Пиши и продавай!
как написать статью, книгу, рекламный текст на сайте копирайтеров

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

Мы остановимся перед этой альтернативой и не будем пытаться угадать, чем именно занимался Карамышев в это время, но отметим лишь, что для его жены тут никакой альтернативы не было: она была заранее уверена, что он предается разврату, а уверенность, предпосланная наблюдению, неизбежно деформирует то, что мы видим. Итак, мы можем лишь реконструировать некоторые стороны поведения Карамышева. И если мы вспомним, что Карамышев — европейски образованный человек, крупный ученый и что доброту его характера не отрицала даже сама Лабзина, то скорее можно будет предположить, что он сознательно «воспитывал» свою жену в духе своего понимания «философских идей». В согласии с натурализмом XVIII века Карамышев отделял любовь как нравственное чувство от естественного полового влечения. Этим он, видимо, оправдывал то, что, получив в жены тринадцатилетнюю девочку, долгое время не воспринимал ее как женщину. Столь же категорично, как и ее масонские воспитатели, Карамышев приобщал свою молодую жену к противоположной системе взглядов и поведения — к свободомыслию и вольнодумству. Однако и добронравие, и свободолюбие внедрялись в душу и ум девочки-женщины с напором, напоминающим насилие. Великий скульптор-философ Фальконе воспроизвел в мраморе один из основных символов XVIII века — статую Галатеи в момент оживления мрамора (тема эта привлекала и Руссо). Фальконе изобразил рождение жизни и мысли в неживом и бесчувственном материале под влиянием творческой силы Просветителя. Именно такую роль отводил век Просвещения философу-государю, а просветительская педагогика — творцу-учителю. Идеальным объектом просвещения казалась женщина-ребенок, tabula rasa* в двойном смысле. В одном третьестепенном, ныне совершенно забытом романе первых лет XIX века герой, желая создать себе в жены идеальную женщину, изолирует ее с младенческого возраста, заключая ее в отдельном помещении, лишенном окон, где Tabula rasa (лат.) — «чистая доска». Выражение Аристотеля, повторявшееся Альбертом Великим и Дж. Локком (1632-1704) в значении полной открытости сознания и души человека впечатлениям внешнего мира. Она, обнаженная (одежда — ложный вымысел человеческой цивилизации!) растет в естественном неведении предрассудков. Герой посещает ее также без одежд. Таким образом, устранение всех предрассудков как бы возрождает естественное счастье первого человека. С той или иной степенью последовательности идея «естественного воспитания» получила широкое распространение. По сути дела, от нее недалек Алеко в ранних вариантах пушкинской поэмы «Цыганы». Здесь герой обращается к своему новорожденному сыну с монологом, где рисует программу воспитания «естественного человека»: Дитя любви, дитя природы.

Расти на воле без уроков, Не знай стеснительных палат И не меняй простых пороков На образованный разврат Пускай цыгана бедный внук Лишен и неги просвещенья И пышной суеты наук Зато беспечен, здрав и волен...

(Пушкин, IV, 445) Но то, что выглядело поэтически привлекательно в философских трактатах или поэмах, принимало совершенно иной вид при попытках реализовать теорию на практике.

Можно предположить, что именно это произошло с Карамышевым, занявшимся воспитанием своей жены. Даже перечисляя все грехи своего мужа, Лабзина никогда не обвиняла его ни в жестокости, ни в отсутствии любви к себе, а уж тем более в скупости или каких-либо подобных пороках.

Главным упреком Карамышеву был его разврат. Однако даже сквозь ее описания в поведении Карамышева просматривается последовательная, хотя и очень, на наш взгляд, странная, педагогическая система. На первом этапе он делает свою малолетнюю жену свидетельницей любовных сцен между ним и его любовницей.

Затем, когда Анна Евдокимовна уже становится женщиной, он предлагает ей завести любовника и сам берется обеспечить ее «кандидатом». Видимо, таким способом Карамышев полагал приобщить жену к свободе, при этом все время подчеркивая, что он ее любит и что ни его, ни ее свобода не затрагивают связи их сердец. Даже сквозь призму пересказов Лабзиной перед нами выступает поразительная сцена конфликта двух типов превращения философских теорий XVIII века в бытовое поведение: «...сколько я ему ни говорила, что неужто я не могу усладить его жизни и разве ему приятнее быть с чужими, он отвечал: «Разве ты думаешь, что я могу тебя променять на тех девок, о которых ты говоришь? Ты всегда моя жена и друг, а это — только для препровождения времени и для удовольствия». — Да что ж это такое? Я не могу понять, как без любви можно иметь любовниц». Он засмеялся и сказал: «Как ты мила тогда, когда начнешь филозофствовать! Я тебя уверяю, что ты называешь грехом то, что есть наслаждение натуральное, и я не подвержен никакому ответу»« (с. 77-78). На подобное «просвещение» Лабзина просила мужа, чтобы он «оставил меня в глупых моих мнениях». Здесь вспоминаются и слова протопопа Аввакума своим противникам: «Умны вы с дьяволом», и нападки Руссо на умствования как источник разврата. С такой же прямолинейностью и грубым насилием Карамышев пытался «отучать» свою жену и от других «предрассудков». Реальный быт столичного «просвещенного» дворянства давно уже к этому времени расстался с обязательным соблюдением постов. Известный мистик, министр просвещения в эпоху Александра I, князь А. Н. Голицын вспоминал эпизод, свидетелем которого он был, когда, в бытность свою пажом, прислуживал за столом Екатерины II. Во время позднего ужина в рождественский сочельник, в котором участвовали Потемкин и Суворов, стол был скоромным, и Суворов сидел, не прикасаясь к пище. На вопрос императрицы Потемкин насмешливым тоном отвечал, что Суворов — богомолец и будет поститься «до звезды»*.

Екатерина II остроумно вышла из положения, приказав пажу подать из ее кабинета звезду ордена Андрея Первозванного и подала ее Суворову со словами: «Фельдмаршал, ваша звезда взошла». Однако расстояние между практическим нарушением правил поста и демонстративными поступками этого рода было очень велико. Карамышев придавал своему поведению в этих случаях характер «воспитательного поступка»**. Он не только не постился сам, но и насаждал «просвещение», заставляя свою рыдающую жену есть в пост скоромное. Но диалога между мужем и женой не получалось: они говорили на разных языках. Его просвещение для нее было грехом. Их разделяла граница моральной непереводимости.

А. Е. Лабзина на «просветительские» опыты мужа отвечала обличительной речью: «Я за тобой девятый год и не видала, когда б ты хоть перекрестился; в церькву не ходишь, не исповедываешься и не приобщаешься. Чего ж я могу ожидать лучшаго? Нет мне, несчастной, никакой надежды к возвращению моего потеряннаго спокойствия» (с. 69).Таким образом, внимательное чтение текста позволяет нам высветить то, что лежит за его пределами: две культурные традиции, разделяющие в конце XVIII века русское дворянское общество, борются за воспитание молодой женщины. Причем следует отметить, что на пове Появление первой вечерней звезды было знаком окончания Рождественского поста. В быту петербургской интеллигенции в начале XIX в.

соблюдение постов уже сделалось скорее исключением, чем правилом. Герцен вспоминает случай, показательный тем, что смущенно мотивировать свое поведение приходится именно соблюдающему пост: «Раз приходит он [В. Г. Белинский] обедать к одному литератору на страстной неделе; подают постные блюда. Давно ли, — спрашивает он, вы сделались так богомольны?» — Мы едим, — отвечает литератор, — постное просто-напросто для людей» (Герцен А. И. Поли. собр. соч. в 30-ти т. М., 1956, т. 9, с. 32). Граница соблюдения и несоблюдения поста разделяет народ («людей») и образованное общество. дение обеих конфликтующих сторон наложила отпечаток общая гуманность культуры XVIII века. Она выступает в поведении Хераскова. А даже самые обличительные описания Карамышева Лабзинои показывают в нем человека доброго, хотя и раздражительного. Он заботится о своих беззащитных подчиненных, и суровые «воспитательные мероприятия» в отношении к жене неизменно сменяются у него периодами нежности. Таким образом, мы становимся свидетелями не конфликта между добротой и злобой, а взаимной слепоты противоположных культур. Драматизм ситуации усугубляется тем, что два эти человека, говорившие на взаимно непереводимых языках и разгороженные стеной обоюдного непонимания, определенное время любили друг друга и причиняли взаимную боль, искренне желая друг другу добра.

Не будем, однако, забывать, что столкновение масонской и грубо вульгаризированной просветительской педагогики в их борьбе за внутренний мир героини мемуаров остается как бы за пределами текста. Сам же текст строится как восхождение мемуаристки по трудному пути, ведущему к Спасению. Это своеобразное «житие», автор которого с достигнутых им высот созерцает пройденный ею «узкий путь». Весь рассказ о своей жизни Лабзина организует, как уже было сказано, по агиографической схеме.

Эпизоды реальной жизни становятся для нее достойными включения в мемуары, только если их можно распределить по канонам житийных сюжетов. Весь текст пронизан стилизованными монологами, которые превращают его в некоторое драматическое действо, своего рода назидательную пьесу. В мемуарах практически нет ни одной бытовой детали, которая не являлась бы иллюстрацией того или иного идейного положения. И тем не менее мемуары Лабзинои — ценный источник для историка. Он не увидит здесь подробной, объективной картины мира. Здесь он найдет глаза, которые на этот мир смотрят

А. А. Муравьев-Апостол с глубоким основанием сказал о поколении декабристов: «Мы были дети двенадцатого года». Война 1812 года дала целому поколению русской дворянской молодежи тот жизненный опыт, который привел мечтательных патриотов начала XIX века на Сенатскую площадь. Характер данной книги заставляет нас взглянуть на войну глазами историка военных действий, описывающего сражения и борьбу социально-политических и личных интересов не с вершины великих исторических событий, а так, как видел ее русский офицер, «свинца веселый свист заслышавший впервой». Нас будет интересовать каждодневный облик военных событий — та история, которую так живо чувствовал Лев Толстой, тот военный быт, внутри которого происходило духовное созревание молодых офицеров 1812 года. Отечественная война 1812 года взорвала жизнь всех сословий русского общества, да, собственно говоря, и всей Европы. Войны в Европе не прекращались с 1792 года, они вспыхивали то на Рейне, то в Италии, захватывали то Альпы и Испанию, то Египет. Но когда война охватила пространство от Сарагосы до Москвы и на карту были поставлены, с одной стороны, империя Наполеона, а с другой — судьба всех народов Европы, события приобрели такую грандиозность, что эхо их до сих пор звучит в окружающем нас мире. Война 1812 года началась в обстановке общественного подъема. Навязанный России в 1807 году мир и союз с Наполеоном воспринимался как поражение и позор. Наполеон, опьяненный военными успехами, допустил в Тильзите ряд серьезных ошибок. Заставив Россию принять экономически разорительные для нее условия, он одновременно не удержался от демонстративных жестов, оскорбительных для гордости русских*. В последовавшие за этим годы отношения между двумя главными в то время империями Европы накалились до предела.

Дело явно шло к войне, и мысль о ней была популярна не только в армии, но и в массе русского дворянства. Нельзя, однако, полагать, что в обществе не было колебаний. Прежде всего, двойственной была позиция самого царя. Слабовольный, но злопамятный Александр I испытывал к Наполеону личную ненависть: он навсегда запомнил унижения, которым неосторожно подверг его торжествующий император Франции. Кроме того, Александр не мог не считаться с охватившей страну волной патриотизма. Александр I с глубоким недоверием относился и к М. И. Кутузову, и к Ф. В. Растопчину, однако он вынужден был предоставить обоим важнейшие должности, уступая общественному мнению. Вместе с тем русский император был охвачен нерешительностью: Наполеон казался ему непобедимым. Александр все еще не мог забыть «солнце Аустерлица». Позже Пушкин писал: «Под Аустерлицем он бежал, // В двенадцатом году дрожал».

Одновременно Александр I, глубоко не доверявший России, преувеличивал слабость своей империи. Это определило поведение царя в дни перед началом войны. С одной стороны, он подготавливал армию к войне и занимал бескомпромиссную позицию в дипломатических переговорах: инструкция, которую Александр дал направлявшемуся к Наполеону Балашову, фактически означала начало войны. Еще важнее детали, ставшие известными уже в недавнее время: вместе с Балашовым к Наполеону был отправлен с разведывательными заданиями молодой офицер, в будущем — один из лидеров декабризма, Михаил Орлов89. (Характерен, например, такой эпизод. Во время встречи двух императоров в Тильзите (встреча должна была произойти на воде — на плоту на реке Неман, разделявшей оба войска, — демонстративно на равном расстоянии от французской и русской армий) Наполеон намеренно подъехал к «плоту императоров» на несколько минут раньше и встретил Александра I не посредине плота, а на восточном его краю как «гостеприимный хозяин».)

Характер сведений, которые должен был сообщать Орлов, ясно говорил о том, что в императорском штабе готовились к войне. Да и отчетливая ориентация самого Наполеона на войну не оставляла никакой другой возможности. И все же Александр I до последней минуты надеялся на то, что пугавшей его войны удастся избежать. Известие о том, что Наполеон перешел Неман, застало императора в поместье Беннигсена. Историки зафиксировали слова Александра I, свидетельствовавшие о непримиримом настроении русского царя.

Другую сторону ощущений императора в эту решительную минуту описал современник, получивший уникальную возможность стать свидетелем того, что Александр I тщательно скрывал. Государственным деятелям Александр в эти дни охотно повторял понравившееся ему выражение, что он скорее отпустит бороду и будет питаться одним хлебом, чем пойдет на мир с Наполеоном. В этом обществе царь демонстрировал твердость. Но был свидетель, перед которым Александр не счел нужным скрывать охватившую его растерянность. Это — карлик графа Платона Зубова, находившийся в эту пору вместе с зубовскими детьми в доме Беннигсена.

В своих простодушных, написанных языком, далеким от литературности, мемуарах он рассказывает о поведении царя в первые минуты по получении известия о. вторжении Наполеона. Царь напрасно искал в переполненном гостями доме место, где бы он мог незаметно предаться чувствам. Автор мемуаров рассказывает, что Александр попросил карлика спрятать его от посторонних глаз, и карлик отвел русского императора в детскую, но и там ему не нашлось места...90

Не менее показательно письмо Александра I к особенно близкой ему сестре — Екатерине Павловне. Письмо свидетельствует о неверии в себя, несправедливо низкой оценке главных русских полководцев и о паническом страхе царя перед Наполеоном. Не случайно бессмысленность и более того — вред для русской армии от пребывания в ней императора вскоре осознали даже его сторонники. Решение о том, что государь должен покинуть армию, приняли ближайшие к нему вельможи, включая А. А. Аракчеева. Хотя приехавший в Москву император был торжественно встречен патриотически настроенными жителями и это несколько подсластило пилюлю, однако в Петербург Александр прибыл отнюдь не победителем.

Нельзя также не учитывать голосов (правда, крайне немногочисленной, а после падения М. М. Сперанского совершенно умолкнувшей) группы политических деятелей, которые считали, что внутренние реформы России более необходимы, чем военные действия, и опасались, что война с Наполеоном надолго отбросит исполнение конституционных планов. Подавляющее большинство русского общества было охвачено резкими антинаполеоновскими настроениями. Они были настолько сильны, что в напряженные моменты войны различие между отдельными идейными группами зачастую смазывалось.

Приведем два характерных примера. Николай Михайлович Карамзин, уезжая из Москвы (он покидал ее одним из последних, успев спасти лишь рукописи своей «Истории Государства Российского»), встретил при выезде из города своего старого знакомца, известного патриота, добродушного Сергея Глинку. Глинка — человек неуравновешенный, легко соединявший исключительную мягкость души с вспышками крайнего энтузиазма, — находился на вершине трагического восторга. Стоя в толпе возбужденного народа и почему-то размахивая большим ломтем арбуза, он пророчествовал о будущем ходе событий.

Увидев Карамзина, Глинка обратился к нему с трагическим вопросом: «Куда же это вы удаляетесь? Ведь вот они приближаются, друзья-то ваши! Или наконец вы сознаетесь, что они людоеды, и бежите от своих возлюбленных! Ну, с богом! Добрый путь вам!»91

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

Хотя объективно искусство всегда тем
Как всегда у пушкина исключительно точным
Для члена союза благоденствия его деятельность как участника общества также была работой
От имени просвещения разоблачающие обманы
Государь

сайт копирайтеров Евгений