Пиши и продавай!
как написать статью, книгу, рекламный текст на сайте копирайтеров

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

Избранное собрание из двенадцати сотен годно лишь для одного — разрушения, что по сути является частным проявлением его природного таланта к ничегонеделанию. Ничего не делайте, продолжайте только волноваться, препираться — и все разрушится само собой.

Именно так, а не иначе повело себя верховное Национальное собрание. Оно приняло название Учредительного, как будто его миссией и задачей было учреждать, созидать, и оно стремилось к этому от всей души; однако судьбой, самой природой вещей ему были предопределены задачи, прямо противоположные. Удивительно, в какие только евангелия не верят люди, даже в евангелие от Жан Жака! Национальные депутаты, как и все мыслящие французы, твердо верили: конституция может быть составлена и именно они там и тогда призваны создать ее. Как с твердостью древних иудеев или измаилитов упорствует в своем «Верю, ибо невозможно»* (Credo quia impossibile) этот в общем-то скорее неверующий народ, как встает лицом к лицу с вооружившимся миром и становится фанатичным и даже героичным, совершая во имя его подвиги! Конституция Учредительного собрания и несколько других, уже напечатанных, а не рукописных, переживут последующие поколения как поучительный, почти невероятный документ своего времени: знаменательная картина тогдашней Франции или по меньшей мере картина картины, которая рисовалась этим людям.

* Широко известная фраза, принадлежащая «отцу церкви» Тертуллиану (Tertullian. De corpore Christi, V).

Но если говорить справедливо и серьезно, что могло сделать Национальное собрание? Задача заключалась, как они говорили, в возрождении Франции, уничтожении старой Франции и создании новой, мирном или принудительном, уступками или насилием: по законам природы это стало неизбежно. Однако, какова будет мера насилия, зависит от мудрости тех, кто руководит. Если бы Национальное собрание проявило высшую мудрость, все было бы иначе; но могло ли это произойти мирным путем или хотя бы иным, а не кровавым и судорожным, — все еще вопрос.

Надо признать тем не менее, что Учредительное собрание до самого конца сохраняет свое значение. Со вздохом оно видит, как его неудержимо оттесняют от бесконечной божественной задачи усовершенствования «теории неправильных глаголов» к конечным земным задачам, все еще важным для нас. Путеводная звезда революционной Франции — вот что такое Национальное собрание. Вся деятельность правительства перешла в его руки или попала под его контроль, все люди ждут от него руководства. Среди безбрежного восстания 25 миллионов оно всегда парит в выси как боевой стяг, то побуждающее, то побуждаемое к действию: хотя оно и не может обеспечить настоящее руководство, все же создается впечатление, что какое-то руководство оно осуществляет. Оно распространяет немалое количество умиротворительных прокламаций с большим или меньшим результатом. Оно утверждает создание Национальной гвардии*, иначе разбойники поглотят нас и пожнут недозревший урожай. Оно посылает делегации, чтобы успокаивать «вспышки». чтобы «спасти людей от фонаря». Оно может выслушивать приветственные адреса в духе царя Камбиса**, которые ежедневно поступают мешками, а также петиции и жалобы всех смертных, так что жалоба каждого смертного если и не удовлетворяется, то по крайней мере выслушивается. Кроме того, верховное Национальное собрание может упражняться в парламентском красноречии и назначать комитеты. Комитеты конституционные, отчетные, исследовательские и многие другие, и опять переводятся горы бумаги — новая тема для парламентского красноречия, которое взрывается или изливается плавными потоками. Вот таким образом из хаотического водоворота, в котором кружится и толчется всякая всячина, постепенно выплывают естественные законы или их подобие.

* Национальная гвардия — вооруженное гражданское ополчение, созданное после взятия Бастилии в Париже и других городах Франции. Строилась по территориальному принципу. Для национальных гвардейцев была установлена особая форма — нарядный дорогой мундир, стоивший не менее 4 ливров. Это ограничивало доступ в Национальную гвардию небуржуазным (плебейским) слоям. На протяжении XIX в. Национальная гвардия распускалась, реорганизовывалась и окончательно была упразднена после поражения Парижской коммуны 1871 г.

** Камбис (VI в. до н. э.) — царь Ахеменидской державы, сын Кира II Великого, с 525 г. до.н. э. царь Египта, основатель XXVII династии фараонов.

В бесконечных спорах записываются и обнародуются «Права человека» — истинно бумажная основа всех бумажных конституций. «Упущено, — кричат оппоненты, — провозглашение обязанностей человека!» «Забыто, — отвечаем мы, — утверждение возможностей человека» — один из самых роковых пропусков! Временами, как, например, 4 августа, наше Национальное собрание, внезапно вспыхнув почти сверхъестественным энтузиазмом, за одну ночь совершает массу дел. Памятная ночь, это 4 августа! Власти, светские и духовные, соревнуясь в патриотическом рвении, по очереди кидают свои владения, которые уже невозможно удержать, на «алтарь Отечества». Со все более громкими кликами — дело происходит «после обеда» — они с корнем выкорчевывают десятину, барщину, соляной налог, исключительное право охоты и даже привилегии, иммунитет, феодализм, затем назначают молебен по этому случаю и, наконец, около трех часов утра расходятся, задевая звезды высоко поднятыми головами*. Такая именно ночь, непредвиденная, но памятная вовеки, случилась 4 августа 1789 года. Некоторые, кажется, считают ее чудом или почти чудом. Можно ли назвать ее ночью перед новым сошествием Святого Духа в формах нового времени и новой церкви Жан Жака Руссо? Она имела свои причины и свои следствия.

* После взятия Бастилии страну охватили крестьянские волнения. Крестьяне уничтожали феодальные документы, жгли замки, отказывались нести повинности. Под влиянием такого развития событий Учредительное собрание было вынуждено сделать некоторые уступки крестьянам, приняв 4— 11 августа 1789 г. законы, по которым в принципе провозглашалась ликвидация феодального строя. При этом реально были отменены некоторые второстепенные феодальные права, а основные повинности сохранялись (см.: Адо А В. Крестьяне и Великая французская революция. М., 1987).

Так трудятся представители нации, совершенствуя свою «теорию неправильных глаголов», управляя Францией и управляясь ею, с усилиями и шумом разрубая невыносимые древние оковы и усердно свивая для новых веревки из песка. Пусть их труды — ничто или нечто, взоры всей Франции почтительно обращены к ним, история не может надолго выпустить их из виду.

Ныне же, если мы заглянем в зал Национального собрания, то обнаружим его, что естественно, «в величайшем беспорядке». Чуть не «сотня депутатов» вскакивает одновременно, нет порядка во внесении предложений, нет даже попыток установить порядок, зрителям на галерее позволяют аплодировать и даже свистеть1; председатель, назначаемый на две недели, нередко не может сообразить, в чем дело. Тем не менее, как и во всех человеческих сообществах, сходное начинает притягиваться к сходному, согласно вечному закону: Ubi homines sunt modi sunt*. Намечаются зачатки системы, зачатки партий. Образовываются Правая сторона (Cote Droit) и Левая сторона (Cote Gauche): депутаты, сидящие по правую руку от председателя и сидящие

* Где люди, там правила (лат.).

по левую руку; правая — консервативная, левая — разрушительная. В центре расположились англофильствующие конституционалисты или роялисты, ратующие за двухпалатную систему, со своими Мунье, со своими Лалли, быстро теряющими значение. Среди правых выделяется драгунский капитан Казалес, витийствующий красноречиво и слегка лихорадочно и тем стяжавший себе тень имени. Здесь же неистовствует Бочка-Мирабо, Мирабо Младший, не лишенный сообразительности; меланхоличный д'Эпремениль только фыркает и жестикулирует, хотя мог бы, как считают его почитатели, повергнуть в прах самого Мирабо Старшего, если бы приложил хоть немного усилий2, каковые он не прикладывает. Бросьте взгляд и на последнего и величайшего из них, аббата Мори*, с иезуитскими глазами, бесстрастным чеканным лицом, «воплощение всех смертных грехов». Неукротимый, несокрушимый, с могучими легкими и жестоким сердцем, он борется иезуитской риторикой за трон и особенно за алтарь и десятину. Борется так, что однажды с галереи раздается пронзительный голос: «Господа священнослужители, вас придется побрить; будете слишком вертеться — порежетесь!»3

* Мори (1746—1817) — депутат духовенства от Пероннского бальяжа. Лидер правых в Учредительном собрании, про которого острили, что это гренадер, переодевшийся семинаристом. Эмигрировал в 1791 г., с 1794 г. — кардинал, с 1810 г. — глава Парижской епархии, смещен после первой Реставрации.

Левых называют также партией герцога Орлеанского, а иногда — в насмешку — Пале-Руаяль. При этом все так перепутано, все кажется таким призрачным и реальным одновременно, что «сомнительно, — говорит Мирабо, — чтобы герцог Орлеанский принадлежал к Орлеанской партии». Известно и видно только, что луноподобное лицо герцога действительно сияет именно в левой части зала. Здесь же сидит одетый в зеленое Робеспьер, решительно, но пока безрезультатно бросающий свой небольшой вес на чашу весов. Тонкий, сухой пуританин и догматик, он покончит с формулами, хотя вся его жизнь, все поступки и само его существо опутаны формулами, пусть и иного сорта. «Народ, — таковой, по Робеспьеру, надлежит быть королевской процедуре представления законов, — народ, вот Закон, который я сложил для тебя; принимаешь ли ты его?» Ответом на это является неудержимый смех справа, из центра и слева4. Но проницательные люди считают, что Зеленый может волей случая пойти далеко. «Этот человек, — замечает Мирабо, -кое-что сделает: он верит каждому слову, которое произносит».

Аббат Сиейес занят исключительно разработкой конституции; к несчастью, его коллеги оказываются менее покладистыми, чем им следовало бы быть с человеком, достигшим совершенства в науке политики. Мужайся, Сиейес, не взирая ни на что! Каких-нибудь двадцать месяцев героического труда, нападок глупцов — и конституция будет создана; с ликованием будет положен ее последний камень, лучше сказать, последний лист бумаги, ибо вся она — бумага; и ты свершил все, что могли потребовать земля и небо, все, что ты мог. Приметьте также и трио, памятное по нескольким причинам, памятное уже потому, что их история запечатлена в эпиграмме, гласящей: «Что бы ни попало в руки этим троим, Дюпор обдумает, Барнав выскажет, Ламет сделает».

А царственный Мирабо? Выделяющийся среди всех партий, вознесенный над всеми ними и стоящий вне всех их, он поднимается все выше и выше. Как говорится, у него наметанный глаз, он — это реальность, тогда как другие — это формулы, имеющие очки. В преходящем он обнаруживает вечное, находит твердое основание даже среди бумажной бездны. Его слава распространилась по всем землям и порадовала перед смертью сердце самого раздражительного старого. Друга Людей. Даже ямщики на постоялых дворах слышали о Мирабо: когда нетерпеливый путешественник жалуется, что упряжка негодна, ямщик отвечает: «Да, сударь, пристяжные слабоваты, но Мирабо (Mirabeau — коренник) у меня, сами видите, прекрасный» (mais mon mirabeau est excellent)5.

A теперь, читатель, тебе придется покинуть не без сожаления (если тебе не чужды человеческие чувства) шумную разноголосицу Национального собрания. Там, в центре двадцати пяти миллионов, находятся двенадцать сотен собратьев, отчаянно борющихся с судьбой и друг с другом, борющихся не на жизнь, а на смерть, как большинство сынов Адама, ради того, что не принесет пользы. Более того, наконец признается, что все это весьма скучно. «Скучное, как сегодняшнее заседание Собрания», — говорит кто-то. «Зачем ставить дату?» (Pourquoi dater?) — спрашивает Мирабо.

Подумайте только, их двенадцать сотен, они не только произносят, но и читают свои речи, и даже заимствуют и крадут чужие речи для прочтения! При двенадцати сотнях красноречивых ораторов и их Ноевом потопе напыщенных банальностей недостижимое молчание может показаться единственным блаженством в жизни. Но представьте себе двенадцать сотен сочинителей памфлетов, жужжащих нескончаемыми словесами и нет никого, кто бы заткнул им рот! Да и сама процедура не кажется столь совершенной, как в американском конгрессе. У сенатора здесь нет собственного стола и газеты, а о табаке (тем более о трубке) и думать не приходится. Даже разговаривать надо тихо, все время прерываясь, только «карандашные записки» свободно циркулируют «в невероятном количестве вплоть до подножия трибуны»6. Таково это дело — возрождение нации, усовершенствование «теории неправильных глаголов».

Глава третья

ВСЕОБЩИЙ ПЕРЕВОРОТ

О королевском дворе сейчас почти что нечего сказать. Замолкли, обезлюдели его залы, королевская власть томится, покинутая ее богом войны и всеми надеждами, пока вновь не соберется Oeil de Boeuf. Скипетр выпал из рук короля Людовика и перешел в зал Дворца малых забав, в парижскую Ратушу или неизвестно куда. В июльские дни, когда в ушах стоял грохот падения Бастилии, а министры и принцы рассеялись на все четыре стороны, казалось, что даже лакеи стали туги на ухо. Безанваль, прежде чем раствориться в пространстве, немного задержался в Версале и обратился лично к Его Величеству за приказом, касающимся почтовых лошадей; и вдруг «дежурный камердинер фамильярно всовывается между Его Величеством и мной», вытягивая свою подлую шею, чтобы узнать, в чем дело! Его Величество, вспыхнув гневом, обернулся и схватил каминные щипцы. «Я мягко удержал его; он с благодарностью сжал мою руку, и я заметил слезы на его глазах»7. Бедный король, ведь и французские короли тоже люди! Сам Людовик XIV тоже как-то раз схватил каминные щипцы и даже швырнул их, но тогда он швырнул их в Лувуа*, а вмешалась госпожа Ментенон**. Королева рыдает в своих внутренних покоях, окруженная слабыми женщинами: она достигла «вершины непопулярности» и повсеместно считается злым гением Франции. Все ее друзья и ближайшие советники бежали, и бежали, несомненно, с глупейшими поручениями. Замок Полиньяков все еще высокомерно хмурится со своего «дерзкого и огромного кубического утеса» среди цветущих полей, опоясанный голубыми горами Оверни8, но ни герцог, ни герцогиня Полиньяк не смотрят из его окон: они бежали, они «встретили Неккера в Базеле», они не вернутся. То, что Франции пришлось увидеть свою знать отражающей неотразимое, неизбежное с гневными лицами, было прискорбно, но предсказуемо, но с лицами и чувствами капризного ребенка. Такова оказалась особенность знати. Она ничего не поняла и ничего не хотела понять. Разве в этот самый момент в замке Гам не сидит задумавшись новый Полиньяк, первенец тех двух9, в помрачении, от которого он никогда не оправится, самый смятенный из всех смертных?

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

Вместо да здравствует королева
Карлейль Т. Французская революция истории Европы 3 федерата
Карлейль Т. Французская революция истории Европы 4 восторга
Патриот выдвигает предложение

сайт копирайтеров Евгений