
как написать статью, книгу, рекламный текст на сайте копирайтеров

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

67
тивоположность, но ее любовь терпит эту терпимость. Основополагающая для нее диалектика жертвоприношения и искупления позволяет сберечь в мире почти все, ибо именно для самого плохого, разбойника, палача, предал в конце концов Другой своего сына, своего представителя, смерти и в ней его покинул, прежде чем от нее освободить. Любовная уловка.
Вышеупомянутому "обществу" (каковое, я к этому еще вернусь, таковым не является) нет, очевидно, до этого теологического набора фраз никакого дела. Евреи или католики, завет или воплощение, святое или священное — ему безразлично. Важно только, чтобы вся энергия, которой владеет любой индивид, могла быть обращена в "работу" в смысле общей механики. Если Церковь в этом преуспеет — тем лучше. Что касается «евреев», они не кажутся плохими, непригодными принять мобилизационный вызов, поскольку они являют собой номадизм мысли, не прикованы к своим корням, а по сути своей перемещаемы, как книги, деньги, драгоценности, скрипка. Они плохи, если они прикованы к своей книге, к оцепенению какого-то завета, незапамятного, выпавшего из памяти "шока", аффектацию от которого они силятся сохранить наперекор любому чистоганству. Это нынешнее "общество" не нуждается ни в этой аффектации, ни B ее сохранении, оно отторгает ее сильнее, чем какое-либо другое.

68
Я сказал, что можно сравнить этот бессознательный аффект с неким термическим состоянием, с облаком не поддающейся качественной характеризации теплоты (горячее и холодное, удовольствие и муки, возвышенное, тревога). Он плох, он не определен, он ничем не обогащает систему, он оставляет ее без способности работать, то есть преобразовывать привходящую информацию в то или иное свершение, предназначенное повысить эффективность системы или насытить ее функции. Цель "развития" на самом деле состоит в том, чтобы не происходило ничего, к чему мы не были бы подготовлены. Чтобы происходило только то, что приводит систему в состояние оптимизации своей эффективности. А для того, что уже произошло, — чтобы его держали под контролем, складированным и разложенным по полочкам с прикрепленными этикетками, дабы впредь его использовать. Мертвая память, говорят те, кто поизобретательнее. Но также и вполне подходящая, чтобы смягчить будущее. На самом деле эти теологические дебаты важны лишь постольку, поскольку они вносят какую-то лепту в дело мобилизации.
Насколько известно, ни для Уолл-стрита, ни для НАСА вопрос о возвышенном не критичен. Нужно не только представлять, нужно еще и высчитывать, заранее "оценивать" представленные количества и количества представителей. Таково само определение экономических знаний.

69
Понимание, которое пересчитывает и считает (пусть и приближенно), налагает свои правила на все объекты, даже эстетические. Что требует пространства и времени, находящихся под контролем. Оно игнорирует то, что не является объектом или на объект не направлено. Стало быть, душу, если "душа" подразумевает дух, обеспокоенный постояльцем, которого он игнорирует, вне-объектным, не объективным.

13
И тут-то, набрасывая в общих чертах картину ада, мы сталкиваемся с Адорно. Черт из "Доктора Фаустуса" пытается населить преисподнюю. Он отнюдь не решил превратить Освенцим в эпизод. Мысль остается изувеченной перед своей собственной катастрофой, силясь не следовать своей представленческой линии, а приблизиться к тому, что она не смогла и не может осмыслить. Она знает: то, что пытались уничтожить в камерах, составляет ее собственный ресурс, является тревогой, оставленной в "духе" неотразимым событием, которое она беспрестанно пытается вновь обрести, будучи вовлеченной в последствие этого события, каковым является обычное время. Борясь во времени против него. Это первое.

70
Мысль Адорно знает еще и второе: метафизика и даже та критика, которая пытается превзойти метафизику, освещая поляризующую ее приманку (пытается представить то, что нельзя представить), — даже кантианская, марксистская, франкфуртская критика метафизики как мысли и реальности не в состоянии обнаружить "разумные основания" катастрофы. Причем просто потому, что критика выстраивает архитектонику оснований, а невозможно возвести что бы то ни было из — или на основе — этих обломков. Среди них удается только пробираться, проскальзывать среди руин, вслушиваться в издаваемые жалобы, вторить им эхом. Способность страдать и сострадать. Адорно в конце концов присоединяется к точке зрения Беньямина. Философия как архитектура лежит в развалинах, но письмо развалин, микрологии, граффити могут послужить делу. Это письмо сохраняет то забытое, которое попытались заставить забыть, его уничтожая, оно продвигается к вне-памятному сквозь разрушение его представлений и его свидетелей, "евреев".
Письмо выживания, само зажатое стыдом, что не смогло погибнуть, стыдом, что еще может — и скорбью, что осмеливается — свидетельствовать. Оно есть то в мысли, что вопреки себе выживает, когда философская жизнь становится невозможной, когда больше не приходится надеяться на прекрасную смерть, а героизм пере-

71
шел на сторону врага. И, уточняю, эти микрологии — не для того, чтобы отточить мысль о бытии в катастрофе, об убытии. Они также — и minima moralia, слабые отсветы, которые вопреки всему испускает в развалинах этики Закон.
И третья очевидность дьявола заключается в том, что это совершенное над Другим убийство, расследованием которого заняты мысль и письмо, это уничтожение не просто имело место единожды — тогда, в Освенциме, — а другими, с виду совершенно другими методами имеет место и сейчас в "управляемом обществе", в "позднем капитализме", в научно-технической системе — какое имя ни дай тому миру, в котором мы живем. В котором мы выживаем.
Я должен сделать несколько оговорок, возражений в адрес мысли Адорно. Недооценка и даже игнорирование — в том, как он использует Фрейда, — проблематики изначального вытеснения и бессознательного аффекта, существенной, однако, для его подхода к непредставимому. Неправильная или расплывчатая разметка того, что противопоставляет в кантовской эстетике возвышенное прекрасному. И все еще слишком "спекулятивное" подхватывание самого Маркса, в котором жесткость экономики не доводится до своих крайностей, где бы она наверняка встретилась с не меньшей жесткостью фрейдовских динамики и экономики и с другой, более скрытой, но столь же "активной" в критической раз-

72
работке, — жесткостью "топики" и "экономики" способностей у Канта.
Но здесь не место деконструировать Адорно, да и речь не о том, чтобы преподать ему урок. Такая, как она есть, его мысль обращается и обращает нас к эстетике. К эстетике "после Освенцима", в научно-техническом мире. Не стоит ли задать вопрос, почему вдруг эстетика? Из- за особой склонности к искусству, к музыке? Дело в том, что вопрос о катастрофе есть вопрос, как я уже говорил, бесчувственности: анестезии. Я вкратце напомнил о подобных обстоятельствах в кантовском анализе возвышенного. О неспособности произвести формы для представления абсолюта (вещи), в которую впадает воображающий разум. Эта неспособность к формам кладет начало и внятно артикулирует конец искусства, не как искусства, а как прекрасной формы. Если искусство продолжается, а оно продолжается, то это уже совсем другое, вне хорошего вкуса, стремящееся выявить и выделить то ничто, ту аффектацию, которая ничем не обязана чувственному, и всем — некоторому нечувствительному секрету. Кант пишет о возвышенном, что оно есть "духовное чувство" (INTRODUCTION, 84). С формами представления катастрофа касается природы, тех знаков, которые, как считается, она нам подает. В отличие от вкуса, который возможен лишь постольку, поскольку природа, и внутри, и вне духа, заши-

73
фровывает себя в формах и хороших "пропорциях", возвышенное ничем не обязано ни какому бы то ни было зашифрованному письму, ни некоему "sensus communis". Плоть мира запретна, божественное потворство или сговор sensorium и sensibile. Смятением из-за ее отступничества и является возвышенное, отступничества, которое не может быть почувствовано через айстесис, а только через пафос. Бесчувственная страдательность, тем самым анестезия, но такая, которая оставляет душу открытой к более "древней" аффектации, нежели данное природой, и с которой никакое подражание формой или фигурой не сравнится. "Тот другой, незабываемый доисторический персонаж, — пишет Фрейд, — с которым никому потом не удастся сравняться" (NAISSANCE, письмо 52). Мысль не может сравняться путем представлений (незабываемым из-за своей доисторичности Другим, и именно этому незапамятному отрыву и были подвержены всегда письмо и искусство, вся разница в том, что Софокл и Расин могли, а Беккет не может вывести его на сцене в формах и сообразно правилам.
Уж что-что, а это Адорно понимает. Он отлично понимает, что если сегодня искусство производит прекрасное, то оно производит китч. Что ему запрещена даже подлинная аутентичность, что она служит поводом лишь для некоего "жаргона", если верно, что Другое не может себя

74
аутентифицировать, поскольку не имеет идентичности, такого ауто-, которое могло бы "предстать" в виде тезиса. Важно, очень важно помнить, что никто не способен — письмом ли, живописью или чем-то еще — претендовать на истинное свидетельство и сообщение — быть "ровней" — о возвышенной аффектации, не оказываясь из-за самой этой претензии виновным в подлоге и самозванстве. Возвышенное не производится, не "проектирует" себя, оно проезд случается. Искусство искусственно, оно строит свое представление. Искусство не может быть возвышенным, оно может "производить" возвышенное, каковое ничем не лучше, нежели прекрасное, а разве что смешнее. Что касается тезиса, поза.

14
Свидетельствовать же искусство может не о возвышенном, а об этой апории искусства и его муках. Оно не говорит несказанного, оно говорит, что не может этого сказать. "После Освенцима" необходимо — специально для Эли Визеля — добавить еще один стих к истории забвения благоговейной отрешенности у лесного костра (CELEBRATION, 173). Я не могу разжечь костер, я не знаю молитвы, я не могу уже отыскать место в лесу, я не могу даже рассказать

75
историю. Все, что я могу сделать, это рассказать, что я не могу больше рассказать эту историю. И этого должно хватить. Надо будет, чтобы этого хватало. Хватало Целана "после" Кафки, Джойса "после" Пруста, Ноно "после" Малера, Беккета "после" Брехта, Ротко и Ньюмена "после" Матисса, чтобы вторых по счету, неспособных в сравнении с первыми (я цитирую их почти случайным образом), но способных благодаря самой своей неспособности, хватало и хватило на то, чтобы принести отрицательное свидетельство, что "молитва" невозможна, а также и история молитвы, и что возможным остается только свидетельство об этой невозможности.
В мире, где "все возможно", где "нет проблем", где "все может образоваться", возможным остается также и письмо, которое объявляет о невозможности и ей подвергается. Размышления Адорно касательно проблемы "нового" проистекают из возможности этого свидетельства, в котором длится Другое и его забвение. Недостаточно, говорит он, осудить «новизну» за то, что она является незаменимым лозунгом общей экономики, которая заправляет адом, навязывая ему правило забвения и обращая дух исключительно, принудительно в сторону будущего. Недостаточно видеть в этом правиле принцип непреодолимого влечения, в котором без конца повторяется "Immergleiche", "все то же" (ТНОШЕ, 316). Нужно согласиться, что искусство и письмо не могут избежать "привода"

76
к своей новизне, не могут не "привносить" новое, поскольку именно под прикрытием этого недоразумения, запутывая смысл "нового", обращая новое как повторяемое на рынке культуры нынешнее-будущее в сторону невозможной новизны самого древнего, всегда нового, потому что забытого, — что искусство и письмо еще могут вызывать интерес у оглушенных суетой ушей (ibid., 50-51, 229-230). Среди шума и этим шумом заставить расслышать тишину. Сделать так, чтобы сам шум, преумножение и нейтрализация слов, поскольку он уже является тишиной, свидетельствовал о другой, неслышимой, тишине.
Требование мобилизации сил психического "аппарата" порождает в современном мире своего рода опустошение или опорожнение этого аппарата. И прежде всего анестезию, недееспособность в восприятии. Современное сознание становится "чувствительным" только под влиянием шока, только к сенсационным чувствам, к количеству информации. Вне самого что ни на есть поразительного ничто более не замечается, нюансы, тембры теряют и должны терять свое качество "материальных" особенностей (MINIMA MORALIA, 219-222). И даже в интимности Эго реконструирует себя, следуя производственной модели органического сложения капитала. Черты характера эксплуатируются в меновом социальном, экономическом и культурном обращении

77
словно производственные аппараты, словно производительные товары. И Эго, как написано в "Minima moralia" (ibid., 213-217), становится своего рода режиссером, владельцем и менеджером, некоей абстрактной инстанцией.
И этому индустриальному опустошению интимности, этому выносу наружу, в столь удачно названные media, озабоченности представлением, (индустриальными) работами по наделению бессознательных энергий представителями, на которых они могли бы закрепиться, этому переносу работы сновидения, симптома, в "культурную" работу, — именно этому, этой чистке из-за которой "иметь проблемы" становится старомодным и подозрительным, может послужить эхом абстракция, минимализм. Они продолжают свидетельствовать, после Освенцима, о невозможности для искусства и письма свидетельствовать о Другом. Ибо это смещение задач вторичного вытеснения на социокультурные аппараты, эта объективизация, это падение вскрывает в пустоте души ту "болезнь", которая, по пророчеству Фрейда, возрастает вместе с "цивилизацией". Некую более "архаичную" тревогу — и как раз-таки восстающую против формирования представлений. Именно из этого предельного сопротивления и могут питать современные письмо и искусство свое сопротивление тому, что "все возможно", — и только из него. Анестезия, чтобы бороться с амнезией.

15
Осмыслению дела Хайдеггера присуща неотложность. Неотложность имеет разные формы, она не обязательно связана с политикой или политическим. Имеется и неотложность мысли.
Дело это более чем представлено на "культурной" сцене: в газетах, журналах, в системе радио и телевидения. Приданный этому вопросу решительный оборот подчиняет его ритму некоей спешки, каковая не имеет ничего общего с неотложностью. Решительная альтернатива: либо, если хайдеггерианец, значит нацист; либо, если не нацист, значит хайдеггерианец. Она не заставляет задуматься, она замораживает каждого на его позиции. Кто в выигрыше от этой поверхностной "политизации"? Некая политическая сила, четвертая, публикативная сила, media, средства массовой информации, которые удерживают за собой возможность делать публичным. Делать публичным (или, очевидно, не делать публичным) то, что оставалось скрытым, по большей части неведомым.

79
В этом смысле скандал — самый живой способ публикации. Скандалом публикативная сила наилучшим образом утверждается, подтверждается и поддерживается в качестве способности "вскрыть". Тем самым, превратившись в сенсацию, дело Хайдеггера подчиняется неотложности публикативной политики.
Я обращаюсь к другой неотложности. Мысль вполне может быть "торопливой", для нее даже существенно быть таковою. Торопишься или предполагаешь мыслить, потому что что-то происходит, какое-то событие без — или до — того, что ты умеешь его осмыслить. Событие не "сенсационно" . Под наружностью сенсационного оно заставляет себя забыть. Как бы там ни было, событие себя не "представляет", оно произойдет: мысль оказывается схваченной и неохваченной им в соответствии со своей чувствительностью к неопределенному, она замечает свою неготовность к тому, что вот-вот возникнет, ей ведомо о собственном детстве. Именно таким образом и произойдет для нашей мысли дело Хайдеггера: несмотря на раздающиеся и с той, и с другой стороны возражения, оно найдет ее неподготовленной. Неотложность в его расследовании, когда она предписана публикативной силой, является способом ускорить закрытие или классификацию. Говоря, что мысль не подготовлена к этому делу, я стремлюсь сохранить за ним весь его напор и настойчивость, оставить его открытым для самого терпеливого вопрошания.

80
Имея в виду эту неотложность и дабы предохранить ее от другой, медийной, надо соблюсти при расследовании этого личного досье четыре правила. Если одно из них не принято, дело лишний раз имеет повод быть прекращено. Причем во всех этих случаях постановление об отсутствии состава преступления неминуемо, я об этом уже говорил. Опять-таки дать "свой" повод к прекращению дела входит и в задачу анамнеза.
Во-первых, надо принять важность мысли Хайдеггера, надо признать, что она — на равных с "величайшими" (а не "величайшая мысль нашего века", как гласит оценка масс-медий). В отсутствие этого признания "ошибка" (Лаку-Лабарт) была бы, к несчастью, вполне заурядной. Ибо умолчаний о вступлении в нацистскую партию, умолчаний по поводу массовых уничтожений нам известно не одно и не два. И не последними из них являются те, что скрываются под (услужливым) красноречием извинительных речей.
Далее, примем, что Хайдеггер пошел на сделку с нацизмом отнюдь не анекдотическим образом, а обдуманно, глубоко и по-своему упорно. Дело не в его вступлении в партию в 1933-м, не в выплате членских взносов до 1945-го, и даже не в паре разоблачений на протяжении 1933-1934 годов. Компрометирующий материал внятен в текстах, подписанных Хайдеггером, в тех,

81
что он произносил, их не подписывая, но переданных нам с убеждающим правдоподобием, в текстах политических, но также и философских. Они внятны в умолчаниях этих текстов и по их краям. И прежде всего (FICTION) в молчании по поводу массового уничтожения, хранимом до самого конца, за исключением всего одной фразы. Не может идти и речи об интерпретации этого, этих умалчиваний в духе более щедрой в том, что она "дает понять", манеры говорить об этом, нежели неиссякаемая болтовня. В духе Verschwiegenheit, молчаливости, лаконизма, превозносимых в "Бытии и времени" (164-165)*. Безмолвие немого, понять по которому ничего нельзя. Свинцовое безмолвие.
В-третьих, не надо затушевывать одно из двух первых условий в угоду второму. Не следует пытаться нейтрализовать внутренне присущую этому делу беспорядочность, упорядочивая его сообразно альтернативе: если великий философ, то не нацист; если нацист, не великий философ. Откуда следует: либо не заслуживает внимания его нацизм, либо его мысль. Я не останавливаюсь на многочисленных вариантах, оказывающих предпочтение тому или иному из этих тезисов. От: о господи, не он первый, и к тому же
--------------------------------------------
* Ссылки на "Бытие и время" (SEIN UND ZEIT) даются в соответствии с пагинацией немецкого издания, воспроизведенной на полях перевода Мартино.

82
Kehre имеет значение исправления; до: из-за отсутствия какой бы то ни было этики, недостаток, которым и объясняется его нацизм, эта мысль теряет всякое величие — вам уже об этом говорили.
И, наконец, нельзя удовлетвориться констатацией сосуществования двух хайдеггеровских ликов, почтенного и отвратительного, и диагнозом раздвоения личности. Но не надо, тем не менее, и склоняться к бесхитростному объяснению типа: вовлеченность в нацизм можно вывести из "Бытия и времени"; или: основные темы этой книги проистекают из этоса мысли, каковой уже является нацистским или родственным нацизму. Я сейчас объясню, откуда этот запрет на смешение.

16
Как я уже говорил, по природе сии правила предназначены сохранить тот способ, которым это дело с нами (?) приключилось. Этот способ нельзя считать несущественным, он составляет само ядро того, что находится под вопросом и в мысли Хайдеггера, и в его "политике". Это дело выпадает нам в духе Unheimliche, привычное и чуждое. Мы не знали этого досье или знали его плохо, но что-то уже знакомое при этом узнаем. Жак Деррида имеет основания говорить, что он знал, и Филипп Лаку-Лабарт тоже, и что тем

83
самым они узнают уже известное. И Фариас их ничему не учит. Фариас имеет основания говорить, что некоторые из опубликованных им документов отсутствовали у Шнеебергера (в частности, находящиеся в ГДР) и оставались до сих пор неизвестными. Но прежде всего, что если все это было уже известно, надо было отдать себе в этом отчет, их опубликовать и проработать. И что этому-то он, по крайней мере, послужит (OBSERVATEUR, JOURNAL LITTERAIRE). Два этих утверждения несовместимы в строе позитивного знания. Они, напротив, составляют соотношение без соотнесенности, которое сцепляет мысль с тем, что в ней обитает, что она не может помыслить и что возвращается к ней извне, здесь — как скандал в средствах массовой информации. Они сигнализируют: это дело принадлежит к тому, что безмолвно проистекает из некоей "бессознательной", неведомой аффектации, пытаться приблизиться к которой мысль может, лишь от нее защищаясь.
Из соблюдения этих правил не следует, что мы избавляем обвинителя Фариаса от строгого экзамена. Совсем наоборот, коли он сознательно и тщательно придерживается территории фактов и даже анекдотов. (Такова его собственная манера защищаться от тревоги.) Тем самым он призывает к безжалостной критике документов, каковая принята за правило и в суде, и в истории. Принимать во внимание те тексты, которые он цитирует, можно лишь при условии их

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

Конечно
Особенно американских знакомых на свои восторженные рассказы о ж
В первую очередь
Произведено aufhebung знаменитое снятие гегелевской философии

сайт копирайтеров Евгений