Пиши и продавай!
как написать статью, книгу, рекламный текст на сайте копирайтеров

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

«Массовый» романтизм поведения читателей Марлинского был, в основах своих, подражанием подражанию. Даже ориентируясь на «мир Лермонтова», он реально воссоздавал в своем поведении мир эпигонов романтизма, хотя, повторяя слова, жесты, поступки их героев, субъективно мог ощущать себя «истинно романтической» личностью. Совсем не случайно бытовой двойник романтического героя уже в 1840-х годах сделался предметом иронического разоблачения Некрасова, Тургенева, Гончарова: Его любимый идеал Был Александр Марлинский, Но он всему предпочитал Театр Александрийский. 113

Это был человек опошленного, предельно предсказуемого поведения. Трагизм дуэли Лермонтова, в частности, связан с тем, что его противник был типичным «читателем романтизма» — из тех, о которых писал Некрасов. Как за романтизмом шел его опошленный двойник, а за Печориным — Грушницкий, так за Лермонтовым следовал Мартынов. Романтик Мартынов был самым предсказуемым человеком в лермонтовском окружении. Декабристы были романтическими героями, а декабристки — романтическими женщинами. Мартынов изображал романтического героя. Люди этого типа могли подражать Лермонтову, но они всегда прочитывали его как Марлинского. Романтический поэт был убит читателем — подражателем романтизма.

И это не случайно, потому что для романтического поэта «сниженный» двойник его героев — всегда пошляк, а для пошлости нет ничего более оскорбительного, чем быть опознанной как пошлость. Поведение декабриста, как говорилось, было отмечено печатью романтизма: поступки и поведенческие тексты определялись сюжетами литературных произведений, типовыми литературными ситуациями или же именами, суггестировавшими в себе сюжеты. В этом смысле восклицание Пушкина: «Вот Кесарь — где же Брут?» — легко расшифровывалось как программа будущего поступка. Характерно, что только обращение к некоторым литературным образцам позволяет нам в ряде случаев расшифровать загадочные, с иной точки зрения, поступки людей той эпохи. Так, например, современников, а затем и историков неоднократно ставил в тупик поступок П. Я. Чаадаева, вышедшего в отставку в самом разгаре служебных успехов, после свидания с царем в Троппау в 1820 году.

Как известно, Чаадаев был адъютантом командира гвардейского корпуса генерал-адъютанта И. В. Васильчикова.

После «семеновской истории» он вызвался отвезти Александру I, находившемуся на конгрессе в Троппау, донесение о бунте в гвардии. Современники увидели в этом желание выдвинуться за счет несчастья товарищей и бывших однополчан (в 1812 году Чаадаев служил в Семеновском полку). Если такой поступок со стороны известного своим благородством Чаадаева показался необъяснимым, то неожиданный выход его в отставку вскоре после свидания с императором вообще поставил всех в тупик.

Сам Чаадаев в письме к своей тетке А. М. Щербатовой от 2 января 1821 года так объяснял свой поступок: «На этот раз, дорогая тетушка, пишу вам, чтобы сообщить положительным образом, что я подал в отставку... Моя просьба вызвала среди некоторых настоящую сенсацию. Сначала не хотели верить, что я прошу о ней серьезно, затем пришлось поверить, но до сих пор никак не могут понять, как я мог решиться на это в ту минуту, когда я должен был получить то, чего, казалось, я желал, чего так желает весь свет и что получить молодому человеку в моем чине считается самым лестным...Дело в том, что я действительно должен был быть назначен флигель-адъютантом по возвращении Императора, по крайней мере по словам Васильчикова. Я нашел более забавным пренебречь этой милостью, чем получить ее. Меня забавляло выказать мое презрение людям, которые всех презирают»114.

А. Лебедев считает, что этим письмом Чаадаев стремился «успокоить тетушку», якобы весьма заинтересованную в придворных успехах племянника. Это представляется весьма сомнительным: дочери известного фрондера князя М. Щербатова не нужно было объяснять смысл аристократического презрения к придворному карьеризму. Если бы Чаадаев вышел в отставку и поселился в Москве большим барином, фрондирующим членом Английского клуба, поведение его не казалось бы современникам загадочным, а тетушке — предосудительным. Но в том-то и дело, что его заинтересованность в службе была известна, что он явно домогался личного свидания с государем, форсируя свою карьеру, шел на конфликт с общественным мнением и вызывал зависть и злобу тех сотоварищей по службе, которых он «обходил» вопреки старшинству.

Следует помнить, что порядок служебных повышений по старшинству службы был неписаным, но исключительно строго соблюдавшимся законом продвижения по лестнице чинов. Обходить его противоречило кодексу товарищества и воспринималось в офицерской среде как нарушение правил чести. Именно соединение явной заинтересованности в карьере — быстрой и обращающей на себя внимание — с добровольной отставкой перед тем, как эти усилия должны были блистательно увенчаться, составляет загадку поступка Чаадаева. Племянник Чаадаева М. Жихарев позже вспоминал: «Васильчиков с донесением к государю отправил...

Чаадаева, несмотря на то, что Чаадаев был младший адъютант и что ехать следовало бы старшему». И далее: «По возвращении [Чаадаева] в Петербург, чуть ли не по всему гвардейскому корпусу последовал против него всеобщий, мгновенный взрыв неудовольствия, для чего он принял на себя поездку в Троппау и донесение государю о семеновской истории». Ему, говорили, не только не следовало ехать, не только не следовало на поездку набиваться, но должно было ее всячески от себя отклонять». И далее: «Что вместо того, чтобы от поездки отказываться, он ее искал и добивался, для меня также не подлежит сомнению.

В этом несчастном случае он уступил прирожденной слабости непомерного тщеславия; я не думаю, чтобы при отъезде его из Петербурга перед его воображением блистали флигель-адъютантские вензеля на эполетах столько, сколько сверкало очарование близкого отношения, короткого разговора, тесного сближения с императором»115.

Жихареву, конечно, был недоступен внутренний мир Чаадаева, но многое он знал лучше других современников, и слова его заслуживают внимания. Ю. Тынянов считает, что во время свидания в Троппау Чаадаев пытался объяснить царю связь «семеновской истории» с крепостным правом и склонить Александра на путь реформ. Идеи Чаадаева, по мнению Тынянова, не встретили сочувствия у царя, и это повлекло разрыв. «Неприятность встречи с царем и доклада ему была слишком очевидна».

Далее Тынянов называет эту встречу «катастрофой»116. К этой гипотезе присоединяется и А. Лебедев. Догадка Тынянова, хотя она и убедительнее всех других предлагавшихся до сих пор объяснений, имеет уязвимое звено: ведь разрыв между императором и Чаадаевым последовал не сразу после встречи и доклада в Троппау.

Напротив того, значительное повышение по службе, которое должно было стать следствием свидания, равно как и то, что после повышения Чаадаев оказался бы в свите императора, свидетельствует о том, что разговор императора и Чаадаева не был причиной разрыва и взаимного охлаждения. Доклад Чаадаева в Троппау трудно истолковать как служебную катастрофу. «Падение» Чаадаева, видимо, началось позже: царь, вероятно, был неприятно изумлен неожиданным прошением об отставке, а затем раздражение его было дополнено упомянутым выше письмом Чаадаева к тетушке, перехваченным на почте. Хотя слова Чаадаева об его презрении к людям, которые всех презирают, метили в начальника Чаадаева, Васильчикова, император мог их принять на свой счет.

Да и весь тон письма ему, вероятно, показался недопустимым. Видимо, это и были те «весьма» для Чаадаева «невыгодные» сведения о нем, о которых писал князь Волконский Васильчикову 4 февраля 1821 года и в результате которых Александр I распорядился отставить Чаадаева без производства в следующий чин. Тогда же император «изволил отзываться о сем офицере весьма с невыгодной стороны», как позже доносил великий князь Константин Павлович Николаю I.

Таким образом, нельзя рассматривать отставку как результат конфликта с императором, поскольку самый конфликт был результатом отставки. Обратимся к литературному сюжету, помогающему понять поведение Чаадаева. А. Герцен посвятил свою статью «Император Александр I и В. Н. Каразин» Н. А. Серно-Соловьевичу — «последнему нашему маркизу Позе». Поза, таким образом, был для Герцена знаком определенного явления русской жизни. Думается, что сопоставление с шиллеров-ским сюжетом может многое прояснить в загадочном эпизоде биографии Чаадаева. Прежде всего, вне всяких сомнений знакомство Чаадаева с трагедией Шиллера: Н. М.

Карамзин, посетив в 1789 году Берлин, смотрел на сцене «Дона Карлоса» и дал о нем краткий, но весьма сочувственный отзыв в «Письмах русского путешественника», выделив именно роль маркиза Позы. В Московском университете, куда Чаадаев вступил в 1808 году, в начале ХК века царил настоящий культ Шиллера. Через пламенное поклонение Шиллеру прошли и университетский профессор Чаадаева А. Ф. Мерзляков, и его близкий друг Н. Тургенев.

Другой друг Чаадаева — Грибоедов — в наброске трагедии «Родамист и Зенобия» вольно процитировал знаменитый монолог маркиза Позы. Говоря об участии республиканца «в самовластной империи», он писал: «Опасен правительству и сам себе бремя, ибо иного века гражданин»117. Выделенные слова — перефразировка автохарактеристики Позы: «Я гражданин грядущего века». Предположение, что Чаадаев своим поведением хотел разыграть вариант «русского маркиза Позы» (как в беседах с Пушкиным он примерял роль «русского Брута» и «русского Перикла»), проясняет многие «загадочные» стороны его поведения.

Прежде всего, оно позволяет оспорить утверждение А. Лебедева о расчете Чаадаева в 1820 году на правительственный либерализм: «Надежды на добрые намерения» царя вообще были, как известно, весьма сильны среди декабристов и про-декабристски настроенного русского дворянства той поры»*. Здесь допущена известная неточность: говорить о наличии какого-то постоянного отношения декабристов к Александру I, не опираясь на точные даты и конкретные высказывания, весьма опасно. Известно, что к 1820 году обещаниям царя практически не верил уже никто. Но важнее другое: по весьма убедительному предположению М. А. Цявловского118, поддержанному другими авторитетными исследователями, Чаадаев до своей поездки в Троппау в беседах с Пушкиным обсуждал проекты тираноубийства, а это трудно увязывается с утверждением, что вера в «добрые намерения» царя побудила его скакать на конгресс. Филипп у Шиллера — вовсе не либерал. Это тиран.

Именно к деспоту, а не к «добродетели на престоле» обращается со своей благородной проповедью шиллеровский Поза. Подозрительный, двуличный тиран опирается на кровавого Альбу (который мог вызывать в памяти Аракчеева)**. Но именно тиран нуждается в друге, ибо он бесконечно одинок. Первые слова Позы Филиппу — слова о его одиночестве. Именно они потрясают шиллеровского деспота. Современникам — по крайней мере тем, кто мог, как Чаадаев, беседовать с Карамзиным, — было известно, как страдал Александр Павлович от одиночества в том вакууме, который создавали вокруг него система политического самодержавия и его собственная подозрительность.

Современники знали и то, что, подобно шиллеровскому Филиппу, Александр I глубоко презирал людей и остро страдал от этого презрения. Александр не стеснялся восклицать вслух: «Люди мерзавцы! Подлецы! вот кто окружает нас, несчастных государей!»119 Чаадаев прекрасно рассчитал время: выбрав минуту, когда царь не мог не испытывать сильнейшего потрясения***, он явился к нему возвестить о страданиях русского народа, так же как Поза — о бедствиях Фландрии.

Если представить себе Александра, потрясенного бунтом в первом гвардейском полку, восклицающим словами Филиппа: Правда, тут же говорится, что Чаадаев «вряд ли уж слишком надеялся на добрые намерения императора». В этом случае автор видит цель разговора в том, чтобы «окончательно и бесповоротно прояснить истинные намерения и планы Александра I» (Лебедев А. Чаадаев. М., 1965, с.

67-69.) Последнее совсем непонятно: почему именно разговор с Чаадаевым должен был внести такую ясность, когда она не была достигнута десятками бесед царя с разными лицами и многочисленными его заявлениями. Образ Альбы, обагренного кровью Фландрии, получал особый смысл после кровавого подавления Чугуевского бунта. Вяземский в эти дни писал: «Не могу при том без ужаса и уныния думать об одиночестве государя в такую важную минуту. Кто отзовется на голос его? Раздраженное самолюбие, бедственный советник, или ничтожные холопы, еще бедственнее и того».

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

Здесь дурново вступил в тайное общество
членом которой был пушкин
Так прочитывалась гневная обличительность на языке московского общества
Вполне может быть воспринято как выражение глубокой религиозности
Одного из лучших в поэтическом наследии пушкина

сайт копирайтеров Евгений